
Полная версия
Дачники. Любовь, дружба, семейные тайны, летние романы и комары в рассказах современных писателей Юзефович Л.А.
Но послушайте, мир – это чудо. Помните, что мы увидели в прошлый раз за окном? Верно, радугу, дети. Пойдём гулять!
Товарищ Моше скручивает в рулон бумагу, берёт под мышку, подхватывает мешочек с углём и ведёт их в парк, в Плоховое, произносит новое слово: “пленэр”. Они шагают вдоль штакетника, Давид ладонью ведёт по палочкам, осторожно, не посади занозу! Приближаются к узорчатому входу: аллея, большая круглая клумба – пионы, нарциссы, первые розочки. Берёзы. Старушка бредёт с белой собачкой на поводке. Пожилой человек тихо ведёт под руку жену в тёмном длинном платье.
Товарищ Моше тянет учеников в сторону, в глубину, где уже ни аллей, ни старичков, только заросли и тропинки: кто найдёт цветок, тот и молодец!
Вот, учитель, ландыш спрятался. Такие росли у моей мамы. Мама говорила, так пахнет в эдемском саду. И это верно – учитель рад.
А вот одуванчик уже почти отцвёл, это в счёт?
В счёт, конечно, он постарел, но пока живой, просто поседели его жёлтые волосы. И стал он воздушный. Подожди, Борух, не дуй. Сначала нарисуй его. А потом можно подую? Потом да.
Аарон, раз ты обнаружил ландыш, он твой.
Рисуйте, рисуйте что видите, и посмотрите, сколько радости тут, в том, что Бог сотворил и подарил нам.
Товарищ Брицман говорил на уроке, что Бога нет! Это он шутил, дети, боялся красноармейцев.
Изя, что ты хохочешь? Бабочку поймал? Щекотно? Отпусти, пусть летит на волю.
Да, бабочку тоже можно. И лютики – солнечные точки!
Посмотрите, что я нашёл, товарищ Моше, – Давид тянет его в сторону, за деревья – там нежная фиалка растёт в теньке, под елью, и словно живая смотрит, как же тебе повезло, конечно, нарисуй.
Пенёк? Хорошо, тогда не буду на него садиться.
И они разбредались, рассаживались на траве и рисовали на клочках, захваченных им из школы, без красок, углём, что видели, что нашли.
Товарищ Моше! А я дятла нарисовал, в ермолке, как у моего деда.
Какой красивый дятел, Натан, так это он стучит сейчас, да?
Да, только Давид его спугнул. У!
Как вы хорошо рисуете, когда пишете с натуры, и смотрите – рисунки повеселели. Как я этому рад, дети. И даже краски вам не нужны, они проступают сквозь бумагу, видите?
Улыбка порхает по его губам, и с каждым рисунком он разговаривает. Вот как ты обветшал, дедушка-одуванчик. А тебя, девочка, опять тянет на сладкое, и каждый цветочек приглашает тебя на пир. А ты помнишь, что и ты был когда-то деревом? Теперь ты нам табуретка.
Мальчики смеются. Птицы захлёбываются. Дятел стучит.
До среды, товарищ Моше! Вот бы снова пойти гулять.
3
Но в среду с раннего утра сыплет дождь, капли текут по стеклу. Птицы и котики попрятались.
Учитель сегодня в белой рубахе, цветном жилете, вымок, пока дошёл, но не грустит – смотрит на них и опять им рад. Он видит: вот теперь они готовы – и просит.
Нарисуйте-ка ваше самое большое счастье. Время, место вашего счастья. Людей, с которыми вам было хорошо.
Как это – время счастья, товарищ Моше? Ой, дети! Когда весело вам было так, что смеяться хотелось или плакать – невозможно понять!
А у тебя такое случалось, товарищ Моше?
У меня? Да, Иосиф. Случалось.
Потому что восемь лет назад я встретил Беллу. Белла – самая красивая женщина на земле, вы же видели её. И они кивали – да, мы знаем! Правда красивая? О, очень! Как моя мама, – шептали ученики. – Как сестра.
Белла с Идочкой жили тут же, в Малаховке, в выделенной им мансарде на даче Соколова, с кроватью без матраса. Зато света в доме было много, и у окна стоял его мольберт.
После свадьбы, рассказывал он дальше, богатой и шумной, на которой мне было страшно съесть виноградинку со стола, мы отправились в деревню, на дачу. Раньше Белла отдыхала там с родителями, а теперь вот поехала со мной. Это была усадьба, почти как наша Малаховка. И дети кивали: поняли, это как здесь!
Утром мы завтракали, и я обязательно пил молоко. Рядом с нашей дачей стояли солдаты, они держали стадо коров и продавали нам молоко. Белла не любит молоко, так что я пил за двоих. Днём мы гуляли по лесу. После обеда я рисовал.
Вечером там делалось совсем тихо. Свинья хрюкала в хлеву – и каждое её чавканье было слышно. Небо горело сиреневым. Над соснами выкатывался месяц, красил мёдом синий безмолвный лес. Месяц ведь у нас продолжался медовый. Мы выходили на крыльцо, смотрели на золотой серпик, кольцо света вокруг него, я глядел на мою Беллу, а на ночь снова глотал чашку парного молока. С тех пор, когда мне делается грустно, когда кто-то меня обидит, я вспоминаю ту дачу, сиреневую тишину, хрюканье, наше крыльцо и те тропинки в лесу, по которым мы вместе гуляли.
Где теперь та дача, учитель?
Там же, только мы не ездим туда теперь. Называлось это место необычно: Заольшье. И у вас у всех, у каждого! тоже есть своя дача и своё Заольшье. Вспомните и нарисуйте её. Свой город, своё счастье, чтобы и вам было куда спрятаться в го ре. Вы поняли меня, дети?
Поняли, товарищ Моше, мы поняли всё!
Рисуйте! Но рисуйте душой.
А всё-таки где живёт наша душа, учитель?
Вот тут, Илюша, – и он показывал в середину груди, – примерно здесь. Она летучая, и точно не покажешь. Наша душа всё видит и знает даже больше, чем мы. Душа умеет общаться с теми, кого давно уже нет. Кто даже умер. Для неё не существует преград, и она не ведает смерти. Но что-то я много сегодня болтаю. Вот вам бумага. Вот краски! Рисуйте свою дачу скорей.
И они рисуют. Он ходит между рядами, иногда поправляет, но в основном нет, не мешает – они сами понимают и чувствуют всё.
Что будет с ними? Куда занесёт их судьба? Кто-нибудь уцелеет? И что будет с ним самим, с Беллой, Идочкой, его любимыми сёстрами?
Но вот и рисунки. Нет-нет, сначала подпишите. Подпишите свои имена!
Синяя корова (кончился коричневый, и жёлтый тоже, Давид всё извёл!) склонилась над изгородью, жуёт траву, розовое вымя до земли, рядом телёнок, тянется к вымени, да что-то всё никак. За ними маленький белый замок? Нет, церквушка! с голубыми куполами, стоит на горе. Аарон Л.
Лохматый мальчик, волосы торчком, летит по облакам к дедушке, обнимает скрипку, дедушка, смотри, что ты дома забыл? Борух З.
Светло-оранжевое небо, овальное зеркало, а по нему катаются человечки на ножках-палочках, к палочкам приделаны дощечки – коньки! В овале отражается небо. Шимон Н.
Бабочка на весь лист – с шоколадными крыльями, голубыми кружками-озёрами в уголках, с лимонными завитушками по краям. Изя Л.
Две белые козочки встретились у низких домов, никак не надивятся друг на друга, мимо бежит петух с зелёным хвостом, безумными глазами, торопится, хрипит, сколько же у него сегодня дел. Илья П.
Хлеб, ярко-жёлтые круглые солнышки свежеиспечённых хлебов на тёмном столе. Огонь печи пылает рядом. Давид, сын Лейба-пекаря.
Белобородый носатый человек в чёрной шляпе идёт с толстой книгой под мышкой, из книги торчит закладка – ромашка, вслед ему смотрит лошадь. Иосиф Л.
А вот скопище красок – зелёное, изумрудное, коричневое кувыркается, и катятся красные клубки, что же это, Абрам? Это наш сад у дома, летом, яблоки уже поспели, вызрели, но пока что пост, мы их не рвём. Ах, Абрам, ты как будто видел, как рисуют сейчас во Франции – так же чумазо и весело мешают краски, вырастешь – становись художником.
У Натана тоже дом, но совсем другой: аккуратный, с крышей, крылечком, каждое брёвнышко отдельно, окнами вглядывается в улицу с бело-серой гусыней и гусятами. Из трубы растёт сизая кудряшка. Рядом дом повыше, на нём вывеска: “Парижские моды”.
Никто не пропадёт больше, каждому есть куда спрятаться, это, дети, и есть ваш Ган-Эден[3]. Отныне вы неуязвимы, не забудьте только то, что вы сейчас нарисовали, сложите в памяти, запомните накрепко, где, если что случится, будете прятаться.
По коридору плывут голоса, родные. В класс заглядывает Белла, с Идочкой за руку, пришли посмотреть, как работает папа. Дождь прошёл, только с веток брызжет, – сообщает Идочка быстро.
В руках у неё большой, только что наломанный букет – душистый, грузный, сияет нежно-сиреневым, розовым, голубым. Протягивает папе. Он осторожно встряхивает его, летят капли, и несколько цветочков-звёздочек падает на пол – класс наполняет свежий, мокрый аромат.
Урок движется к концу, но папа всё-таки ставит букет в ту самую охристую вазу, и вот уже в каждом рисунке сирень цветёт.
4
Давид, сын пекаря, погиб при обороне Москвы, в перелеске под Наро-Фоминском. Ни о чём подумать он не успел, взрывная волна унесла его прямиком в Ган-Эден.
А мама, та самая, с колыбельной про птенчика, нашлась! Нашлась живая. Она приехала за Аароном в колонию, увезла его в подмосковный город, поселились у двоюродной сестры, всех потерявшей. Аарон так никогда и не женился, что не помешало ему стать уважаемым инженером, он умер мирно, но внезапно, от сердечного приступа, случилось это уже после большой войны, незадолго перед новым годом. В последние мгновения жизни, медленно оседая на ледяную лавку автобусной остановки, Аарон ощутил аромат ландыша. И успел вспомнить, из каких глубин этот запах ему явился. Мать оплакала его безвременную кончину и каждый год в день его ухода зажигает в комнате свечу, которая так и горит целую ночь.
Чернобровый Изя, делая последние шаги на “марше смерти”, под мутным дождливым небом, где-то неподалёку от Любека, вспоминал, как шоколадная бабочка щекотала ему ладони и как он хихикал и ни за что не хотел её отпускать, а потом всё-таки раскрыл домик, и она не поверила сначала открывшемуся ей свету и простору, помедлила мгновение, шевельнула усиками, тренировочно разложила и сложила обратно крылья, но потом сорвалась, упорхнула. И он успел улыбнуться ей вслед.
Боруха расстреляли на рассвете, но пока его уже едва живого вели к месту казни, он радовался, что вывели наконец на свежий воздух – очень уж вонюче, душно было в камере, а теперь он дышал и дышал полной грудью, и внезапно дед его произнёс прямо в уши ему: вот какой воздух! Кушать можно. И Борух кушал и кушал воздух и смотрел в светлеющее небо: там уже кто-то такой родной прикладывал к груди старую скрипку и звал его ласковым голосом.
Илья пропал на войне без вести, но по голубиной почте донёсся слух: Илюша не погиб, попал в плен, работал вроде бы на заводе, а потом чудом выкарабкался и приплыл в Америку. Заботливая Александра Львовна Толстая, спасшая ему жизнь, переименовала и крестила его, с полного его согласия, устроила на работу, однако дальше концов уже было не найти.
Шимона, терапевта в московской больнице, арестовали в связи с “делом врачей”. В лагере он часто убегал мыслями в далёкий городок с катком на овальном озере, вспоминал морозец и как тихо жужжал под коньками лёд. Когда его выпустили, он поселился неподалёку от места заключения, где-то на Крайнем Севере, с обретённой на каторге женой-якуткой. Они родили четырёх крепких мальчишек.
Натана миновали все бури, он закончил университет, сделался архитектором, поселился в Ленинграде, но 60-летие встретил уже на священной израильской земле, в окружении детей и внуков. Иосиф, зубной доктор, тоже дожил до седин и даже до лысины и тоже уехал в Израиль. Не погиб и Абрам, впрочем, самопереименованный в Александра. Он остался жить в Москве и выучился на искусствоведа. Однажды Саня прислал двум старым приятелям письмо, в котором сообщал, что встретил их учителя рисования, и где бы вы думали? в Третьяковской галерее! Саня писал, что учитель сильно обветшал и оказался совсем маленького роста, но глаза его горели по-прежнему, особенно когда он смотрел на древние русские иконы. Саня улучил минутку, подошёл к нему и рассказал, что пятьдесят лет назад тот учил его рисованию на далёкой малаховской даче, в детской колонии сирот Гражданской войны. В ответ гость прослезился. Постаревший товарищ Моше обнял Саню и написал на бумажке свой почтовый адрес.
На этот почтовый адрес трое товарищей и отправили учителю поздравление три года спустя, к его 90-летнему юбилею. По слухам, товарищ Моше долго читал их послание и улыбался своим ученикам – через страны, десятилетия, эпохи.
Он написал им и короткий ответ на открытке, с благодарностью, а в конце добавил: “Время, когда я учил вас рисованию, оказалось самым счастливым в моей жизни, пусть и спал я тогда на голой железной койке”. На открытке была репродукция с картины учителя: два одинаковых голубых человека, он и она, удивлённо смотрят в окно, в густую буйную зелень летнего леса, и ничего ещё не знают ни про себя, ни про своё будущее, ни даже про Идочку.
Леонид Юзефович. Излучистая, лучистая

В конце брежневской эпохи мы с женой купили дом в деревне Кокшарово в сорока километрах от Перми. Несмотря на близость областного центра, добраться сюда было нелегко. Деревня лежала на полуострове между тремя реками без мостов, дорога шла далеко в объезд. Путь сюда на машине занимал несколько часов, да и дом был старый, с подгнившими нижними венцами, поэтому стоил дёшево. Хозяйка, помнившая, как её отец построил его незадолго до коллективизации, переехала к жившей по соседству такой же пожилой и бездетной, как она сама, дальней родственнице. В одиночку вести хозяйство обеим стало не под силу. Часть полученных денег они отложили себе на похороны, а на оставшиеся приобрели новый телевизор и две козы. Дачники вроде нас охотно покупали у них козью сметану.
Дом стоял на высоком голом мысу над речкой Кутамыш при впадении её в Сылву, которая впадает в Чусовую, а та – в Каму. Моя шестилетняя дочь Галина без запинки могла оттарабанить весь список этих перетекающих одна в другую водных артерий с Волгой и Каспием в финале. Когда-то Кутамыш вброд переходили если не курицы, то коровы, но теперь, подпёртый Камским водохранилищем, в устье он был шириной с Оку, а Сылва тут разлилась на три с лишним километра. Этот необозримый по уральским масштабам речной простор начинался в полусотне шагов за нашим огородом. На другом берегу находилось большое село Троица с двумя реперными точками – продуктовым магазином, которого у нас в деревне не было, и домом-музеем поэта Василия Каменского.
Каменский родился в Перми, рано уехал в Москву, параллельно с писанием стихов выучился на пилота и зарабатывал на жизнь демонстрационными полётами на аэроплане, позже сошёлся с футуристами, называл себя “песнебойцем” и “солнцачом”, выступал с эпатажными лекциями о жизнестроительстве, скандалил на поэтических вечерах, но в 1920-х звезда его стала клониться к закату. Не дожидаясь, пока она окончательно зайдёт за горизонт, он ещё в ранге столичной знаменитости вернулся на родину, а поскольку его прежний загородный дом на речке Каменке конфисковали для колхоза, взамен получил новый, на Сылве.
Из его поэтической продукции больше всего мне нравилось одно маленькое стихотворение. Я бубнил его себе под нос в тот июньский день, когда из нашего Кокшарово на речном трамвайчике плыл в Троицу:
ИзлучистаяЛучистаяЧистаяИстаяСтаяТаяАяЯС пристани я заглянул в магазин, убедился, что заслуживающих внимания продуктов не завезли, купил пачку соли, карамелек для Галины и отправился на автобусную остановку – встречать друга Володю, журналиста и начинающего драматурга. В отпуске он хотел пожить недельку у меня на даче, поработать над новой пьесой.
Володя, как мы договаривались, выехал из Перми двенадцатичасовым автобусом и прибыл в Троицу в начале второго. Обратный трамвайчик через Сылву уходил в половине четвёртого, в нашем распоряжении было два часа, и я повёл его в музей Каменского. Идти было недалеко, по дороге я едва успел рассказать ему, что дом этот принадлежал здешнему священнику, за антисоветскую агитацию сосланному с семьёй в Сибирь, поначалу Каменский жил в нём летом, как на даче, но постепенно перебрался сюда с концами. В город наезжал редко. Ходил с ружьишком, рыбачил, что-то сеял в необъятном своём огороде, завёл ульи. Всё это я узнал от экскурсовода, когда однажды был в музее на экскурсии, но кое-что другое – от здешних жителей, слышавших о Каменском от своих родителей и дедов с бабками. Я расспрашивал их в магазине или на переправе, и они мне многое о нём порассказали.
Через пять минут дошли до музейного забора. За ним видна была только часть дома со смотровой площадкой на крыше.
– Каменский его полностью перестроил, – продолжил я свои объяснения, хотя Володя слушал меня вполуха. – Считалось, что дом имеет форму корабля. Видишь, нижний этаж намного длиннее верхнего, мезонин – с плоской крышей. Это как бы корабельная рубка, тут был его кабинет. Площадка с перильцами наверху – капитанский мостик. У Каменского там стояла подзорная труба на штативе. Экскурсантам рассказывают, что ночами он смотрел в неё на звёзды, вдохновлялся и шёл писать стихи. А местные говорят, в эту трубу он подглядывал за купающимися в Сылве девками.
– Жена у него была? – поинтересовался Володя.
– Он с ней не жил. Жил с женщиной из местных. Она за ним ухаживала, когда его разбил паралич.
– Здесь и умер?
– Нет, в Москве. Позже сын забрал его к себе в Москву.
– А женщина эта?
– Осталась присматривать за домом. Когда открыли музей, взяли её в штат, смотрительницей.
Володя отворил калитку в воротах, и мы вступили на заповедную территорию. Вблизи дом-корабль был довольно неказист, с кривоватыми окнами, но по углам и посередине боковой стены шли старинной работы жестяные водостоки с ажурными башенками вверху и драконьими мордами внизу. У одного из драконов уцелел в ржавой пасти обломок языка. В ливень они выплёвывали воду в желоба из двух брёвен с выдолбленной сердцевиной. По ним она должна была стекать в железную бочку, по края врытую в землю.
Один жёлоб немного отклонился в сторону. Володя снял рюкзак и, напрягшись, подвинул его к бочке. “Ты создан для передвижения, а я для поднятия тяжестей”, – говорил он мне. При своей физической мощи и жажде справедливости дрался он редко, но в гневе был страшен. В медовый месяц, когда они с женой даже выносить мусор ходили вместе и какая-то шпана оскорбила его Татьяну похабным комплиментом, разъярённый Володя разогнал всю их кодлу эмалированным мусорным ведром.
Кассы не было. Мы купили билеты у одной смотрительницы, а другая, совсем старенькая, сидевшая с вязанием возле первой, надорвала их и показала, куда идти.
– Это она? – шепнул мне Володя.
– Та женщина умерла, – разочаровал я его. – Не так давно, кстати.
– Ты её застал?
– Она лет пять назад умерла, а дом мы в позапрошлом году купили.
На первом этаже осмотру подлежала только бывшая столовая, большая комната почти без мебели, увешанная газетными вырезками в рамках и переснятыми с оригиналов старыми фотографиями. Среди них висела на гвозде капитанская фуражка с якорем.
– Он ещё и моряк был? – удивился Володя.
– Просто нравилась ему форма капитана речного флота. Если выпьет, ходил в ней по селу. Требовал, чтобы ему честь отдавали.
– И отдавали?
– Почему нет? Местные вообще с юмором к нему относились.
Мы обошли комнату по периметру, разглядывая фотографии на стенах. Те, на которых Каменский стоял рядом с Маяковским и Горьким и сидел в президиуме какого-то собрания вместе со смутно знакомыми усатыми мужчинами во френчах, были старательно отретушированы.
В застеклённых витринах лежали книжки Каменского, выпущенные областным издательством перед войной или сразу после войны. На почётном месте экспонировались две одинаковые, серенькие, в бумажных обложках, малоформатные книжечки с поэмой про Стеньку Разина. Одна была выставлена в закрытом виде, другая раскрыта на середине. Володя вслух прочёл одну строфу:
На круг вышел СтепанСердцем яростным пьян.Волга – синь-окиян.Заорал атаман:“Сарынь на кичку!”Ядрёный лапотьПошёл шататьсяПо берегам!Сарынь на кичку!В Казань! В Саратов!– Понятно, – саркастически покивал Володя, – чего он такую фуражку носил. Стенька Разин со своими стругами, он кто? Капитан речного флота. Ну и этот туда же.
Поднялись на второй этаж, в кабинет Каменского. К стене между книжным шкафом с полупустыми полками и единственным окном был придвинут письменный стол, на нём – алебастровая чернильница и стальной стакан для карандашей. Вполоборота к столу стояло массивное кресло с полуоблезлой позолотой на высокой, как у трона, фигурной спинке. Натянутый между подлокотниками шнурок предупреждал, что садиться в него нельзя.
– Раньше на спинке были павлиньи перья, – сообщил я Володе. – Почему, думаешь?
– Потому что футурист? – догадался он.
– Потому что кресло – архиерейское.
– Ничего себе! Откуда?
Я рассказал то, что знал от экскурсовода: в 1918 году архиепископ пермский и кунгурский Андроник был расстрелян, кафедральный собор закрыли, владычное кресло вынесли, а позднее оно каким-то образом попало к Каменскому. Он им гордился, показывал гостям.
– Нехорошо. Мог бы вернуть, – осудил его Володя.
– Как ты себе это представляешь? Куда возвращать? Кому? Может, его хотели сжечь, а Каменский спас. Он говорил, что, когда в этом кресле пишет стихи, ангелы подсказывают ему рифмы, – добавил я выразительную деталь, свидетельствующую о его наивной вере в свою миссию, но не подтверждённую никакими источниками, даже устными.
– Ну, рифмы у него самые примитивные. Степан – пьян, атаман – окиян. Чего тут такого? А то и вовсе ни в какие ворота: лапоть – Саратов. Прямо как у Незнайки.
– Это не рифма. Ассонанс, – сказал я.
Хмыкнув, Володя обратился к висевшему на стене ружью.
– На кого он тут охотился?
– На уток, вероятно. На рябчиков.
– Ешь ассонансы, рябчиков жуй, – сострил мой друг.
Он сдвинул занавеску на окне, с кривой ухмылкой оглядел наружную лесенку, ведущую к капитанскому мостику на крыше. Каменский вызывал у него всё большее неодобрение. Не стоило рассказывать ему, как иногда, приняв на грудь, поэт стоял там в своей флотской фуражке и командовал роющимся в огороде курам: “Стоп машина! Отдать швартовы!”
– Между прочим, – сказал я, – его женщину здесь очень уважали. У нее были связи в городе, она многим помогала.
– Знаю, знаю, – разгадал мой маневр Володя. – О мужчине нужно судить по женщине, которая его любит.
Он посмотрел на часы и со значением постукал ногтем по стеклу циферблата. Пора было идти на пристань. Через час мы были на другом берегу, ещё через двадцать минут – у нас на даче.
Войдя в дом, Володя присел на корточки перед моей шестилетней Галиной и очень серьёзно спросил:
– Ты меня простила?
Она изумлённо воззрилась на него, но мы с женой знали, о какой его вине идёт речь. Прошлым летом Галина в одних трусиках вышла за калитку, рвала цветочки у забора, и в этот момент коза бывшей хозяйки дома ни с того ни с сего боднула нашу дочь в спину – да так, что содрала лоскуток кожи под лопаткой. Первым на её вопль выскочил гостивший у нас Володя. Он мгновенно оценил обстановку, увидев лежавшую в траве, зашедшуюся в беззвучном крике девочку с кровавой полоской на голой спине, но бросился не к ней, а к козе, чтобы напинать ей под зад. Коза дунула от него под угор, Володя рванулся в погоню и возвратился, удовлетворённый расправой, уже после того, как жена залила рану йодом и залепила пластырем.
– Она на тебя не сердится, – сказал я. – Понимает, что месть священна. Сначала возмездие, а сострадание подождёт.
Володя покаянно промолчал.
Жена быстро собралась и уплыла на моторной лодке с соседом, тоже дачником, ехавшим в Троицу за хлебом. Оттуда с последним автобусом она собиралась уехать в город. Галина осталась со мной. Мы успели искупаться при солнце, поужинали варённой в мундире картошкой с нашего огорода и привезёнными Володей дефицитными сардельками. Масло заменяла твёрдая, желтоватая от обилия жира козья сметана.
Володя уважительно поводил ладонью по столешнице из толстых корявых досок со следами ожогов от чугунов и сковород. Попробовал приподнять стол за ножку.
– Тяжёлый. Как ты его сюда дотащил?
Я ответил, что он шёл в комплекте с домом. Остальную мебель вывезли, а стол по обычаю нужно оставить новому хозяину. Стол и икону.
– А икона где?
– Вон, – указал я на стоявшую за стеклом буфета маленькую бронзовую иконку из старообрядческого складня.
– Музейная вещь, – преувеличенно восхитился Володя, хотя иконка была самая заурядная, штампованная. – Не пожалели для тебя, а ты защищаешь этого прохиндея. Забрал себе дом священника, сидел в архиерейском кресле. Ладно бы искупал грехи талантом, так и того кот наплакал. Нет, скажешь?
– Мемуары у него отличные, “Путь энтузиаста”, – вступился я за Каменского. – Не читал?
– И не собираюсь, – отрезал Володя.
После ужина мы втроём поиграли в подкидного дурака, затем он вышел на крыльцо покурить, а я уложил Галину и на сон грядущий рассказал ей очередную историю из жизни двух неразлучных друзей – серой городской мышки-девочки и бурого полевого мышонка-мальчика. Они решили скупить в городе все мышеловки, чтобы спасти домашних мышей от геноцида, но встал вопрос: где же им, таким маленьким, раздобыть столько денег? Наконец решение нашлось: храбрые мышата залезли на сосну с сорочьим гнездом, скинули вниз украденные длиннохвостой воровкой золотые кольца, брошки, серьги с бриллиантами, а одна добрая девочка отнесла эти ювелирные изделия в комиссионный магазин. На вырученные деньги купили то, что требовалось.









