Измена Муж Напрокат
Измена Муж Напрокат

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 3

Виктория Невская

Измена Муж Напрокат

ПРОЛОГ.

Мяса могло не хватить.

Я стояла над противнем и считала шампуры: восемь, двенадцать, шестнадцать, двадцать. Потом пересчитала гостей за столами. Двадцать три человека, и это только те, кто сидит. Я посчитала гостей по шампурам, и шампуров вышло больше, чем друзей.

Большой палец сам собой прошёлся по основанию безымянного. Там давно пусто, а привычка осталась: тру голое место, когда что-то не сходится. Сегодня не сходилось всё, но праздник шёл, и шёл громко.

— Лен! Мясо неси, народ голодный!

Данила стоял у мангала в новой рубашке, и рубашка сидела на нём так, как сидит на молодых всё новое: будто для него шили. Двадцать девять ему сегодня. Я старше на пятнадцать лет, и эти пятнадцать лет накрыли стол на всю улицу.

Последняя суббота мая, двор кипит, колонка орёт на весь посёлок. Я успевала везде: к мангалу, к салатам, к Артуру в коляске, который спал под этот грохот, как под колыбельную. Ребёнок стройки, что с него взять.

— Мам, оливье кончается, — Кира прошла мимо с пустой миской, не глядя на гостей. — И хлеб дорезать?

— Дорежь. И вилки посмотри на дальнем столе.

Она кивнула и ушла в дом. Работала весь день молча, как нанятая. Пятнадцать лет девчонке, могла бы с подружками сидеть, а она таскает миски и считает вилки. Вся в мать, только я за это хотя бы деньги получала.

— Мужики, наливаем, я угощаю! — Данила щёлкнул пальцами, будто официанта подзывал. — Для своих ничего не жалко!

Своих за столом я насчитала троих. Остальные пришли на мясо.

Я вынесла коробку и постучала вилкой по стакану.

— Даня. Подарок.

Он развернул бумагу при всех, медленно, с удовольствием артиста. Зажигалка. Бензиновая, тяжёлая, с крышкой, которая закрывается с этим их фирменным щелчком. Он подбросил её на ладони, поймал, щёлкнул. По лицу расплылось такое довольство, какого я не видела у него ни на одном нашем семейном фото.

— Вот это вещь. Вот это, Лен, я понимаю.

— Дай глянуть! — потянулся сосед через стол.

— Куда. — Данила отвёл руку, не всерьёз, но твёрдо. — Такое в чужие руки не дают. Именная, считай.

Никакая она не именная. Я выбирала её десять минут на маркетплейсе, между набором свёрл и зимними ботинками Тимке. Выбрала её, потому что знала: свёрлам он не обрадуется так, чтобы на всю улицу. А мне сегодня нужно было, чтобы на всю улицу.

— А чего, Лена у нас с понятием, — одобрил кто-то с дальнего конца, и Данила приосанился, будто похвалили его.

Приосанился он мастерски, спорить не буду. Он вообще мастер принимать то, за что заплатили другие: талант отработанный, как у меня счёт.

Весь вечер он крутил её в пальцах. Открыл, закрыл, открыл, закрыл. Он и не курил почти, просто щёлкал — как другие перебирают чётки или ключи от машины, которой пока нет.

Тимка прошёл вдоль забора, взял Найду за ошейник и увёл за сарай. Никто не заметил, кроме меня. Я заметила и забыла — праздник же.

Кира в это время меняла тарелки у детского конца стола и по дороге, не останавливаясь, развернула коляску с Артуром спинкой к колонке. Тоже никто не заметил. У меня в доме, если присмотреться, половина работы делается вот так, на ходу и без объявлений, и делают её почему-то те, кому по возрасту положено сидеть за столом и есть шашлык.

К седьмому часу дошло до тостов.

Данила встал, поднял стакан и обвёл двор взглядом хозяина цирка.

— За сына моего! За Артура Даниловича!

За столом переглянулись. Кто-то из дальнего конца переспросил:

— За кого, прости?

— За Артура! — он повторил с нажимом, по слогам, как учительница двоечнику. — Ар-ту-ра. Даниловича. Звучит?

— Звучит, — согласился сосед и спрятал усмешку в стакан.

Имя для сына выбирал он. Я предлагала Ваню, Мишу, хоть Петю — он отрезал: чтоб звучало. Вот, звучит. На всю улицу звучит, аж переспрашивают.

Таня сидела рядом со мной, тёплая, своя, в новой кофте. Наклонилась к самому уху:

— Ленусь, как ты всё успеваешь. Я бы уже легла где-нибудь под кустом.

И поправила мне воротник — легко, привычно, двумя пальцами. Она вечно что-то на мне поправляет: то прядь, то нитку, то крошку с рукава. Заботливая. Шесть лет рядом, через три участка живёт, а роднее иных родственников.

— Ты ешь давай, — я подвинула ей салат. — Наготовила на роту.

— Да я на тебя не нарадуюсь. Такой дом подняла, такую семью. — Она обвела двор ложкой, как указкой. — Смотрю и думаю: вот же умеют люди жить.

Кира смотрела на нас через стол. Просто смотрела, не улыбаясь, и жевала хлеб. Пятнадцать лет, а взгляд как у налогового инспектора.

Между горячим и салатами к калитке подошла Клавдия из магазина. Не села, стояла у стола с видом человека, который зашёл на минутку и на всю жизнь.

— С праздником вас. Богато гуляете.

— Спасибо, присаживайтесь.

— Да я на секунду. — Она наклонилась ко мне и понизила голос ровно настолько, чтобы слышали ближайшие трое. — Леночка, вы бы должок закрыли, а? Месяц уже висит, у меня всё записано. Неудобно напоминать, но у меня тоже поставщики.

Неудобно ей. По лицу было видно, как ей неудобно: она этой минуты неделю ждала.

— Конечно. — Я достала телефон, не вставая, набрала перевод и показала ей экран. — Всё, дошло?

— Дошло, дошло. — Она даже расстроилась, что так быстро. — Гуляйте на здоровье.

Данила у мангала ничего не слышал. Он рассказывал мужикам, как выбирал колонку, и колонка в его рассказе стоила уже на пять тысяч дороже, чем в моей рассрочке.

Я пошла в дом за горячим. Духовка, противень, полотенце на руки, блюдо. Окно кухни выходит на мангал, и створка стояла открытой.

— Не, ну а чё, — голос у Данилы после четвёртой делается шире, вальяжнее. — Дом видал? Мой. Фирма — моя, строительная, я директор, считай. Всё, короче, моё, от забора до забора.

Мужики закивали одобрительно, со стаканами наготове.

Кто-то поддакнул: повезло, мол, мужику с бабой. Данила великодушно согласился: повезло. Он вообще щедрый: даже везение у него общее, на всех, кроме той, кому оно принадлежит.

— И баба при мне. Видал, как держу? Возраст не возраст, главное — кто в доме хозяин.

Заржали. Дружно, сыто, как ржут чужие мужики над чужой женой.

Я стояла с блюдом в руках и слушала, как мою жизнь пересказывают в чужом падеже. Дом, который я купила до него. Фирма, где его подпись не стоит ни на одной бумаге. Баба, на паспорт которой оформлена даже рубашка, что так ладно на нём сидит.

Блюдо было горячее и оттягивало руки. Я поставила его на подоконник.

Ни слезы, ни звона посуды. Руки сами взяли счёт: он произнёс слово «моё» четыре раза. Дом, фирма, всё, баба. Четыре позиции, ни одной подтверждённой документально.

Я двадцать лет работала с чужими балансами. Этот я свела за полминуты, стоя у плиты с полотенцем через плечо. Сальдо выходило не в мою пользу, но по другой статье — не по деньгам.

По деньгам как раз всё было моё.

И вот скажите мне, что делает женщина, когда слышит такое из собственного окна? Выходит и устраивает при гостях. Или тихо плачет в полотенце. Я перебрала оба варианта, как перебирают счета к оплате, и отложила оба.

Скандал при двадцати трёх свидетелях стоит дороже, чем стоит Данила. А плакать я разучилась ещё при прошлом муже: там за слёзы тоже ничего не платили.

Из коляски завозился Артур. Я видела через двор, как Кира подошла первой, качнула, поправила пелёнку. Он затих. Дочь подняла голову, нашла меня в окне кухни и посмотрела так, будто это она тут взрослая, а я загулявшаяся.

Мне сорок четыре года. У меня трое детей, фирма, дом и муж в новой рубашке. Всё как хотела. Просто хотеть надо было аккуратнее.

Я взяла блюдо и вышла во двор. Улыбка встала на лицо сама, отработанным движением, как встаёт печать на накладную.

— Горячее! — Я поставила мясо в центр стола, и народ потянулся с вилками, благодарно и хором.

Данила приобнял меня за плечо, царственно, для публики.

— Во, мужики. Жена. Кормилица.

— Тост! — крикнули с края. — Хозяйка пусть скажет!

Я взяла свой стакан с морсом. Двор притих, только колонка бубнила из-под стола.

Двадцать три человека смотрели на меня и ждали. Муж стоял рядом, тёплый от коньяка и всеобщей любви, и крутил в пальцах мою зажигалку.

— За хозяина этого дома, — я подняла стакан выше, — с днём рождения.

Улица выпила стоя. Данила сиял.

Дом, к слову, оформлен на меня. Но тост получился красивый.

ГЛАВА 1.

Я вытащила тетрадь из учебника алгебры и записала: «Десятое июня. Ор на Тимку из-за самоката у крыльца. Обещал шлем и перчатки».

Подумала и добавила в скобках: «Не купит».

Тетрадь у меня простая, в клетку, сорок восемь листов. Живёт между уравнениями и графиками, потому что алгебру в нашем доме не открывает никто, кроме меня. Проверено: два года лежала в учебнике сторублёвка на пробу — не тронул никто.

Правила простые. Дата. Что он сделал. Чем заплатил. Три колонки, как мама учила записывать расходы, только у мамы расходы в деньгах, а у меня в другом.

Вот старые записи, для примера.

«Третье марта. Ор на Тимку из-за ботинок в коридоре, сорок минут. Назавтра кроссовки, всем троим, рассрочка».

«Семнадцатое апреля. Разбил свой телефон об стену, потому что мама спросила про наличку. Через неделю новый телефон. Себе».

«Второе мая. Обозвал Тимку при соседях. Вечером пицца с доставкой и „я же любя“».

Зачем я это пишу, не знаю. Честно, не знаю. Просто у нас в семье всё записывают. Мама расходы. Я вот это.

Утром его не было, и дом дышал.

Это сразу слышно, ещё из-под одеяла: если внизу гремит посуда и Тимка что-то рассказывает, значит, Данила на объекте с ночёвкой. Если посуда гремит, а Тимка молчит — значит, дома.

Сегодня Тимка рассказывал. Про то, что у Фёдора в гараже живёт ёж, что ежа зовут Пыхтя, что Пыхтя ест кошачий корм и что это вообще-то секрет.

— От кого секрет? — мама поставила перед ним кашу.

— От всех. Ну, кроме тебя. И Киры. И Юльки. И тёти Оксаны.

— Надёжно засекречено, — мама даже улыбнулась по-настоящему, не дежурно.

— А ежата будут? — Тимка уже стоял с ложкой наперевес.

— Будут, наверное. Пыхтя разберётся.

— Я первый узнаю. Я в комитете.

В комитете он. Комитет по ежам, два человека и Юлька. Я слушала эту государственную тайну и мазала хлеб маслом медленно-медленно, чтобы завтрак не кончался. В хорошие утра я всегда ем медленно. Про запас.

Мама у плиты слушала комитетский доклад вполуха и один раз, на слове «секрет», посмотрела на Тимку так, что я запомнила этот взгляд отдельно: без проверки, без прицела. Просто мама смотрит, как сын болтает. Такие взгляды я теперь коллекционирую. Тогда — транжирила.

Найда валялась посреди двора кверху пузом, раскинув лапы, как морская звезда. В другие дни она так не лежит. В другие дни она лежит собранно, готовая встать.

За соседским забором завыла болгарка, и Артур в манеже тут же уснул. Другие дети засыпают под колыбельные, наш под инструмент. Что выросло, то выросло.

— Мам, а можно я к Юльке? — Тимка доел и уже стоял одной ногой в коридоре. — У них батут накачали. И ёж.

— Можно. К обеду чтоб дома.

Он унёсся так, что дверь не успела скрипнуть. Летом он живёт на два двора: спит у нас, всё остальное у Фёдора с Оксаной. Там батут, там шумно по-доброму, там орут только одно слово — «обедать».

Мама допила чай стоя, взяла папку с бумагами.

— Кира, я на объект до вечера. Артура покормишь в час, смесь в холодильнике. Если что — звони.

— Знаю.

— Что знаешь?

— Всё знаю. Смесь в холодильнике, разогреть до тёплого, звонить, если что.

Мама посмотрела на меня чуть дольше, чем надо, будто хотела что-то добавить. Не добавила. Поцеловала Артура в макушку и уехала.

«Если что» у нас семейный шифр. Никто никогда не расшифровывает, что именно «что». Все и так в курсе.

Я смотрела на это утро из-за стола и думала, что записала бы и его. Кашу, ежа Пыхтю, Найду звездой, Тимку, который болтает. Но для дней со знаком плюс у меня тетради нет. Не завела как-то.

Он вернулся в четвёртом часу.

Машину бригады слышно от поворота, и дом перестроился за минуту, как по учебной тревоге. Тимка молча встал, взял Найду за ошейник и увёл за сарай. Мама вынесла Артура из большой комнаты в дальнюю, задёрнула там штору. Я убавила музыку на телефоне и села с книжкой на видном месте — это моя позиция, у двери кухни.

Данила вошёл весёлый. Пока ещё весёлый, градус лёгкий, движения широкие, голос громче нужного.

— О, семья! — он бросил сумку у порога. — А чего тихо, как на похоронах? Лен, есть чего пожрать?

— Разогреваю. Садись.

— Мы там такой каркас сегодня подняли, — он развалился на стуле и вытянул ноги через полкухни. — Михалыч говорит: без тебя бы неделю возились. Золотые руки, говорит.

Михалыч так не говорит. Михалыч вообще почти не говорит, я его видела: он молчит даже убедительнее, чем некоторые орут. Но проверять никто не стал. У нас дома его рассказы не проверяют — себе дороже.

— Умница, — мама поставила тарелку. — Хлеб бери.

А потом достала из шкафчика бутылку и налила ему первой. Сама. Он ещё не просил.

Я это вижу каждый раз и каждый раз записываю глазами, потому что в тетрадь такое не запишешь, нет колонки. Мама наливает ему первой, ровно на два пальца, и ставит бутылку так, чтобы дотянулся. Чтобы лёг ровно и не искал. Чтобы вечер прошёл по плану.

У мамы всё по плану. Даже это.

Я однажды спросила её, давно, год назад. Не в лоб, аккуратно: мам, а зачем ты ему наливаешь, он же и сам умеет. Она вытерла руки и ответила спокойно, как объясняют расписание автобусов: «Затем, что так я знаю, сколько». И всё. Вопрос закрыт, тема заархивирована.

Сколько, она знает. А вот вопроса «зачем вообще» у нас в доме не существует. Я проверяла: задашь его, и взрослые смотрят сквозь тебя, как сквозь чистое стекло.

Продержался он до ужина.

За ужином его взгляд упёрся в коридор, где у порога стояли Тимкины ботинки. Один стоял, второй лежал на боку.

— Это что? — вилка ткнула в сторону коридора.

Тимка перестал жевать.

— Ботинки, — я опередила брата.

— Я вижу, что ботинки. Я спрашиваю, почему они валяются. — Голос пошёл вверх, набирая обороты, как та болгарка. — В моём доме будет порядок. Тимофей! Я с кем разговариваю?

Тимка сполз со стула, пошёл в коридор и поставил ботинок ровно. Вернулся. Сел.

— Нет, ты постой. — Данила отодвинул тарелку, а это дурной знак: когда он отодвигает тарелку, значит, ужин переходит в собрание. — Ты почему молчишь? Тебе взрослый человек вопрос задал. В моём доме будет порядок или нет?

— Будет.

— Что «будет»? Громче.

— Порядок будет.

— Во-от. — Он откинулся, довольный, будто провёл переговоры. — А то распустились. Меня в детстве за ботинок в коридоре знаешь как учили? Не знаешь. И не надо тебе знать, я ж не зверь. Я ж для вас пашу как проклятый, между прочим. А меня тут за человека не держат.

Дальше шло минут десять по накатанной: уважение, порядок, «я в ваши годы», «мать вон целыми днями». Мама в это время мыла плиту. Плита была чистая, она мыла её второй раз.

По часам на плите вышло девять минут. Я не для тетради смотрела, само вышло: когда в доме орут, глаза сами ищут, за что зацепиться, и цифры для этого подходят лучше всего. Цифры не орут в ответ и не кивают. Стоят себе и идут.

Тимка кивал. Он давно так делает: кивает вместо слов. Удобно: к кивку не прицепишься. Кивок не «огрызнулся» и не «глянул волчонком». Кивок — это ноль. Мой брат в восемь лет вычислил, что безопаснее всего быть нулём, и мне от этой его математики хочется что-нибудь разбить.

Я не разбиваю. Я записываю.

Я стояла в дверях кухни и смотрела. Просто смотрела. На меня он не орёт. Он вообще при мне сбавляет, и не потому что я что-то делаю, а потому что я смотрю и не боюсь. Проверяла: если выйти из комнаты, громкость растёт. Если вернуться — падает. Как датчик.

Досидел вечер тихо, лёг рано. План сработал, два пальца легли куда надо, дом додышал до полуночи без происшествий.

Я перед сном заглянула к Тимке. Он спал поперёк кровати, свесив руку до пола, и лицо у него во сне было простое, восьмилетнее, без этой его дневной готовности кивать. Я развернула брата вдоль и накрыла одеялом до подбородка. Пусть хоть ночью живёт как человек.

Наутро он был другой. Виноватый период, я его знаю наизусть: короткие фразы, взгляд в пол, суетливая полезность: то кран подтянет, то мусор вынесет без напоминания.

К обеду виноватость дозрела до кошелька.

— Так, — он хлопнул в ладоши, — собирайтесь. Едем в город. За кроссовками! Всем!

— Ура-а! — Тимка подпрыгнул так, что стул уехал.

Ему восемь. Ему вчера орали про ботинки, а сегодня везут за кроссовками, и вчерашнее стёрлось, как с доски. Я на него не злюсь за это. Я злюсь не на него.

— Кира, ты чего сидишь? Собирайся.

— Мне не надо.

— Как не надо? Всем берём, я угощаю.

— У меня есть кроссовки.

Он посмотрел на меня, прищурился и усмехнулся половиной рта:

— Гордая. Вся в мать.

Я не стала выяснять, что он имел в виду. Комплимент это у него или диагноз, пусть сам разбирается, если умеет.

Тимка потом рассказывал, что выбирал кроссовки сорок минут и мерил каждую пару с разбегом по всему залу, и продавщица смеялась. Я бы тоже посмеялась. Если бы не знала прейскуранта.

Вернулись они через три часа, гружёные. Тимке кроссовки с подсветкой, он тут же нарезал в них десять кругов по двору. Маме кроссовки белые, «фирменные», она их убрала в коробку и в шкаф, я знаю этот жест: так убирают вещи, которые не просили.

Себе он взял кепку. Просто так, до кучи, «раз уж заехали».

— А Кирке ничего, — доложил Тимка с разбегу, без злорадства, чисто как сводку. — Она гордая.

— Я в курсе, — я завязала ему шнурок, потому что сам он в новых кроссовках завязывать отказался: жалко.

Вечером я записала в тетрадь: «Одиннадцатое июня. Ор про ботинки. Кроссовки Тимке и маме, кепка себе». В колонке напротив себя поставила: «гордая». Пусть будет по прейскуранту. У каждого своя цена, моя хотя бы не в рассрочку.

Если кто не понял, объясняю, как устроен наш семейный магазин.

Работает он давно, года три точно, и работает без сбоев. Сначала он орёт: на Тимку, на вещи, на весь свет. Потом ему стыдно, но слово «прости» в его словаре не завезли. Вместо «прости» у него кошелёк. Кроссовки, планшет, пицца, «поехали, куплю». Все берут, все улыбаются, вчерашнее считается погашенным.

Кассир в этом магазине мама. Она принимает оплату молчанием: взял кроссовки, значит, молчи про ор. Она сама так платит и нас научила, только со мной обучение не пошло. Я в этом магазине не покупаю и не продаю. Я веду учёт.

Тимка вечером зашёл ко мне мириться. Он всегда чувствует, когда между нами что-то повисло, у него на это нюх, безошибочный, звериный.

— Смотри, они светятся, — он потопал в темноте, и кроссовки замигали красным. — Хочешь, дам поносить?

— У меня нога больше.

— А. Ну да. — Он потоптался ещё, свет побегал по стенам. — Кира. А он правда велик купит?

— Правда, — я подвинулась, освобождая край кровати. — Не он, так купится как-нибудь. Садись, посвети мне тут, лампа тусклая.

Он просидел у меня до маминого «спать!», светил кроссовками и рассказывал про ежа. Я делала вид, что мне очень надо это освещение. Брату восемь. Пусть хоть у меня в комнате его подсветка работает по назначению — для радости, а не для оплаты счетов.

Вечером был ритуал.

Про комод надо объяснить. Он старый, ещё от прежних хозяев дома, дубовый, с медными ручками, и весит, как я с Тимкой вместе. Днём он стоит у стены, как приличная мебель. Ночью он стоит у двери моей комнаты.

Двигать его я научилась бесшумно. Почти. Приподнимаешь левый край, доворачиваешь на себя, потом правый, потом ещё раз левый, и он идёт короткими шагами, вперевалку, как толстый человек в очереди. Ножки всё равно едут по половице, и на половице протёрлись четыре светлые дорожки, до самого дерева. Как лыжня. По этой лыжне можно посчитать, сколько ночей я его двигаю, но я не считаю. Есть числа, которые лучше не знать точно.

Началось это давно, после первого «поговорим по-мужски» за закрытой дверью детской. Тогда за той дверью был Тимка, а я стояла в коридоре и держалась за ручку своей. И подумала: моя дверь без замка. И его дверь без замка. Все двери в этом доме без замков, потому что «в моём доме секретов не будет».

Замок я попросить не могла, был бы разговор. Комод разговора не требует. Комод просто тяжёлый.

Пока я двигала, внизу мама загремела посудой громче всегдашнего. Она всегда так делает в это время. Гремит, чтобы не слышать, как я двигаю. Я двигаю, чтобы не думать, зачем двигаю. У нас у всех свои ритуалы, и все делают вид, что это просто уборка.

Замок я просить не стала ещё тогда, два года назад. Попросишь, и будет разговор, а разговоры у нас заканчиваются одинаково: «в моём доме секретов не будет». Он тогда снял защёлку с двери ванной, при всех, с шуточками, и повесил её на гвоздь в сарае, как трофей. Защёлка до сих пор там висит. А комод вот он. Комод с гвоздя не повесишь, комод сам кого хочешь повесит.

Комод встал на место, я села на кровать и проверила расклад на ночь. Дверь закрыта, комод стоит, окно на проветривании, но с фиксатором, Тимка спит через стенку, Артур у мамы. Всё штатно.

Осталось главное.

Телефон — на зарядку. Это не привычка, это служба. Каждый вечер до ста процентов, утром проверка. Не для соцсетей: соцсети у меня скучные, три подписки и Юлька. Сто процентов — это для скорой связи.

С кем связь, я пока не решила. Со скорой, наверное. Или ещё с кем-то, у кого получится быстро. Я даже список прикидывала: скорая, мама, Фёдор. Полицию в список не вписала, сама не знаю почему — рука не вписала, и всё. Список получился короткий, зато настоящий, не как у Данилы список друзей на день рождения.

Заряженный телефон вопросов не задаёт. Он просто лежит и может.

Юлька как-то увидела мой список контактов и удивилась, какой короткий. Я объяснила: у меня не записная книжка, у меня боевой расчёт. Она посмеялась. Пусть. Смешно, наверное, со стороны.

Проверила будильник. Проверила громкость: на максимум, ночной режим долой. Экран показал сто, можно спать.

В четверг приходила тётя Таня.

Она приходит «помочь по хозяйству», хотя хозяйство у нас управляется и без неё. Помогает она так: ходит по дому, как по музею, где всё знакомое, трогает мамины банки на полках, переставляет по-своему, а мама потом молча переставляет обратно.

— Кирюша, а мама где? — она стояла посреди кухни с полотенцем, которое взяла из ящика, не глядя. Не искала — взяла.

— На объекте.

— Ох, работает и работает. Загонит себя. — Она покачала головой с таким сочувствием, что хоть в рамку. — Мужа бы пожалела, детей. Разве это дело — женщина на стройке. Ты бы хоть за ней смотрела, ты же взрослая уже.

Я за всеми смотрю, тётя Таня. Профессионально. За мамой, за Тимкой, за Артуром, за градусом в доме. За вами вот теперь тоже смотрю, раз вы полотенца из наших ящиков не глядя достаёте.

Вслух я выдала «угу» и ушла к себе с учебником. Через стенку было слышно, как она хозяйничает: переставила чайник, открыла холодильник, что-то прокомментировала Артуру голосом для младенцев. Артур на голос для младенцев не ведётся, он уважает болгарку.

Через час она собралась, и Данила подбросил её до остановки, ему было «по пути в магазин». Магазин у нас в трёх минутах, остановка в четырёх. Вернулся он через сорок минут с одним пакетом сушек.

Я это отметила просто так, без умысла. Сорок минут, одни сушки, кассовый чек торчит из пакета. В тетрадь не записала: не та колонка, в моей тетради он платит нам, а не времени. Полежало в голове и ушло, как уходит всё лишнее.

Тогда я ещё не знала, что лишнего не бывает.

В пятницу вечером случился велосипед. Точнее, не случился.

— А ты говорил, купим, — Тимка стоял перед ним с самым честным своим лицом. — Ты в мае говорил. Шлем ещё.

— Чего? — Данила даже не сразу вспомнил. — А. Ну. Куплю. Сказал же — куплю, значит куплю. Ты мне тут не считай, понял? Мал ещё считать.

Тимка кивнул и ушёл. Через забор, к батуту, где Юлька и где тётя Оксана выносит всем компот, не спрашивая, чьи вы и зачем.

А я осталась и досчитала за брата. В мае обещан велосипед со шлемом. В июне «куплю, не считай». Между этими датами он купил себе держатель в машину, новые очки от солнца и что-то ещё, что приехало в постамат в длинной коробке и уехало в багажник, минуя дом.

Мал ещё считать. Это он мне тоже однажды бросил. Зря: я считаю с первого класса, у меня по алгебре пятёрка, и меня в этом доме не переорёшь цифрами. Цифры вообще нельзя переорать, они от крика не меняются. Может, поэтому он их так не любит.

На страницу:
1 из 3