
Полная версия
2028
Я тогда подумал: вот это у человека отношение к книге. Для меня книга — это что-то, что я один раз открыл, прочитал, закрыл и забыл. А для него — как старый друг, к которому возвращаешься снова и снова.
Сейчас он лежал, уткнувшись носом в потрёпанный томик, и шевелил губами, будто читал вслух. Я не стал его отвлекать. Молча прошёл на кухню, поставил чайник, нарезал хлеб, открыл банку с тушёнкой — одну из тех, что мы берегли на особый случай. Сегодня был особый случай. Не потому, что праздник. А потому, что я замерз так, что мне нужно было что-то жирное и калорийное, чтобы согреться изнутри.
Мы поужинали молча. Степаныч ковырялся в тарелке, я смотрел на него и думал: сколько ещё мы так продержимся? Месяц? Два? До весны? А что, если весна будет поздней? Что, если снег растает только в апреле? Наши запасы, которые казались огромными, таяли быстрее, чем я успевал это осознать.
После ужина я помыл посуду в реке, проверил, не погас ли костёр во дворе, закинул дров в буржуйку и лёг спать. Уснул я быстро — так быстро, что даже не заметил этого момента. Просто закрыл глаза — и провалился в темноту. Спал крепко, без снов, без мыслей, без кошмаров. Просто отключился, как компьютер, который выдернули из розетки.
А утром меня разбудил крик.
— Твою ж гадскую матерь!
Я открыл глаза. Сначала не понял, где я и что происходит. Потолок над головой, стены из брёвен, запах дыма и рыбы. Всё как обычно. Но крик был настоящий, живой, и доносился он с улицы. Голос Степаныча.
Я вылез из-под одеяла, натянул штаны, сунул ноги в сапоги, накинул куртку прямо на голое тело — было не до церемоний — и выскочил на крыльцо.
И замер.
Я стоял на крыльце, смотрел и не верил своим глазам. Мир изменился за одну ночь. Кардинально, безвозвратно, начисто.
Всё вокруг было белым-бело. Снег лежал везде: на земле, на крыше, на заборе, на дровах, на том, что вчера еще было костром, на брошенных вчера инструментах. Его было много. Очень много. По колено, если не больше. Местами сугробы доходили почти до пояса. Я смотрел на это белое безмолвие и не мог выдавить из себя ни слова. Просто стоял, открыв рот, как рыба, выброшенная на берег.
— Как так? — выдавил я наконец. Голос прозвучал сипло и как-то по-детски растерянно. — Вчера же сухо было! Трава зелёная! Я в одной куртке ходил!
Степаныч стоял посреди двора, закопанный в снег почти по колено, и смотрел на небо. Лицо у него было такое, будто он увидел пришельцев. Или будто у него украли последнюю банку тушёнки.
— Вчера сухо, — повторил он, медленно поворачиваясь ко мне. — А сегодня, сука…
Он не договорил. Просто ткнул пальцем в белое полотно, которое расстилалось перед нами до самого горизонта. Жест был красноречивее любых слов.
— Кажись, с забором мы не успели, — выдохнул я, глядя на то, что осталось от нашей стройки.
Несколько вкопанных столбов торчали из снега, как пальцы утопленника. Половина брёвен так и лежала в куче, припорошенная снегом. Мы планировали закончить хотя бы одну сторону полностью, но не успели. Зима наступила раньше, чем мы ожидали.
Я стоял и смотрел на этот полуразвалившийся забор, на этот снег, на этот лес, и чувствовал, как внутри поднимается что-то тяжёлое, безнадёжное. Мы не готовы. Мы совсем не готовы к зиме.
— Ладно, — сказал вдруг Степаныч.
Я повернулся к нему. Голос его был спокойным. Даже слишком. Не было в нём ни злости, ни раздражения, ни того вечного ворчания, которое уже въелось мне в кожу. Он просто стоял, смотрел на снег и кивал сам себе, будто принимал какое-то важное решение.
— Весной продолжим, — выдохнул комендант.
Я уставился на него. Серьёзно? Вот так просто? Без споров, без криков, без «я же говорил»? Он что, заболел? Или это снег так на него подействовал?
Но нет. Он стоял, спокойный и какой-то даже… умиротворённый, что ли. Словно зима сняла с него груз ответственности. Словно он наконец-то выдохнул и сказал себе: «Всё, хватит. Мы сделали, что могли. А теперь — отдых».
Он постоял так ещё с минуту, глядя на снег, на лес, на это белое безмолвие, которое накрыло нас, как одеяло. Потом зевнул — широко, по-стариковски, даже не прикрывая рот — и, развернувшись, побрёл обратно в дом. В свою комнату. Спать.
— Ты куда? — удивился я.
— Досыпать, — бросил он через плечо и махнул рукой.
Дверь за ним закрылась. Я остался один. Стоял на крыльце, смотрел на снег и думал.
И то верно, — подумал я. Мы вставали каждое утро на рассвете. В пять, а иногда и в четыре утра, когда ещё звёзды не погасли. Работали до темноты, до тех пор, пока руки не начинали трястись от усталости. И мне казалось, что недосып накопился на несколько недель вперёд. Но парадокс заключался в том, что я, в отличие от Степаныча, привык к такому графику. В детдоме, в техникуме, на заводе — везде надо было вставать рано. И организм мой, кажется, адаптировался.
Я стоял, смотрел на снег, на эту тишину, и не мог уснуть. В голове крутились мысли. О заборе, о запасах, о зиме, о том, что будет дальше. Сколько бы я ни ворочался, сколько ни пытался заставить себя закрыть глаза и отключиться — ничего не получалось. Сон не шёл.
Тогда я оделся. Натянул на себя всё, что было тёплого: термобельё, шерстяные носки, две кофты, куртку, шапку, варежки. Взял в сенях лопату, которую мы сделали на прошлой неделе из подручных материалов, и вышел во двор.
Пока мой сосед спал — а он спал, я слышал его раскатистый храп даже через стену, — я успел полностью очистить территорию от снега. Расчистил дорожку от крыльца до калитки, расчистил площадку перед домом, расчистил место для костра. Работал быстро, зло, с каким-то азартом. Потому что если нельзя было спать, то надо было делать хоть что-то полезное.
А потом мне в голову пришла идея.
Я нашёл кусок толстой фанеры, который остался от упаковки каких-то припасов, привязал к нему верёвку и сделал нечто вроде широкого полотна. Им можно было сгребать снег гораздо быстрее, чем лопатой. Сначала я просто таскал его за собой, потом приспособился толкать перед собой. За час управился с тем, на что лопатой ушло бы полдня.
Когда Степаныч вышел из дома — а вышел он ближе к обеду, выспавшийся, бодрый, как огурчик, — я уже заканчивал чистить последний угол.
Он остановился на крыльце, посмотрел на расчищенный двор, на моё творение из фанеры, потом на меня. В глазах его мелькнуло что-то. Не удивление. Уважение.
— О, — сказал он. И кивнул. — Это ты молодец.
Вот так. Без лишних слов. Без «спасибо», без похвал. Просто «это ты молодец». И этого было достаточно. Потому что от Степаныча, коменданта нашего маленького лесного королевства, даже такая короткая фраза значила больше, чем целая речь от кого-то другого.
Я кивнул в ответ. Не стал ничего говорить. Просто взял лопату и пошёл убирать инструменты.
Зима наступила внезапно. Хотя, если подумать, рано или поздно её следовало ожидать. Как никак — начало ноября. В прошлой жизни, в городе, ноябрь означал слякоть, серое небо, мокрый снег, который тает, не долетев до земли, и вечные пробки. Здесь всё было иначе. Снег выпал — и остался.
Мы продолжали следить за днями недели и числами через мой телефон, который я регулярно заряжал через зарядную станцию. На ней был индикатор заряда, и я следил, чтобы он не падал ниже половины. Солнечная батарея работала исправно, даже в пасмурную погоду давала хоть что-то.
Зачем я это делал? Честно? Я не знаю. Смысла не было никакого. Связи здесь не было, интернета не было, новостей не было. Телефон давно превратился просто в кусок пластика и стекла, который показывал время и хранил фотографии. Но я всё равно включал его каждое утро. Проверял дату. Смотрел на старые фото. Листал контакты, которые уже никогда не загорятся зелёным цветом вызова.
Наверное, потому что телефон был последней ниточкой, которая связывала меня с цивилизацией. С тем миром, где были люди, дома, машины, магазины, интернет. Где можно было позвонить другу, заказать пиццу, посмотреть новости. Тот мир умер, но маленький кусочек его продолжал жить у меня в кармане. И пока телефон работал, мне казалось, что я всё ещё часть этого мира. Что я не окончательно оторван от прошлого.
Глупо, наверное. Но мне было легче.
Я сидел у костра, смотрел на огонь и думал о том, что скоро Новый год. Первый Новый год в новой жизни. Интересно, как мы его встретим? Будем сидеть у костра, жарить рыбу, пить чай с забродившим малиновым вареньем? Или Степаныч достанёт какую-нибудь банку с «особого назначения», и мы устроим праздник?
Я улыбнулся этой мысли. И достал блокнот.
Надо было писать дальше. Потому что если не записывать, то всё забудется. А забывать это нельзя. Это моя жизнь. Наша жизнь.
Степаныч сидел рядом, читал свою книгу и иногда бросал на меня взгляды. Я знал, что он думает. «Опять ты со своим блокнотом, книгопис».
Но он молчал. И это было хорошо.
Глава 2. Обед молчания
Погода оказалась верна себе. Никаких сюрпризов, никаких поблажек. С каждым днём становилось всё холоднее и холоднее. Этот холод пробирался не только под одежду, но и куда-то глубже — под кожу, в мышцы, в кости. Я перестал чувствовать кончики пальцев ещё неделю назад, и, кажется, начал привыкать к этому состоянию.
Несколько дней подряд шёл снег. Да не просто шёл, а валил, как из ведра. И это были не те красивые анимационные снежинки из новогодних фильмов, которые медленно кружатся в воздухе, создавая уютную атмосферу. Нет. Это были огромные, размашистые хлопья — мокрые, тяжёлые, агрессивные. Они заметали нас быстрее, чем я успевал откапываться.

Казалось, вот — только что я расчистил территорию от крыльца до калитки, только что откинул снег от поленницы и от входа в погреб, только что перевёл дух, — и всё, начинай заново. Потому что земля снова белая, а сугробы снова по колено. Я ловил себя на мысли, что борьба со снегом стала главным моим занятием. Даже не дрова, не вода, а именно эта бесконечная, монотонная, сводящая с ума работа — откидывать, откидывать, откидывать.
Руки гудели, спина ныла, но останавливаться было нельзя. Потому что если запустить — не выйдешь из дома. Просто утонешь в этом белом безмолвии.
Проблемой оказалась и вода. Река замерзла очень быстро. Я не заметил этого момента. Просто однажды утром вышел на берег с вёдрами, как делал это каждый день, а вместо привычной тёмной воды под ногами был лёд. Толстый, крепкий, с белыми разводами у краёв. Я постоял, посмотрел, потопал ногой — не провалился. Значит, промёрзло основательно.
Я предложил Степанычу топить снег и кипятить его. Вроде бы логично: снег — это та же вода, только замёрзшая. Набрал полное ведро, занёс в тепло, растопил — и вот тебе вода, пожалуйста, пей сколько влезет. Но комендант отказался наотрез. Категорично, даже с какой-то брезгливостью, будто я предложил ему пить из лужи.
— Река есть река, — сказал он, поджав губы. — А снег — это грязная жижа. В нём и пыль, и сажа, и что только не оседает. Не буду я эту бурду кипятить и внутрь принимать.
Я лишь отшутился. Пожал плечами и выдал:
— Ну, небо есть небо, а деревья есть деревья.
Честно говоря, я и сам не был уверен, что прав. В какой-то передаче по телеку, ещё в прошлой жизни — той, которая сейчас казалась сном или выдумкой, — я слышал нечто подобное. Какая-то учёная тётка в очках рассказывала, что талый снег по своему составу мягче и полезнее, чем вода из реки или из-под крана. Но где та тётка сейчас? И где та передача? В общем, я был скорее согласен со Степанычем, чем нет. Вода как вода. Главное, чтобы была.
А потому мы стали долбить лёд.
Работёнка, скажу я вам, ещё та. Вроде бы час орудовал топориком, вроде бы набил два полных ведра с горкой. Идёшь обратно, радуешься, что всё сделал быстро и эффективно. Но стоило этой горе растаять, воды едва ли хватало на завтрак. Остатки — на чай и на суп, если повезёт.
Я стоял перед ведром, смотрел, как на дне плещется жалкий сантиметр, и чувствовал себя обманутым. Лёд занимал объём, а вода — нет. Восьмой класс, физика, закон Архимеда — всё это я когда-то учил, но на практике столкнулся впервые. И это было обидно. По-настоящему обидно. Потому что каждый раз ты тратишь кучу сил, а получаешь крохи.
Так наша мимолётная радость от перерыва в строительстве частокола и надежда на передышку сменились сразу тремя делами, которые отнимали почти всё время.
Первое — долбёжка льда для добычи воды. Второе — уборка снега. Третье — колка дров.
И если первые два были просто тяжёлыми и нудными, то третье вообще оказалось задачей бесконечной. Абсолютно бесконечной.
Я колол дрова утром. Я колол их днём. Я колол их вечером, когда уже ничего не видел и работал почти на ощупь. Буржуйка жрала их с невероятной скоростью. Казалось, что я закидываю в неё не поленья, а щепки — настолько быстро они прогорали. Я успевал наколоть гору, занести в дом, сложить у печки — и через день от этой горы ничего не оставалось. Только зола.
Мне было жалко деревья. Честно. Я не какой-нибудь экоактивист, который обнимает каждую сосну и называет её по имени, но смотреть, как вокруг дома исчезают ствол один за другим, было как-то… неправильно, что ли. Лес редел. Не сильно, конечно, но я замечал. Особенно те деревья, которые росли ближе всего к нашей территории. Мы их скосили первыми. Потому что тащить брёвна издалека по сугробам — это самоубийство, если по-русски.
Для частокола мы рубили крупные стволы, но старались брать их подальше от дома. Во-первых, чтобы не портить вид. Во-вторых, чтобы оставить вокруг нас естественную защиту от ветра и снега. А вот на дрова шло всё, что горело, и желательно как можно ближе к дому. Потому что каждый лишний метр пути по сугробам — это лишняя капля пота и лишняя минута времени, которого и так не хватало.
Я иногда останавливался, опирался на топор, смотрел на обезображенный пенёк и думал: «Прости, брат. Так надо». И рубил дальше.
Странное дело — любовь к себе в этих условиях побеждала любовь к природе всегда, без вариантов. И я себя за это не осуждал. Потому что вопрос стоял просто: замёрзнуть или нет. Выбор очевиден.
Удивительно, но Степаныч в последнее время стал менее ворчливым. Не то чтобы он превратился в ласкового котёнка — нет, куда там. Он всё так же мог буркнуть что-то едкое, глядя на мою стряпню, или покачать головой, когда я слишком громко матерился, промахиваясь топором по полену. Но той постоянной, тягучей, выматывающей злобы, которая была в нём ещё месяц назад, не стало.
Он стал спокойнее. Даже, я бы сказал, задумчивее. Иногда я ловил его взгляд, устремлённый в окно, и не мог понять, о чём он думает. О прошлом? О дочке? О том, что будет весной? Он молчал, и я не лез.
Мне это спокойствие нравилось. С ним снова стало возможно говорить. Мы могли перекинуться парой фраз за ужином, могли обсудить, куда лучше завтра сходить за льдом, могли даже пошутить иногда — правда, шутки у нас были такие, что нормальный человек бы не понял. Чёрный юмор, юмор людей, которые видели смерть и перешагнули через неё.
Всё налаживалось. Я уже начал думать, что мы пережили самый трудный период, что зима не сломает нас, что мы выдюжим.
Но один вечер перечеркнул всё.
Это случилось после ужина. Мы сидели на кухне, допивая чай — тот самый, из трав, который Степаныч заваривал по своему рецепту. Буржуйка работала как не в себя, раскалилась до тёмно-красного, и в сторожке было тепло. Даже жарковато, если честно. Я сидел в одной футболке, откинувшись на спинку стула, и чувствовал, как меня начинает морить.
Сон подкрадывался незаметно, заволакивал глаза туманом. Я уже начал клевать носом, думая о том, что сейчас допью чай, подброшу дров на ночь — и в кровать. Я встал, потянулся, подошёл к печке. Открыл дверцу. Схватил пару поленьев из ящика.
И замер.
Внутри буржуйки, среди ярко-красных углей, лежал пожелтевший, обгоревший лист бумаги. Он был скручен по краям, от огня уже начал чернеть, но не успел выгореть полностью. Судя по тому, как он лежал — не в глубине, где температура выше, а ближе к дверце, — его положили недавно. Часа два-три назад, не больше.
Я хотел просто сунуть дрова и закрыть. Но что-то заставило меня присмотреться. Краем глаза я зацепился за уголок. За синий цвет. За знакомую форму.
Сердце ёкнуло. Я аккуратным, но быстрым движением — боясь, что бумага рассыплется в пальцах — вытащил лист из печки. Стряхнул искры. Захлопнул дверцу, даже не подбросив дрова.
Это были документы «Сириуса». Те самые. Которые Степаныч нашёл в лесу ещё в прошлом году, в том самом кейсе. Которые мы тогда лишь бегло пролистали, но так и не изучили досконально. Я помнил эту бумагу. Помнил шрифт, помнил логотип, помнил эти странные формулировки, от которых у меня тогда побежали мурашки по коже.
И сейчас она лежала в моей руке. Обгоревшая с краёв, но всё ещё читаемая.
— Это что? — спросил я, поворачиваясь к Степанычу.
Мой голос прозвучал крайне требовательно. Даже обвинительно. Я не ожидал от себя такой интонации, но она вырвалась сама.
Степаныч сидел за столом, держал кружку с чаем, смотрел в окно. На меня он даже не взглянул. Только бровь чуть дёрнулась.
— Растопка, — ответил он.
Крайне спокойно. Слишком спокойно. Будто речь шла о том, какой сегодня день недели или что у нас на ужин.
— Растопка? — переспросил я.
Голос стал тише, но от этого не менее опасным. Я сжал бумагу в руке, чувствуя, как внутри закипает что-то тяжёлое, горячее, неконтролируемое.
— Степаныч, ты зачем документы сжёг?!
— А зачем они нам? — он наконец повернул голову и бросил на меня быстрый взгляд. Холодный, равнодушный. И тут же отвёл его обратно к окну. — Ответов на вопросы — как жить дальше и что случилось — там нет. Мы ничего уже не поменяем. А так, меньше знаешь — крепче спишь.
— Ты и спи крепче, — отрезал я.
Я чувствовал, как кровь приливает к лицу. Как пальцы сжимают обгоревший лист так, что он начинает мяться. Я буквально закипал. В груди разгорался пожар, который я не мог и не хотел тушить.
— А я лично хотел почитать, что там. Может, для меня там было что-то важное. Может, я хотел знать правду, даже если от неё не по себе.
Я открыл дверцу буржуйки и швырнул внутрь пару поленьев. Сильнее, чем следовало. Искры вылетели наружу, я даже не обратил внимания.
— А чем мне прикажешь разжигать? — не сдавался комендант. — Твоей писаниной?
В его голосе появились первые нотки раздражения. Но он всё ещё держался. Сидел, не двигаясь, смотрел в окно, будто ничего не происходит.
— В амбаре газеты и коробки, — сказал я, стараясь говорить ровно, хотя внутри всё дрожало. — Жги — не хочу. Там целая куча всего, что горит. Зачем было документы трогать?
— Ой, чего завёлся, — Степаныч поморщился, как от зубной боли. — Я так решил.
И он по-хозяйски стукнул кулаком по столу. Не сильно, но весомо. Так, чтобы я понял: разговор окончен. Вопрос закрыт. Он здесь главный, и ему нечего отчитываться перед каким-то выскочкой, который ещё полгода назад даже печку топить не умел.
Это движение — этот стук кулака по столу — окончательно переключило мой тумблер.
— А я знаешь как решил? — сказал я.
Голос стал тихим. Слишком тихим. Таким голосом обычно говорят перед тем, как сделать что-то непоправимое. Я это понимал. Но остановиться уже не мог.
Происходящее дальше закутало пеленой злости. Я не помню, как повернулся к столу. Не помню, как протянул руку. Не помню, как пальцы сжали книгу.
«Робинзона Крузо».
Ту самую. Которую Степаныч перечитывал в четвёртый раз. Которая лежала на краю стола, заложенная засаленной закладкой где-то в середине.
Я взял её. Не глядя. Просто схватил — и швырнул в буржуйку. Хотел попугать. Не больше. Даже в этом состоянии, когда разум заволокло туманом ярости, я понимал, как важна для него именно эта книга. И всё равно сделал.
По-детски. По-идиотски.
Но по глупейшему, нелепейшему стечению обстоятельств, которые будто специально сговорились против меня, книга залетела ровно в открытую дверцу. Не в стенку печки. Не мимо. А прямо в топку, на раскалённые угли.
Огонь пополз по уголкам. Бумага — она такая. Страницы, пожелтевшие от времени, сухие, как порох, вспыхнули в одно мгновение.
Я не успел даже опомниться. Рванулся, но было поздно.
В этот момент злость улетучилась. Моментально. Словно кто-то выключил рубильник. В голове стало пусто, в груди — холодно.
Я стоял и смотрел, как горит книга. Как сворачиваются страницы. И не мог пошевелиться.
Степаныч поднялся. Не спеша. Так, как поднимаются люди, у которых больше нет сил на эмоции. Подошёл к печке. Закрыл дверцу. Не глядя на меня. Потом повернулся.
Его лицо скривила гримаса. Не злость. Не обида. Что-то другое, чего я раньше у него не видел. Словно ребёнок, у которого отняли любимую игрушку и сломали на глазах. Только хуже. Потому что у ребёнка можно купить новую игрушку. А эту книгу — нет.
— Эту книгу мне подарила дочка, — сказал он тихо. Почти шёпотом. — На день рождения. За десять лет до того, как уехала.
Он помолчал. Сглотнул. Я видел, как дрогнул его кадык.
— Не подходи ко мне больше. Зашибу.
И ушёл. Не дожидаясь моего ответа — которого у меня не было, потому что я просто стоял в ступоре, не в силах вымолвить ни слова. Дверь его комнаты закрылась. Щёлкнула щеколда.
Я остался один.
Стоял, смотрел на закрытую дверцу печки, на обгоревшую бумагу документов, которую всё ещё сжимал в руке. В голове было пусто. Мысли разбежались, как тараканы от света.
Потом оцепенение прошло.
Я рванул к печке. Распахнул дверцу. Не обращая внимания на жар, который ударил в лицо, сунул прихваткуикра внутрь и вытащил книгу.
Обложка была в саже, чёрная, но целая. Края обгорели, некоторые страницы выпали, превратившись в пепел. Я затоптал огонь ногами, прямо на полу, даже не подумав о том, что могу прожечь доски.
Я стоял, держа книгу в руке, глядя на неё, и чувствовал, как внутри всё переворачивается.
Только сейчас ко мне пришло осознание того, что я натворил. Степаныч читал не приключения. Он не перечитывал «Робинзона Крузо» в четвёртый раз, потому что ему нравился сюжет. Он читал память. Он перелистывал страницы, на которых, возможно, остались отпечатки пальцев его дочери. Он вдыхал запах старой бумаги, который пах для него домом.
А я швырнул это в печку.
Я сел на табуретку, положил книгу на стол и долго смотрел на неё. Потом осторожно, стараясь не повредить обгоревшие страницы, начал листать. Некоторые были утеряны навсегда. Некоторые — только наполовину. Я сложил всё, что осталось, и положил на край стола.
Трогать Степаныча сейчас было бессмысленно. Пытаться говорить — тем более. Я знал его характер. Если он сказал «не подходи» — значит, не подходи. Иначе будет только хуже. Я решил дать ему день. Может, два. Пусть остынет. Придёт в себя.
Этой ночью я ещё долго не мог уснуть. Ворочался в кровати, сбивал одеяло, перекладывал подушку. Вставал несколько раз, чтобы подбросить дров в печку — не потому, что было холодно, а просто чтобы занять руки. Голова гудела от мыслей, которые гнали одна другую, не давая покоя.
Уснул я только под утро. Когда за окном начало сереть, веки наконец-то стали тяжёлыми, и я провалился в темноту без снов.









