
Полная версия
Мои приключения в другом мире, и да — я кот (начало)
Я пошёл на кухню следом — не оттого, что позвали, а оттого, что где мясо, там и я; голодному коту иных резонов не нужно. Кухонька была маленькая: стол, две табуретки, в углу кресло с продавленным боком — чьё-то насиженное место, обмятое под хозяина. На подоконнике — горшок с какой-то зеленью, земля тёмная, влажная, недавно политая. За ней в доме кто-то явно следил. Это я отметил особо: где траву в горшке поливают, там, глядишь, и кота не оставят голодным.
Ольга достала нож — старый, но исправный: резал чисто, я понял это по звуку, мясо не рвалось, а поддавалось. Отрезала кусок, положила на блюдце и поставила передо мной. А сама отвернулась к окну.
Вот это, скажу я вам, дорогого стоит. Иной сунет тебе еду да и встанет над душой смотреть, как ты ешь, будто за представление платил. А сытость чужих глаз не любит. Не знаю, понимала ли это Ольга, но за то, что дала спокойно поесть, — спасибо. Я ел не торопясь, с достоинством, хоть внутри всё подвывало с голодухи. Телятина была хороша.
Поел, умылся. Ольга глядела на меня от окна и что-то приговаривала — негромко, тепло, перебирая слова, будто примеряла их по очереди. Я, понятно, не понимал ни единого. Но одно она сказала дважды, потом и в третий раз, и стало ясно: это она меня так зовёт. Барсик. Глупое слово, тёплое. Я на своём веку отзывался на всякое — отозвался и на это.
Пока в доме было тихо, я обошёл его, как обхожу всякое новое место, — понизу, по стеночке, по углам. Каждая вещь что-нибудь да расскажет, надо только уметь слушать носом. У порога недавно стояла обувь побольше да потяжелее — хозяйская. В комнате под диваном — пыль, коробки и одна детская сандалька, одна, без пары; пара, видать, потерялась давно. На кухне, в углу, стоял тесный рядок пузырьков и коробочек. Так не держат то, что выпил разок и забыл, — так держат то, с чем в доме живут давно и уже не спорят. А поверх всего, ровно и без устали, тянуло из коридора той лекарственной ниткой — из-за двери, что была закрыта. Я постоял у неё, понюхал щель понизу. И не пошёл. Закрытые двери — это вопросы, а вопросы я научился задавать в своё время, не раньше.
Место для сна нашлось само, как всегда находится у того, кто умеет искать. Между холодильником и стеной был тёплый зазор: пол там грелся сильнее всего, гудело ровно, по-домашнему, и в тот угол никто не смотрел. Тепло, тихо, не на виду — три вещи, которых уличному коту вечно недостаёт. Я втиснулся, повернулся, как положено, раза три и лёг.
Ольга прошла мимо, увидала меня в щели, приостановилась. Сказала что-то — не «брысь», по тону скорее «ну и лежи». И пошла дальше.
Я закрыл глаза и подумал, что первый день, считай, прожил не зря. А сносных дней мне последнее время выпадало негусто — грех было не порадоваться.
Разбудил меня замок. Два оборота, тугих и плотных. За окном уже стемнело, на кухне горел свет, пахло горячим. Ольга стояла у плиты.
Вошёл Сергей. Большой — по обуви у порога я предполагал, что хозяин крупный, но не настолько. Высокий, плечистый, и поверх всего — усталость, до того давняя, что он её уже не носил, а врос в неё, как врастают в старое пальто. Он постоял в прихожей тот лишний миг, какой берут себе люди на пороге, перед тем как из уличного снова сделаться домашним. Разулся, повесил пальто, не глядя нащупав крючок. Пошёл на кухню. И увидел меня.
Я сидел посреди коридора и смотрел на него снизу.
Он остановился. Поглядел на меня, поглядел в сторону кухни, сказал туда пару слов — ровных, тяжёлых, без всякого ко мне любопытства. Ему ответили так же ровно. Он ещё раз смерил меня взглядом и, видимо решив не тратить на меня ни времени, ни внимания, пошёл мыть руки.
Я его сразу за это зауважал. От Сергея не веяло по мою душу ни злом, ни добром: ни пнёт, ни приласкает — просто не заметит, и всё. А в таком «не заметит» коту и дышится вольнее всего. Плохо, когда от тебя чего-то хотят. А когда ты сам по себе — что может быть лучше?
Наверху скрипнуло, простучало — Миша, видимо, услышал отца и сбежал вниз. Быстро, не глядя под ноги, как бегают там, где всё своё и каждая ступенька знакома. На нижней ступеньке остановился.
Я смотрел на него снизу вверх. Он на меня — сверху вниз. И в лице у него что-то изменилось, словно щёлкнуло внутри. Не страх — страх я чую за версту. И не радость. Так смотрят на грязь, которую натащили в дом на чужой подошве.
Дальше пошло то, что у людей называется разговором, а по мне — перепалка, которую я читал без всяких слов. Миша бросил матери что-то резкое, мотнув в мою сторону. Ольга ответила коротко, от плиты, не оборачиваясь. Он наседал, голос лез вверх — и звенело в нём то самое, чем молодой в стае пробует старших: докуда можно, где осадят. Только метил он не в меня. Я был просто поводом. Бил он в мать — и смотрел при этом, крепко ли она стоит.
Тут Сергей, уже усевшийся за стол и мыслями где-то не здесь, обронил одно слово. Тихо. Но так роняют то, что говорят редко, — и оно легло поперёк стола тяжелее всей Мишиной трескотни. Мальчик смолк. Сел, локти на столешницу. В кастрюле булькнуло, и стало почти тихо.
Пока ждали ужина, как я понимаю, обсуждали меня. Предполагаю, что и историю нашей встречи Ольга рассказала, возможно, немного приукрасив. По тону и отдельным словам уверен, что выставлен я был не воришкой, а бездомным горемыкой. Мальчик же был настроен ко мне недобро: постоянно бросал злые взгляды в мою сторону и вставлял свои пять копеек в разговор с интонацией, которая явно не могла значить ничего хорошего.
А после за столом зашла речь о чём-то, что касалось мальчика — о чём именно, мне понять было не дано, да и не надо: людей я читаю вернее, чем слова. Ольга на этом напряглась, подобралась, как подбираются, когда заденут больное. Чего-то она за день не успела, чего от неё ждали. Сергей спросил — не зло, привычно, как спрашивают изо дня в день. И она ответила тем ровным, гладким голосом, каким говорят, когда давно уже не ждут, что спросят по-доброму, а не по делу.
Она раскладывала ужин по тарелкам — поровну, никого не обделив. Я смотрел на неё из своего угла и думал о своём, по-кошачьи. Это ж надо, как удачно я в то утро украл ту телятину. Не укради — не пнули бы. Не пнули бы — она бы не вступилась. Не вступилась бы — лежать бы мне сейчас под рыночным настилом, на голых досках, а не в тепле у чужого холодильника. Кривая вышла дорожка — а вынесла, куда надо.
Поужинали — и разошлись быстро, привычно, будто по уговору, которого вслух никто не давал. Сергей ушёл в комнату; за стеной что-то забубнило, замигало синеватым из-под приоткрытой двери. Миша поднялся к себе — третья ступень скрипнула под ним так же, как под всеми. Ольга осталась на кухне одна.
Прибиралась она молча. Тарелки, кастрюля, стол. Погасила верхний свет, оставила нижний, у окна, — жёлтый, негромкий. Постояла, глядя в раковину на что-то, чего там не было. Потом тоже ушла.
Я остался.
В темноте было хорошо. Тепло, тихо, ровно гудит под боком. Я растянулся у тёплого, и день этот казался мне уже совсем неплохим.
Шаги я расслышал прежде, чем скрипнула ступень.
Миша спускался тихо, осторожно — так крадутся, когда не хотят, чтоб спросили, куда идёшь. Прошёл коридором, толкнул кухонную дверь. Увидел меня. Я не шевельнулся.
Открыл холодильник, постоял в его белом свете, достал что-то, отрезал, закрыл. Повернулся. Поглядел на меня, поглядел на кусок в руке — и опустил его на пол передо мной.
Запах ударил раньше, чем я нагнулся. Поверх мяса — горчица. Густо, от души, с такой старательностью, что хуже всякой небрежности. Так угощение не кладут. Так ставят ловушку и ждут, когда в неё сунутся.
Я и не сунулся.
Миша что-то сказал — негромко, с той гадкой, довольной усмешкой, какая бывает у того, кто заранее смакует чужую беду. Он ведь не накормить меня спустился. Он хотел представление: думал, я с голодухи накинусь на мясо, а потом стану фыркать да давиться — ему на потеху. За тем и крался среди ночи, тайком от отца с матерью. При них выжить меня из дома не вышло — так хоть отыграться, пока никто не видит.
Только я не накинулся. Сидел и смотрел на него, и долго мы так гляделись — старый потрёпанный кот, который от людей и не такое видал, и избалованный мальчишка, которому я явно был не по душе.
Потехи не вышло — и это его задело, я видел, как задело. Он поднял кусок с пола, швырнул в мусорное ведро, уже не пряча досады. Такие, как он, злятся не оттого, что сделали гадость, а оттого, что гадость не удалась.
Напоследок бросил мне в спину что-то короткое и недоброе — такое и переводить не надо — и ушёл.
Ступени скрипнули. Стихли.
Я остался один. Горчица ещё висела в воздухе — кислая, злая. Зла на мальчишку я держать не стал — но вот ближайшее будущее теперь уже не казалось мне таким радостным, как минуту назад.
Я ещё тогда подумал, что надо бы с ним поосторожнее, а то нахлебаюсь ещё из-за него. И, как оказалось, был прав — хотя совсем не так, как думал.
Что-то я слишком углубился в свой рассказ — сейчас перейду к сути. А то наверняка уже наскучила вам моя незатейливая кошачья история. Скучаю по тому миру — вот и увлёкся.
Ну так вот...
Глава 4. ...и я спаситель
Не нужно недооценивать важность тапка в отношениях котаи человека. По траектории полёта тапка можно достаточно чётко предсказать настроение хозяина. Да и если хозяин неправ и не может признать своей вины — гораздо проще простить его, «излив» душу прямо в его тапок...
Заметки чёрного котаСколько я прожил в том доме — считать не стану. И не оттого, что нечего вспомнить: как раз есть. Всякого хватало — и доброго, и не очень. Просто думаю, это для меня интересно, а для вас, наверное, скучно такое будет слушать. Так что постараюсь коротко — и только то, что имеет отношение к моему текущему положению дел.
К людям я прикипаю туго. Жизнь меня от этого отучала так старательно, что, казалось, отучила насовсем. Да только дом — штука хитрая. Он берёт не лаской, а привычкой. Сегодня тебя пустили на порог, завтра поставили блюдце на то же место, послезавтра ты уже знаешь, в котором часу щёлкнет замок и чьи это будут шаги, — а там, глядишь, и ловишь себя на том, что ждёшь их. Вот тут тебя, считай, и взяли. Тёпленьким.
Сам не заметил, как прирос к Ольге. С ней было просто: она ничего от меня не хотела. Не тискала, не сюсюкала, не звала, когда мне не до того. Просто была рядом — ровно, изо дня в день, — и этого, оказывается, вполне хватает. Я грелся у её ног, когда она чистила картошку, и нам обоим так было хорошо.
С Сергеем вышло дольше. Этот меня поначалу в упор не видел — я рассказывал. Но человек, который тебя не трогает, рано или поздно тоже становится своим, надо только подождать. Однажды вечером он, не глядя и будто между делом, подвинулся в своём продавленном кресле — освободил угол. Я запрыгнул. Он не согнал. С того дня угол был мой. Если так подумать, он за всё время ни слова мне не сказал — да и, наверное, ни к чему они были? И без слов всё было ясно.
Сейчас я с большим теплом вспоминаю обычные, казалось бы, вечера. Свернёшься калачиком в своей клетке, закроешь глаза — и представляешь, как это было. Ольга что-то пекла, и по всему дому стоял тёплый сладкий запах. Сергей сидел в кресле, и лицо у него было не такое серое, как обычно. Даже сверху, из-за Мишиной двери, доносилось что-то живое — не то музыка, не то смех. Я лежал в своём углу, сытый и в тепле, и слушал, как дом живёт. Обычный вечер. Кажется, такие и не запоминаешь — пока они сменяют друг друга изо дня в день.
И Мишу я вспоминал сейчас без злобы и обиды, хотя мы с ним так и не поладили. До самого конца. Он меня терпел, я его — и оба, думаю, считали это вынужденной сделкой.
Тут надо вам сказать одну вещь, без которой дальше не понять.
Миша болел. Давно, тяжело, по-настоящему. Та лекарственная нитка, что тянулась из-за закрытой двери в первый мой вечер, — это была его. Он оттого и рос таким: как больному, дозволено ему было почти всё, и почти всё прощалось. А такое сильно меняет характер человека — так, что после уже и не факт, что исправишь чем-либо. Его жалели — и зажалели. Бывает.
Задевал он меня всё так же, стоило взрослым отвернуться: то ногой спихнёт с прохода, то на лапу наступит, то дверью хлопнет перед самым носом, да так, что в ушах зазвенит. Я старался не злиться, но получалось не всегда.
Но один раз я увидел его совсем другим. Ночью ему стало плохо. Я услышал сквозь сон, как наверху забегали, зажёгся свет, потянуло горьким лекарством. Поднялся по лестнице — что обычно делал редко — и заглянул в приоткрытую дверь. Ольга сидела у кровати и держала его за руку. А он лежал маленький, потный, и не было ему сейчас никакого дела ни до меня, ни до своих пакостей. Просто испуганный больной ребёнок. Я постоял тогда немного и ушёл, а он меня даже не заметил.
А Ольга с Сергеем его любили. Вот как умеют любить только тех, за кого боятся. Тихо, изо всех сил, не показывая виду. Весь их дом, если разобраться, стоял на этой любви, как на сваях, — и держался ею, пока было кому держать.
А ещё Ольга иногда сидела со мной по ночам. Не спалось ей. Придёт на кухню, зажжёт лампу у окна, сядет и говорит — тихо, скорее себе, чем мне. Слов я тогда не понимал, да ей и не надо было, чтоб я понимал. Ей надо было, чтоб кто-то просто был рядом.
Я ложился у её ног. Так и сидели.
Под конец мальчику стало хуже.
Я почуял это раньше, чем в доме сказали вслух. Беду я чую — это у меня не отнять. Запах в комнатах сделался гуще, лекарственная нитка — толще, а поверх неё легло то, чем пахнет страх: кисло, остро, неотступно. Им пропиталось всё. Им пахла Ольга, когда среди ночи шла по коридору. Им пахли стены.
А потом был тот вечер. Не уверен, что когда-либо смогу это забыть.
В дом приходили чужие. Быстрые, в холодной уличной одежде, с руками, что пахли тем же, что и за закрытой дверью. Ходили туда-сюда, говорили коротко и негромко — а громче слов кричало то, как они двигались. Я сидел в своём углу у холодильника и читал этот вечер, как умел, — по шагам, по голосам, по тому, как у Ольги дрожали руки, когда она ставила на плиту чайник, до которого так никто и не дотронулся.
А после чужие ушли. И в доме настала та тишина, какой я не пожелаю никому. Не пустая и не спокойная — а та, что встаёт, когда сделали всё и больше делать нечего.
Ольга сидела у его двери, на полу, привалившись к косяку, и тихонько плакала.
Я подошёл. Сам не знаю зачем — меня туда не звали, и делать мне там было нечего. Просто ноги сами понесли. Дверь была приоткрыта. Я скользнул в щель.
Дальше я расскажу, как сам это после понял. Тогда всё было как не со мной.
Мальчик лежал и почти не дышал. От него тянуло уже не болезнью — тянуло тем самым, последним, чего, наверное, никто, кроме кошек, чуять не умеет. И вот что забавно: я ведь его не любил. Так и не полюбил за всё время, что пришлось прожить вместе. А всё-таки запрыгнул на постель, прошёл по одеялу и лёг ему на грудь — туда, где под рёбрами заходилось и сбивалось.
Зачем — не спрашивайте. Не ради него точно. И не ради себя. Должно быть, ради неё — той, что сидела за дверью и вытирала слёзы промокшим рукавом. Просто так у нас, котов, заведено: где болит, туда и ложимся. Лежим и тянем в себя всё плохое, пока есть чем тянуть.
Говорят, у нашего брата девять жизней.
Я всегда считал это людской выдумкой — из тех, что придумывают, чтоб не так совестно было швырять в кота камнем: одной, мол, обойдётся, у него их вон сколько. Враньё, думал я. А оказалось — может, и не враньё.
Случаев, когда я был на волосок от смерти, набралось немало — да кто их считал, всех уже и не упомню. Одну жизнь оставил под колёсами, другую — в драке за тёплый подвал, третью — когда мальчишки во дворе придумали забаву, о которой лучше не вспоминать. Так, по мелочи, по одной, не считая. Я и не считал — чего считать-то, когда им и счёту нет. И всякий раз ощущение было одно и то же: всем телом чуешь, что всё, кончено, — а потом каким-то немыслимым образом выкарабкиваешься... Только не в этот раз.
Похоже, в тот вечер как раз и подошла девятая...
И вот в чём вся штука: я ведь ничего не делал нарочно, с умыслом. Не знаю, как оно вообще работает. Я просто лежал у Миши на груди, я просто хотел помочь, я просто переживал за Ольгу. И вдруг — почти то же ощущение, что тогда, под машиной. Меня словно куда-то провалило. Куда-то, откуда уже нет пути назад. Вокруг не было ничего — а всё равно было страшно, холодно и пусто. И только одно отдавало в этой пустоте далёким теплом: я почему-то знал, что с мальчиком теперь всё будет хорошо...
Глава 5. ...и я избранный
Незаслуженная вторая попытка — отличный шанс наступить на те же грабли ещё раз, да так, что прилетит вдвойне — по уже ушибленному. Так что если шанс выпал, убедись, что выводы сделал верные...
Заметки чёрного котаДальше пойдёт такое, что я и сам, пока рассказываю, нет-нет да усомнюсь: со мной ли это было — или приснилось под забором после несвежей рыбы. Но было. За что купил, за то и продаю.
Не знаю, сколько я падал. Там, куда я провалился, времени не было вовсе — а где нет времени, там и считать нечего.
Первое, что я понял: я ничего не чую.
Вам этого, наверное, не объяснить. Человек живёт глазами: отними у него зрение — он и пропал. А наш брат живёт носом. Запах для кота — это и есть мир. Где еда, где враг, где свой, где час назад прошёл чужой кот и оставил вместо письма метку на углу. Я всю жизнь читал мир носом, как вы читаете буквы.
А тут — ничего. Ни тепла, ни холода, ни гари, ни сырости. Серое, ровное, пустое нигде, без углов и без края. Будто отняли у меня не нос, а сам мир и оставили в комнате, у которой нет ни стен, ни запаха.
Что я умер — понял сразу. Это, против ожидания, оказалось не страшно: к старости я с этой мыслью свыкся, мы, коты, на сей счёт спокойнее вашего. Удивляло другое. Я-то думал, после смерти не будет ничего. А тут хоть и пусто, да я — есть. Как будто сижу посреди этого серого нигде и сам себе удивляюсь.
А почему сижу? Как можно сидеть в пустоте?.. Но по ощущениям — именно сижу. А потом мир словно стал проступать перед глазами, и я увидел, что я и впрямь где-то сижу, и притом не один.
Мир вокруг пока держался полупрозрачной дымкой, но с каждым мгновением она делалась всё гуще и реальнее. Я осмотрелся — и понял, что сижу в каком-то круге, а рядом, спиной ко мне, стоит женщина.
Самая обыкновенная — по крайней мере, со спины. Могла бы сойти за любую из тех, что толкаются на рынке у мясного ряда. И всё бы ничего, да только одно меня сразу насторожило, даже там, где носу делать было нечего: от неё не пахло. Совсем. От человека всегда чем-нибудь да тянет — потом, хлебом, страхом, кошкой, прожитым днём. От неё — ничем. Так не бывает. И всё же она стояла передо мной.
Она водила руками перед собой, будто перебирала в воздухе что-то, чего я не видел. И бормотала. Себе под нос, недовольно — как бормочет хозяйка, разбирая лежалый товар.
И тут случилось самое необычное в моей жизни — я её понял.
Не тон. Не настроение. Слова.
— Не густо, — проговорила она брезгливо, не оборачиваясь. — Я-то думала, характеристики у тебя будут получше. Ну да ладно, поправим. Ум вот сюда подвинем...
В этот миг у меня в голове словно прибавили места — много места; до того странное ощущение, что не передать.
— Не обращай внимания, если плохо пока меня понимаешь, — продолжала она, не оборачиваясь. — Я говорю на совсем другом языке, но теперь ты будешь понимать их все, дай только мозгам немного привыкнуть. Не благодари, — добавила она таким тоном, что благодарить как раз стоило бы, а я, неблагодарный, этого не сделал.
Она между тем всё возилась со своим невидимым хозяйством.
— Ловкость... — она вдруг хмыкнула, чуть ли не с одобрением. — О, а ловкость-то у тебя очень даже ничего. Не ожидала, даже удивил. Силы сейчас тоже добавить нужно будет, чтоб тебя там в первый же день не пришибли... — Она вдруг запнулась, будто наткнулась на что-то. — Это ещё что такое... Хм. Ладно, потом разберусь, некогда. Что молчишь, представляться не учили? — добавила она уже довольно грубо и в этот самый миг впервые обернулась ко мне.
Сказать, что глаза у неё округлились, — значит не сказать ничего.
— Это что ещё за?! — сказала она, хотя «сказала» — это я из вежливости. Заорала. Так заорала, что я подскочил на месте. Я в жизни орал так же, наверное, лишь однажды — когда мне прищемили хвост дверью.
Перед ней сидел я. Обычный кот, невесть как затесавшийся туда, где меньше всего ждали кота.
Она подалась вперёд, всмотрелась — будто не веря собственным глазам. Потом зашарила взглядом поверх меня, по сторонам, за спину: искала кого-то, кто вот-вот выйдет. Никто не выходил. Выходить было некому.
— Нет. Нет-нет-нет, — забормотала она, и голос пополз вверх. — Где мальчишка? Где он? Этого не может быть.
Руки её снова заметались в воздухе — быстро, дёргано, как шарят впотьмах по полу, обронив что-то нужное. Я сидел и помалкивал. А что тут скажешь — я, может, и не орал, как она, но в шоке был уж точно не меньше её.
— Так. Спокойно. Откатываем, — приговаривала она себе под нос. — Отменяем перенос, возвращаем как было, и... — Она словно из воздуха достала какую-то книгу и судорожно начала листать, всматриваясь в отдельные страницы. — Да как так?! — выпалила она, с силой швырнув книгу на пол. Книга не долетела до пола — словно снова растворилась в воздухе. — Процесс необратим... — буркнула она себе под нос, будто ставя точку.
Тут она наконец посмотрела на меня. По-настоящему — как смотрят на испорченную вещь, прикидывая, с кого бы спросить.
Спросить, по совести, было не с кого, кроме как с себя. А это, я приметил, мало кто любит — что люди, что боги.
Что со мной приключилось, я и сам потом сообразил — не сразу, но сообразил. Ловушка её настроена была на того, кто отходит в свой последний миг. А я в этот самый миг лежал на груди у мальчишки и тянул в себя его смерть — стало быть, отходил-то я. Меня и подцепило. Не того, кто оставался жить, — того, кто умер.
Меня.
Радости ей такая замена, понятно, не доставила.
Сперва она кинулась поправлять — отыграть хоть что-нибудь назад. Я почувствовал, как из меня что-то тянут, будто шкуру сдирают, только изнутри. До дрожи, скажу вам, неприятно. Да без толку: что успела вложить, то уже приросло.
— Намертво, — процедила она, оставив это дело. — Всё намертво. Это ж надо было так оплошать.
И вот тут её прорвало.
Не на меня — куда там. Я для неё был пустым местом, живой мебелью, на которую и злиться-то унизительно. Она ходила кругами и бранилась — сама с собой, сама на себя, как бранится всякий, у кого долгий, кропотливый труд в один миг пошёл прахом. А я сидел в своём круге и слушал. Деваться было некуда — оставалось только слушать и ждать, какую участь она мне уготовит.
— Столько лет. Столько лет коту под хвост! — Она запнулась, глянула на меня, будто это я подсунул ей такое сравнение, и скривилась ещё сильнее. — Ты хоть понимаешь, сколько я его искала? Куда тебе. Я их тысячами перебрала. Мне ведь не всякий годился — злого мало, злых пруд пруди. Мне нужен был тот, кто, имея бесконтрольную власть, сможет загубить целый мир. Чтоб дрянь в нём всходила, как сорняк, и чтоб никто не смог его исправить. Мальчишка был хорош. Идеален! А теперь что? Теперь всё заново.
Она остановилась. И заговорила тише — а от тихого её голоса мне сделалось куда неуютнее, чем от крика.
— А всё она. Всё из-за неё.
Кого она так ругала, я тогда не знал. После узнал: ту, другую — хозяйку мира, куда меня вот-вот закинет. Аэрой её зовут. Но злости в этом коротком «она» было больше, чем во всей прежней брани, вместе взятой.
— Ей же всё легко, — цедила она. — Что ни возьмётся слепить — выходит загляденье. Вот скажи: дали нам поровну. Одну и ту же глину, одно и то же время — лепи свой мир, твори, старайся. И что? У неё вышло — живое. Тёплое, дышит, цветёт, само себя кормит. Твари в нём плодятся, поют, на неё не нарадуются. А у меня? — Голос её сорвался. — А у меня вышел камень. Голая стылая пустошь, где ветер гоняет пыль да живой души не сыщешь. Уж я в неё вкладывала, вкладывала — а она как лежала мёртвая, так и лежит. И ведь не лень мне было, не лень! Просто... не выходит. У неё выходит, а у меня — хоть тресни. Чем я хуже-то? Чем?!
Она перевела дух. И сама же себе ответила — тихо, ровно, и от этой ровности по мне пробежал холодок:
— Ничем. Вот то-то и оно, что ничем. А раз так — поглядим, как ей запоётся, когда в её распрекрасном садике всё пойдёт прахом. Изнутри. Тихонько. И без единого моего следа.
Накричавшись, она будто выдохлась. Постояла, потёрла висок — и принялась рассуждать вслух, уже спокойнее, деловито, как прикидывают, нельзя ли спасти то, что ещё не вконец пропало.
— Ладно. Ладно. Не впервой начинать с нуля. — Она вытащила из воздуха ту свою книгу, зашелестела страницами. — Брать, как всегда, у Геи. В её мирке этого добра — злого, порченого — хоть лопатой греби, на любой вкус. — Она поморщилась, будто само имя Гея ей было не по нутру. — Да и чисто выходит. Всплыви потом хоть краешек — кивну на Гею: не моё, мол, отродье ей сад подъело, а земное. Вот пусть с хозяйки той земли и спрашивают. Посмотрим, что тогда с их дружбой будет. Все такие правильные — тьфу!

