
Полная версия
Водоворот Атаманши Тамары. Мистический роман
– Не извиняйся, – он подошел ближе, но не касался ее. – Здесь, в этой глуши, сплетни – вторая река. Только грязнее. Я понимаю.
Их взгляды встретились. В этот момент где-то на реке завыла выпь – звук тоскливый, раздирающий. А в окно ударил порыв ветра, такой сильный, что ставенка захлопнулась с грохотом. Мистическое предостережение или просто совпадение? Виктор не выдержал и положил руку на ее плечо. Она вздрогнула, но не отпрянула. Ее тело, всегда такое собранное и неуязвимое, под его ладонью вдруг показалось хрупким.
– Я не использую тебя, Тамара, – сказал он глухо. – Ты… ты меня меняешь. Перепахиваешь, как целину. Я пишу не книгу о легендах. Я пишу летопись чуда. А ты – это чудо.
Он наклонился, и их губы встретились. Это был не нежный поцелуй, а столкновение, как встреча двух течений – бурного и глубокого. В ней вспыхнул огонь, долго тлевший под пеплом одиночества и необходимости быть сильной. Она ответила ему с такой же яростью, впиваясь пальцами в ткань его рубахи, как будто боялась, что его унесет тот же поток, что пытался утянуть ее.
И в этот самый миг за окном, на реке, случилось нечто ужасное. Раздался оглушительный, нечеловеческий вопль – не из глотки, а будто из самой толщи воды, полный боли, ревности и бессильной ярости. Вода в Чумыше забурлила на огромном протяжении, как будто вскипела, хотя была ледяной. А потом из глубины, прямо по середине реки, поднялся столб воды – темный, крутящийся, увенчанный пеной, похожей на растрепанные космы. Он простоял несколько секунд, угрожающий и прекрасный в своем диком гневе, и с грохотом обрушился назад.
Они оторвались друг от друга, тяжело дыша. В доме было темно, только отблески этого водяного смерча еще дрожали на стенах.
– Это она, – прошептала Тамара, и в ее голосе не было страха, только горькое понимание. – Она увидела. И не простит.
Виктор обнял ее, прижал к себе. Ее сердце билось о его грудь частыми, сильными ударами.
– Пусть не прощает, – сказал он, и его голос впервые зазвучал с той же стальной нотой, что была в нее. – Ты – моя. И ни река, ни сплетни, ни пьяные отбросы этого не изменят.
Но они оба знали – это была только декларация войны. А война с древней, одушевленной стихией, подкрепленной людской завистью и злобой, только начиналась. Самое страшное было впереди. И первой ласточкой стал странный, непрекращающийся дождь, который начался той же ночью и заставил Чумыш выйти из берегов, подбираясь все ближе к старому дому на окраине.
Дождь не утихал неделю. Не сильный ливень, а мелкий, назойливый, ледяной, словно сама река поднялась в небо и теперь опрокидывалась обратно сплошной, серой пеленой. Чумыш вздулся, почернел, течение стало бешеным, свирепым. Он подбирался к огородам, уже подмыл край обрыва, с которого наблюдали Кузнецовы. В деревне говорили, что это Чумыш гневается, что нужно ублажить ее – бросить в омут что-нибудь ценное, а лучше – прогнать тех, кто гневит. Взгляды на дом Тамары становились все злее и прямее.
Они были заперты в доме, как в осажденной крепости. Сырость пропитала все. Виктор колол дрова в сенях, пытаясь поддерживать огонь в печи, который отчаянно сопротивлялся влажному воздуху. Тамара молча варила скудную похлебку. Та близость, что вспыхнула в ту ночь, не исчезла, но была отложена, придавлена тяжестью атмосферы. Они были как два союзника перед лицом общего врага, и враг этот был везде – в шелесте дождя по крыше, в зловещем гуле реки, в косых взглядах из-за заборов.
Однажды утром Тамара, выглянув в окно, увидела, что вода подошла к самому палисаднику. А среди мутных потоков, омывающих ее забор, что-то блеснуло. Она накинула плащ и вышла. Это была не гребенка. Это была старая, истлевшая на половину, тряпичная кукла, с нашитыми из черных ниток глазами. Ее прибило к жерди забора, и она качалась на волнах, уставившись пустыми глазницами прямо в окно дома. Кукла-оберег. Детская, но наводящая ужас. Знак. Не речной, а человеческий. Кто-то из деревни сделал это. Подбросил.
Тамара сорвала куклу с жерди, сжала в кулаке. Грязь текла у нее по пальцам. Она подняла глаза и увидела на противоположной стороне улицы, в окне дома Кузнецовых, приоткрытую штору и лицо Игната. Он смотрел на нее без выражения, но в его позе была тупая, звериная уверенность. Это была не мистика. Это была угроза понятнее и, возможно, страшнее. Люди.
Она вернулась в дом, бросила куклу в печь. Пламя с хрустом поглотило тряпки, запахло паленым.
– Это уже переходит все границы, – сквозь зубы сказал Виктор, наблюдавший за сценой.
– Для них границ нет, – ответила Тамара, вытирая руки. – Только страх. Сейчас они боятся реки больше, чем меня. Значит, хотят, чтобы река меня забрала. Или чтобы я сама ушла.
– Мы должны уехать. Хотя бы на время.
– Бежать? – в ее голосе прозвучало ледяное презрение. – Это мой дом. Земля моего деда. Я не побегу от сплетен и от пьяных дегенератов.
– Тамара, они могут навредить по-настоящему! Поджечь, например!
– Пусть попробуют, – она метнула на него взгляд, полный того самого атаманского вызова. – Увидим, чей дом станет погребальным костром.
Но вечером того же дня случилось нечто, что пошатнуло даже ее железную уверенность. Виктор пошел в баньку за своими тетрадями. Дождь хлестал по лицу. Войдя в темную, промозглую постройку, он зажег керосиновую лампу. И увидел, что все его записи, аккуратно сложенные на полке, были разбросаны по полу. И не просто разбросаны – страницы были вырваны, смяты, а некоторые… казалось, кто-то пытался их съесть. Они были покрыты странной слизью, темной, пахнущей тиной и гнилью. А на стене, над разорванными листами, отпечатался четкий, водянистый контур – силуэт женщины с растрепанными, длинными волосами. Контур медленно стекал, оставляя за собой темные полосы.
Это было уже не людское. Это было прямое вторжение.
Виктор вернулся в дом бледный. Он показал ей одну уцелевшую, но испачканную слизью страницу.
– Она здесь была. В бане. Она… уничтожила мою работу. Мою память о тебе, о ней, обо всем.
Тамара взяла страницу. Пальцы ее не дрожали. Она поднесла ее к носу, понюхала.
– Это не просто ревность, – сказала она тихо. – Это договор.
– Что?
– Люди… они могли ее позвать. Нашептать. Злобой своей, страхом. Она питается этим. И теперь она знает, что твои записи – это ключ. Ключ к нам. К нашей истории. Она пытается стереть ее.
В ту ночь они не спали. Сидели у печки, прислушиваясь к вою ветра и яростному реву Чумыша. Вода уже подбиралась к порогу. Осада стала физической.
– Знаешь легенду о том, как можно усмирить речную деву? – вдруг спросила Тамара, глядя в огонь.
Виктор покачал головой.
– Нужно отдать ей что-то дороже того, что она хочет забрать. Не жертву. Не жизнь. А… память. Или правду. Самую горькую.
– Я не понимаю.
– Она утонула из-за лжи и предательства. Она ненавидит ложь. Мою ложь самой себе, – Тамара повернула к нему лицо, и в ее глазах горел тот же огонь, что и в печи. – Я боюсь, Виктор. Я боюсь отпустить себя. Боюсь позволить себе быть слабой. Боюсь, что если я пущу тебя в самое нутро, ты увидишь там не атаманшу, а просто испуганную девчонку, и уйдешь. И эта ложь – что я неуязвима – она как стена между мной и всем миром. И она же кормит ее, речную. Наш страх кормит ее.
Это признание стоило ей, возможно, больше, чем бой с тремя мужиками. Виктор молча встал, подошел, опустился перед ней на колени. Он взял ее руки – сильные, шершавые, прекрасные – в свои.
– Я видел тебя, – сказал он. – Видел, как ты плачешь, когда думаешь, что никто не видит. Видел, как дрожит твоя рука, когда ты вкладываешь шашку в ножны после той истории. Видел испуг в твоих глазах, когда ты увидела ту куклу. Ты – живая. И в этой живой, хрупкой, настоящей Тамаре – вся твоя сила. Не вопреки слабости, а вместе с ней. И мне не нужна железная атаманша. Мне нужна ты. Со всем твоим страхом, твоей яростью, твоей печалью. Это и есть правда. И если ее нужно крикнуть в лицо этой речной твари, я буду кричать до хрипоты.
Она смотрела на него, и что-то в ней надломилось. Не сломалось, а растворилось, как лед под первым весенним солнцем. Слезы, которых она никогда не позволяла себе, выступили на глазах и покатились по щекам, оставляя чистые дорожки на запыленной коже. Она не рыдала, просто плакала молча, а он держал ее руки, и это было сильнее любого поцелуя.
И в этот миг странная тишина упала снаружи. Дождь… прекратился. Реветь Чумыш не перестал, но его рев теперь звучал иначе – не яростно, а… недоуменно, потерянно.
Они вышли на крыльцо. Ночь была черной, но тучи стали расходиться, показывая клочки звездного неба. Вода все еще стояла у порога, но она больше не прибывала. А посреди реки, в том самом месте, где обычно клубилась воронка, теперь плавало странное свечение – фосфоресцирующее, зеленовато-голубое, медленно вращающееся, как водоворот из света. Это было не страшно. Это было красиво и печально. Будто сама душа реки выдохнула всю свою боль и ревность и теперь показывала им что-то иное – свою древнюю, дикую душу, не только разрушительную, но и скорбящую.
– Она услышала, – прошептала Тамара, вытирая щеку. – Правду.
– Значит, есть шанс? – спросил Виктор.
– Шанс всегда есть, – она обернулась к нему. – Но люди… они не услышали. И не простят. Вода сойдет, а злоба останется.
Она была права. На следующее утро, когда солнце впервые за много дней выглянуло из-за туч, обнажив разбухшую, грязную землю и опустошенный, но отступающий Чумыш, к калитке подошел староста. Лицо его было официально-суровым.
– Тамара Васильевна. Виктор Александрович. Разговор есть. Жалобы поступают. На вас. На то, что из-за вашего… непотребного поведения, река разгневалась, чуть не снесла полдеревни. Собрание будет. Решать будем, как быть. Чтобы беду от села отвести.
Война вступила в новую фазу. Открытую. И теперь противниками были не мистические силы, а самые что ни на есть земные – страх, предрассудки и человеческая подлость, которая часто бывает страшнее любого водоворота. Но теперь они стояли плечом к плечу. И за их спинами была не только ярость реки, но и ее странная, скорбная тишина, дарованная на одну ночь. Они приняли правду. Теперь предстояло защитить ее.
Собрание назначили на воскресенье, в клубе. Атмосфера в деревне накалялась, как воздух перед грозой, которая, казалось, лишь ненадолго отступила. Солнце, высушивая грязь, обнажало трещины на земле и в человеческих отношениях. Сплетни текли быстрее, чем отступающий Чумыш.
Тамара и Виктор готовились. Не как обвиняемые, а как полководцы перед битвой. Она, вопреки всему, надела свое лучшее платье – темно-синее, простое, но отглаженное до хрусталя. Волосы заплела в тугую, тяжелую косу, короной уложив ее вокруг головы. Ни украшений, ни косметики. Только достоинство, закаленное в поколениях. Виктор облачился в чистую рубашку, но поверх надел старый, потрепанный полевой жилет с карманами, в один из которых сунул диктофон. Он был летописцем. Он должен был все записать.
По пути в клуб их встречали молчаливыми, тяжелыми взглядами. Из-за штор мелькали испуганные или злорадные лица. У самого крыльца клуба их уже поджидала кучка мужиков во главе с Игнатом Кузнецовым и старостой, Федором Митричем. Староста был человеком не злым, но слабым, плавающим во мнении большинства.
– Заходите, заходите, – пробормотал он, избегая встретиться глазами с Тамарой.
– Мы не на экзекуцию идем, Федор Митрич, – четко сказала Тамара, переступая порог. – На разговор.
В клубе пахло пылью, затхлостью и человеческим потом. Собралось почти все село. Бабы сжались в кучки, мужики стояли у стен, куря самокрутки. На сцене, за столом, покрытым красной когда-то тканью, сидели трое: староста, его помощник и старая Агафья, знахарка и хранительница преданий, чей авторитет в вопросах «потустороннего» был непререкаем. Ее глаза, маленькие и острые, как бусины, сразу уставились на Тамару.
Началось с формальностей. Староста пробормотал что-то о «ненастье», о «вышедшей из берегов реке», о «беспокойстве общины». Потом слово взял Игнат. Он встал, тяжело опираясь на стол, и его голос, хриплый от водки и злобы, заполнил зал.
– Все видят! С тех пор как этот щелкопер, – он тыкнул пальцем в сторону Виктора, – прибился к нашей Тамарке, покоя в селе нет! Река бесится! Рыба ушла! Дождь стоял, будто конец света! А почему? Потому что непотребство творится! На глазах у всей деревни! На глазах у самой реки! Он, наш кормилец-Чумыш, гневается! Она требует, чтоб порядок навели! Чтобы чужака прогнали, а девку…, девку образумили!
В зале поднялся ропот – одобрительный, подобострастный. Тамара сидела неподвижно, как изваяние, только пальцы чуть сжали край скамьи. Виктор хотел встать, но она едва заметно тронула его рукав: «Не сейчас».
Тогда заговорила Агафья. Ее голос был сухим, как шелест осенней листвы, но слышен был каждый звук.
– Старики говорили: река – живая. Душа в ней есть. Женская душа. Обидчивая. Ревнивая. Видит она пару на берегу, счастье земное, а у нее своего нет…, и темнеет вода, и воронки крутит. А коли пара эта – не пара вовсе? Коли один из них – ворог нашему месту, нашему духу? Тогда ярость ее втройне. Она не успокоится, пока не унесет с собой то, что считает своим. Или пока…, пока ей не отдадут должное.
– Что за должное? – спросила из толпы какая-то баба.
Агафья медленно перевела взгляд на Тамару.
– Отказ. Отказ от чужака. Отказ от этих… новых мыслей. Покаяние. И жертва. Чтобы умилостивить.
– Какую жертву? – уже нагло крикнул Петька Кузнецов с задних рядов.
Агафья замолчала, давая вопросу повиснуть в воздухе. Ответ и так все понимали: либо Виктор уезжает навсегда, либо Тамара должна «очиститься», порвать с ним, а может, и уйти самой – в монастырь ли, в город, лишь бы не смущала своим счастьем. Или… была и третья, невысказанная мысль, витавшая в зале: можно было отдать реке что-то ценное. Самую ценную вещь, связанную с «грехом». А что может быть ценнее для женщины? Красота? Честь? Жизнь?
Тогда поднялась Тамара. Она встала не резко, а плавно, словно высвобождая какую-то внутреннюю энергию. Все затихли. Она была самой красивой, самой сильной и самой одинокой женщиной в этом зале, и это одновременно восхищало и бесило всех.
– Должное, говорите? – ее голос прозвучал, как удар хлыста по снегу. – Я вам скажу, что есть должное. Должное – это помнить, чьи вы дети. Чьи внуки. Это наши деды, казаки, осваивали эти берега, договаривались с рекой, уважали ее гнев и ее щедрость. А не ползали перед ней на брюхе от страха, как вы! Вы не реки боитесь. Вы боитесь меня! Потому что я не вписываюсь в ваш уютный мирок, где баба должна бояться мужа, молчать и рожать. Потому что я живу одна и ни перед кем не пресмыкаюсь. А теперь я еще и полюбила. Не по вашему разрешению. И это для вас страшнее любой воронки!
В зале повисло ошеломленное молчание. Так прямо, так публично сказать о любви… это было неслыханно.
– А он-то! – завопил Игнат, пытаясь перехватить инициативу. – Он тебя использует! Книжки про нас похабные пишет!
– А вы читали? – громко спросил Виктор, наконец, вставая. Он достал из жилета диктофон и нажал кнопку. Из динамика полилась запись – скрипучий голос самой Агафьи, рассказывающей ту самую легенду об утопленнице. А потом голос старика-рыбака, голос подростка… Честные, не приукрашенные голоса самой деревни, говорящие о реке с любовью и страхом. – Вот что я записываю! Вашу память! Пока вы ее не растеряли совсем, заместив водкой и сплетнями! Я не высмеиваю. Я сохраняю. И Тамара… – он обернулся к ней, и его голос смягчился, – Тамара для меня – не персонаж. Она – живое воплощение всего, о чем я здесь услышал. Силы, чести и свободы этой земли.
Его слова, искренние и горячие, на секунду озадачили толпу. Но злоба, подпитанная завистью и страхом, была сильнее.
– Слова! Все слова! – закричал кто-то. – А река-то что говорит? Она буянит!
– Она уже успокоилась, – холодно парировала Тамара. – Как только дождь кончился? Помните? Когда вы все тут сидели по избам и боялись. А знаете, что было в ту ночь?
Она сделала паузу, оглядывая зал.
– Я заплакала. Впервые за много лет. От страха, от злости, от того, что могу все потерять. И он…, он просто взял меня за руки. И принял эту слабость. Не осудил. Не воспользовался. Принял. И река… она услышала эту правду. И отступила. Потому что она питается не правдой, а ложью. Нашим страхом показаться слабыми, нашим враньем самим себе. А вы все здесь сейчас – вы кормите ее. Своей злобой. Своей ложью про нас.
Ее слова, сказанные с невероятной внутренней силой, произвели эффект разорвавшейся бомбы. Кто-то потупил взгляд. Кто-то зашептался. Агафья, знахарка, пристально смотрела на Тамару, и в ее глазах мелькнуло нечто похожее на уважение, а затем – на ужас. Она что-то поняла.
– Дура! – вдруг выкрикнула старуха. – Ты сама ей себя отдала! Не отречением, а признанием! Ты открыла ей свою душу! Теперь она знает твою самую большую слабость! Теперь она будет жаждать не твоего счастья, а тебя самой! Целой! Чтобы ты стала такой же, как она – вечно скорбящей и одинокой в своей глубине!
Крик Агафьи, полный неподдельного мистического ужаса, отрезвил всех. Даже Игнат на секунду онемел. В зале воцарилась леденящая тишина, в которой было слышно, как где-то далеко, за окном, снова загудел Чумыш – не яростно, а протяжно, тоскливо, словно зовя кого-то.
В этот момент дверь клуба с грохотом распахнулась. На пороге, запыхавшись, стоял младший Кузнецов, Генка. Лицо его было белым как мел.
– На реке! – выпалил он. – На том месте… у старой ивы… вода светится! И… и там как будто… женщина стоит! Из воды! Смотрит сюда!
Все, как один, бросились к окнам. И увидели. Далеко, на другом берегу, в том самом гиблом месте, из черной воды реки, по пояс, действительно стояла фигура. Слишком далеко, чтобы разглядеть лицо, но силуэт был женским, а волосы, темные и длинные, сливались с течением. И от нее, от всей этой фигуры, исходило то самое фосфоресцирующее, призрачное свечение.
Крик ужаса прокатился по залу. Суеверный страх, глубже и древнее любой житейской злобы, сковал всех. Агафья закрестилась и зашептала молитвы.
Тамара и Виктор смотрели на это явление, не отрываясь. Это была не иллюзия. Это было Послание.
– Она пришла, – тихо сказала Тамара. – За ответом.
– Какой ответ? – спросил Виктор, чувствуя, как холодеет кровь.
– Либо мы бежим, подтверждая все их страхи. Либо… – она повернулась к нему, и в ее глазах горела решимость, переплавившая страх в нечто иное. – Либо мы идем к ней. Вместе. И заканчиваем этот спор раз и навсегда.
Решение пришло мгновенно, как удар молнии, и было таким же неотвратимым. В глазах Тамары Виктор увидел не просто вызов судьбе, а ту самую казачью удаль, готовую пойти ва-банк на самой круче.
– Пойдем, – сказала она, и это был не вопрос, а приказ, обращенный и к нему, и к самой себе.
Она повернулась к остолбеневшему залу. Ее голос, чистый и металлический, перекрыл шепот и плач.
– Вы хотели, чтобы река получила свое? Сейчас она здесь. И я пойду к ней. Не с покаянием, а с ответом. А вы… – ее взгляд скользнул по бледным, перекошенным страхом лицам, – вы можете сидеть здесь и дальше, трястись за свои занавески. Или посмотреть, как решается судьба этого места. Решайте.
Не дожидаясь реакции, она направилась к выходу. Виктор был рядом, его шаг совпал с ее шагом. Их уход был настолько мощным, настолько внезапным, что никто не осмелился их остановить. Только Агафья крикнула им вдогонку хриплым, полным ужаса голосом: «Не ходите, дети! Она заманивает! На погибель!»
Но они уже вышли на крыльцо. Ночь была холодной, звездной. И на том берегу, посреди черной ленты реки, по-прежнему стоял тот призрачный, светящийся силуэт. Он не двигался, просто ждал.
Они шли к лодке – старой, плоскодонке Тамариного деда, привязанной у небольшого затона выше по течению. Шли молча, но их молчание было громче любых слов. Рука Виктора нашла ее руку, и их пальцы сплелись в мертвую хватку. Это был союз, скрепленный не клятвами, а общей бездной, на край которой они сейчас смотрели.
– Ты уверена? – наконец спросил он, когда они оттолкнули лодку от берега. Весло в его руках казалось игрушечным против могучего, невидимого течения.
– Нет, – честно ответила Тамара, беря второе весло. – Но я уверена, что бегство – это конец. Конец нам. Конец мне. Я не могу жить, зная, что отдала свою судьбу на растерзание страху – ни своему, ни их нему.
Они гребли, согласуя движения. Лодка, покорная их объединенной воле, пошла через реку, не прямо к видению, а чуть выше, чтобы течение само поднесло их к нужному месту. По мере приближения свечение становилось ярче, но сама фигура не обретала четкости. Она была как сгусток тумана, мерцающей энергии и темной воды. Тишина вокруг стала абсолютной – ни кваканья лягушек, ни шелеста камыша. Только плеск их весел да навязчивый, низкий гул, исходящий, казалось, из самой глубины реки.
В нескольких метрах от места, Тамара подняла руку. Они перестали грести. Лодку медленно развернуло и понесло прямо к светящемуся пятну. Виктор почувствовал, как по спине побежали ледяные мурашки. Это был не просто страх. Это было ощущение присутствия чего-то несоизмеримо древнего и бесконечно одинокого.
И тогда фигура заговорила. Не голосом, а прямо в их сознании. Звук был похож на скрежет льдин, на шелест придонного ила, на плач ветра в тростнике.
Ты пришла… наконец-то… одна…, как и я…
– Я не одна, – вслух, четко и громко сказала Тамара, сжимая руку Виктора.
Он… чужой… пройдет время… и уйдет…, оставит рану… глубже моей…
– Он не уйдет, – сказала Тамара, но в ее голосе впервые прозвучала просьба, а не утверждение. – Мы… мы боремся.
Борьба… смешно… река все смоет… всех… смоет боль,… смоет ложь,… смоет… любовь… приходи ко мне… здесь вечный покой… здесь нет обмана… только тишина… и холод…
Светящаяся фигура, словно сделала шаг навстречу, и лодку резко качнуло. Вода вокруг закипела мелкими, злыми пузырями.
– Нет! – крикнул Виктор, вскакивая и едва не перевернув утлое суденышко. Он заслонил собой Тамару, хотя понимал всю абсурдность этого жеста перед лицом стихии. – Ты ошибаешься! Не всякая любовь заканчивается болью! Не всякая память – это ложь! Мы будем помнить! И эту реку, и этот страх, и эту ночь! И это будет наша правда! А ты… ты просто застряла в своей! Ты сама себе построила тюрьму из своей обиды и теперь тянешь в нее всех, кто посмел быть счастливее!
Его слова, выкрикнутые с отчаянием и яростью, повисли в ледяном воздухе. Свечение на миг погасло, затем вспыхнуло с новой, ослепительной силой. Из воды поднялись длинные, скользкие щупальца из тины и пены, потянувшиеся к лодке. Это была уже не попытка диалога, а атака.
И тогда Тамара сделала то, чего не ожидал никто – ни Виктор, ни, кажется, сама речная дева. Она опустилась на колени в лодке, прямо у самого борта, и протянула руки к темной, светящейся воде. Не в защите, а в открытом жесте.
– Я принимаю тебя, – сказала она, и голос ее дрогнул. – Твою боль. Твое одиночество. Твою ревность. Она часть этого места. Часть меня. Я не отрекаюсь от тебя. Но я не отрекусь и от него. И от себя. Моя сила не в том, чтобы бояться тебя или сражаться с тобой. Моя сила в том, чтобы вместить и тебя, и свою любовь. Пусть это будет больно. Пусть это будет страшно. Но это будет жизнь. А не вечный холодный покой.
Она замолчала, и по ее лицу текли слезы, падая в воду и заставляя светящиеся круги расходиться от каждого попадания. Щупальца из тины замерли в сантиметре от ее пальцев. Свечение стало пульсировать, неровно, как сердце в агонии.
Жизнь… боль… снова и снова…
– Да, – выдохнула Тамара. – Снова и снова. Но в ней есть и это. – Она обернулась и посмотрела на Виктора, и в ее мокром от слез лице было столько любви и муки, что у него перехватило дыхание.
И случилось невероятное. Свечение начало меркнуть. Фигура расплывалась, превращаясь в обычный туман, который медленно стелился по воде. Низкий гул стихал. А из глубины, сквозь толщу воды, на поверхность всплыли сотни маленьких, серебристых пузырьков – как будто река вздохнула. И последним, едва уловимым шепотом в сознании прозвучало:
Помни…
Туман рассеялся. Свечение исчезло. На реке снова были слышны обычные ночные звуки. Они сидели в лодке посреди внезапно ставшей обыденной реки, дрожащие, мокрые не от брызг, а от нервной дрожи, живые.
Они не видели, что происходило на берегу. Люди, толпой высыпавшие из клуба, наблюдали за тем, как лодка приблизилась к светящемуся призраку, как он вспыхнул, как потом все стихло и погасло. Они видели, как две фигуры в лодке, объединенные одним порывом, выстояли перед тем, что для них было воплощением первобытного ужаса. И этого зрелища было достаточно, чтобы посеять в душах не страх перед Тамарой, а нечто вроде благоговейного ужаса. Или даже уважения. Они победили. Не силой оружия, а силой духа. И река… отступила.









