
Полная версия
Красота души. Две части
— Вадим Сергеевич, я.… я просто хотел сделать приятное Веронике Павловне, — пробормотал он. — В книге, которую я принёс, сказано, что цветы, подаренные от чистого сердца, способны продлить молодость души на три дня. А если они ещё и с каплями дождя, то на целую неделю.
Вероника, стоявшая у окна рядом с Бахом, фыркнула.
— Андрей, милый, если бы цветы продлевали молодость, то все кладбища заросли бы пионами, а покойники вставали бы и шли на танцы. Вы слишком буквально воспринимаете метафоры средневековых монахов. У них там, в четырнадцатом веке, чума косила народ пачками, так что любая красота была чудом, а любой цветок — поводом не вешаться.
Она говорила это, но в глубине души чувствовала, как этот нелепый мальчик со своими нелепыми пионами и нелепой верой в какую-то книгу разбередил в ней то, что она старательно замораживала годами. Это было похоже на лёгкое щекотание изнутри — словно там, в районе солнечного сплетения, начинал просыпаться какой-то древний, давно уснувший зверёк по имени «А может, всё не зря?».
Вадим поставил заварник на стол и сел напротив Андрея. Он смотрел на своего младшего коллегу с тем выражением лица, с каким энтомолог рассматривает редкого жука, не понимая, стоит ли его наколоть на булавку или отпустить на волю ради научного интереса.
— Ну-с, — сказал он, разливая чай по кружкам. Чай был цвета тёмного янтаря, и над ним поднимался пар, закручиваясь в причудливые спирали. — Поведайте нам, Андрей, что же такого написал сей анонимный монах о сохранении красоты, что вы готовы мокнуть под дождём и скупать пионы втридорога у спекулянток у метро?
Андрей оживился. Это была его территория. Он отставил кружку и выпрямился, словно солдат, получивший приказ.
— Понимаете, Вадим Сергеевич, книга называется «Анатомия красоты», но на самом деле это трактат о душе. Монах, его имя не сохранилось, но исследователи называют его Брат Алоизий, жил в монастыре где-то в предгорьях Альп. Он был врачом, алхимиком и, как сейчас говорят, психологом. И он писал, что старение лица — это не биологический процесс, а энергетический. Что морщины — это застывшие эмоции. Каждая наша непрожитая обида, непрощённое предательство, невысказанная любовь — всё это откладывается на лице складками и пигментными пятнами.
Вадим хмыкнул и отхлебнул чай.
— Популярная нынче теория. Психосоматика, телесно-ориентированная терапия. Ничего нового под луной.
— Новое! — горячо возразил Андрей, и в его глазах заплясали бесенята научного фанатизма. — Брат Алоизий утверждает, что процесс обратим! Он пишет, что если «разморозить» эмоцию, пережить её заново осознанно, отпустить, то соответствующая морщина может разгладиться не хуже, чем от укола ботокса. Только это будет не заморозка мышцы, а её освобождение! Он называл это «гимнастикой души для лика».
Вероника, слушавшая этот бред с возрастающим интересом, вдруг вспомнила девушку из бутика. Её гладкое, как яйцо, лицо и абсолютно пустые глаза. Вот уж где заморозка постаралась! Там нечего размораживать. Там вечная мерзлота.
— И что же, — подала она голос, беря с блюдца кусочек подсохшего сахара (рафинад хранился в жестяной банке из-под монпансье и напоминал археологическую ценность), — этот ваш Алоизий предлагает конкретные упражнения? Типа, встать утром, посмотреть в зеркало и сказать: «Морщинка у левого глаза, ты от чего? Ах, от того, что муж в девяносто восьмом забыл про годовщину свадьбы? Прощаю! Уходи!» И она возьмёт и растает?
Андрей посмотрел на неё с благоговением, какое испытывает ученик, когда учитель неожиданно точно формулирует суть.
— Почти! — воскликнул он. — Только это не разовое действие. Это практика. Длительная. И начинать нужно не с лица, а с души. Брат Алоизий пишет: «Ищи свет внутри, и тьма снаружи рассеется. Ищи любовь в сердце, и лицо озарится ею». Он предлагал своим пациентам вести дневник эмоций, а потом… — Андрей замялся, бросив быстрый взгляд на Вадима, — потом они должны были совершить некое действие, которое бы «освободило зажатую энергию». Часто это было связано с признанием в любви, с прощением врага или с прыжком в ледяную воду. Он считал, что шок от пережитой эмоции возвращает лицу живое выражение.
Вадим поставил кружку на стол с громким стуком.
— Иными словами, — резюмировал он с сарказмом, который, впрочем, не мог скрыть нотки ревности в голосе, — чтобы Вероника Павловна выглядела на двадцать лет, ей нужно либо признаться мне в чём-то, что она скрывала четверть века, либо прыгнуть в прорубь. Или, как вариант, — он метнул взгляд на пионы, — принять ухаживания молодого человека с горящими глазами. Это, надо полагать, тоже «освободит энергию»?
Повисла тишина. Настолько плотная, что слышно было, как капли дождя стекают по стеклу, оставляя за собой дорожки, похожие на слёзы.
Андрей покраснел до корней волос. Вероника же вдруг рассмеялась. Смех её был неожиданным, звонким, почти молодым. Так смеялась та Вероника из девяносто седьмого, которая курила на перроне и верила, что её поезд обязательно придёт.
— Вадик, — сказала она, отсмеявшись и вытирая выступившую от смеха слезу (а может, и не только от смеха), — ты, как всегда, всё сводишь к банальности. Ревность тебе не идёт. Она старит. У тебя сейчас на лбу образовалась новая морщина — «складка подозрения». Срочно пиши в дневник эмоций: «Я, старый дурак, боюсь, что моя жена, которую я не замечал последние лет десять, вдруг окажется интересной кому-то ещё».
Вадим побледнел. Вероника редко била так точно и наотмашь. Он открыл рот, чтобы возразить, но в этот момент Бах, до того безучастно смотревший в окно, вдруг громко мяукнул. Это был не обычный кошачий звук, а скорее звук, с которым лопается натянутая струна. Кот спрыгнул с подоконника, подошёл к столу и, не обращая внимания на людей, вспрыгнул на книгу, лежавшую рядом с пионами. Ту самую, из морозилки.
Бах уселся прямо на пожелтевшие страницы, обернулся к людям и посмотрел на них долгим, немигающим взглядом жёлтых глаз. А потом начал мурлыкать. Громко, вибрирующе, словно внутри него завёлся маленький трактор. Это было настолько неожиданно и настолько не в характере кота-мизантропа, что все трое замерли.
— Он… он мурлычет? — прошептал Андрей. — Он же никогда не мурлычет!
Вероника смотрела на кота, и по её спине пробежал холодок. Бах сидел точно на главе, которую она даже не открывала. Ей вдруг показалось, что мурлыканье кота совпадает по частоте с чем-то внутри неё самой. Словно кто-то настраивал расстроенный музыкальный инструмент.
Вадим медленно протянул руку и осторожно, боясь спугнуть, приподнял край книги, на котором сидел кот. На пожелтевшей странице готическим шрифтом было написано:
«Правило седьмое. О котах и иных тварях Божьих. Ежели в доме твоём живёт зверь, и внезапно меняет он повадки свои, знай: то не зверь то делает, а душа твоя, подающая знак. Ибо звери чуют токи сердечные пуще людей. И мурлыканье кота есть вибрация любви, проникающая сквозь покровы плоти в самую глубину. Слушай кота своего, и услышишь, чего душа просит».
Вадим прочитал вслух и замолчал.
Вероника смотрела на Баха, Бах смотрел на Веронику. В его жёлтых глазах читалась вековая мудрость, помноженная на полное безразличие к ипотеке и невыплаченным долгам. И вдруг Вероника поняла. Поняла с той кристальной ясностью, какая бывает только в моменты, когда разум отключается и остаётся только чистое знание.
Она поняла, что заморозила не книгу. И не пионы. Она заморозила саму себя — в том самом девяносто седьмом году, на перроне Казанского вокзала, когда мужчина, которого она любила (нет, не Вадим, совсем не Вадим), уехал в поезде, а она осталась. И с тех пор она жила с этим холодом внутри, считая его признаком взрослости и мудрости. А на самом деле это была просто трусость души, боящейся снова почувствовать боль.
И теперь этот нелепый кот, эта смешная книга и этот влюблённый мальчик с пионами — все они были вестниками оттепели.
— Хорошо, — сказала Вероника тихо, и голос её дрогнул. — Я поняла. Я попробую. Я разморожу эту чёртову книгу, и, кажется, заодно и себя. Но если у меня появятся новые морщины от пережитых эмоций, я подам на брата Алоизия в суд. Посмертно.
Андрей просиял. Вадим нахмурился ещё больше, но в глубине его глаз что-то шевельнулось — то ли интерес, то ли страх, то ли пробуждающаяся после долгой спячки любовь.
А дождь за окном вдруг прекратился. И в просвете между тяжёлыми облаками на мгновение показалась одинокая, но до дерзости яркая звезда. Она смотрела прямо в окно арбатской кухни, словно подмигивая: «Ну, наконец-то. Я уж думала, вы так и просидите в своих скорлупах до скончания века».
Совет №3 (ненавязчивый, как мурлыканье кота, который решил, что вы достойны его внимания): если ваш домашний питомец, обычно презирающий вас за неспособность поймать мышь в супермаркете, вдруг начинает проявлять к вам нежность — не спешите тащить его к ветеринару. Сначала загляните в себя. Возможно, это вы начали излучать что-то, чего раньше не было. Животные — лучшие косметологи души. Они не видят морщин. Они чуют вибрации. Если кот лёг на вашу книгу — прочтите её. Если он лёг на ваше сердце — не прогоняйте. Может, он пытается согреть то, что вы сами заморозили.
Глава 4.
В которой утро наступает внезапно, зеркало ведёт себя вызывающе, а читатель узнаёт, с чего на самом деле начинается разморозка
Утро в Москве — это вам не утро в Провансе. В Провансе, как пишут в глянцевых журналах, утро пахнет лавандой, свежим круассаном и надеждой на бессмертие. В Москве утро пахнет перегаром дворника, выхлопными газами первой маршрутки и той особенной безысходностью, которая накатывает, когда ты понимаешь, что проспал, на улице снова серо, а кофе в турке убежал и теперь шипит на плите, как раненая змея.
Впрочем, Вероника Павловна Барсова в это конкретное утро проснулась не от запаха, сбежавшего кофе и не от звуков коммунальной жизни за стеной (соседка Марья Ильинична, дама восьмидесяти трёх лет, каждое утро ровно в семь ноль-ноль начинала слушать радио «Ретро FM» на такой громкости, что у Баха вибрировали усы). Она проснулась от того, что кто-то смотрел на неё. Пристально. Не мигая. С выражением, которое невозможно игнорировать.
Этим кем-то был кот Бах.
Он сидел на подушке, в опасной близости от её лица, и его жёлтые глаза, похожие на два старинных янтарных мундштука, изучали Веронику с таким вниманием, будто он обнаружил в ней новый, неизвестный науке вид таракана. Кончик его хвоста чуть подрагивал, что на кошачьем языке означало крайнюю степень интеллектуального возбуждения.
— Бах, — прохрипела Вероника голосом, который после вчерашнего виски и душевных потрясений напоминал звук старой кофемолки, перемалывающей гвозди. — Ты что, решил проверить, дышу ли я? Или ты уже мысленно делишь моё наследство?
Бах моргнул. Медленно, по-королевски. А затем, к изумлению Вероники, протянул лапу и коснулся её щеки. Подушечка была тёплой, чуть шершавой и неожиданно нежной. Это было прикосновение, в котором читалось что-то среднее между «вставай, хозяйка, жизнь продолжается» и «я, конечно, тебя презираю, но вчера ты показалась мне чуть менее жалкой, чем обычно».
Вероника замерла. Она вспомнила вчерашнее мурлыканье, книгу брата Алоизия, пионы, которые сейчас, должно быть, уже начали осыпаться в вазе (она забыла налить в неё воду — вот позор), и странное чувство, которое поселилось в груди где-то в районе солнечного сплетения. Это чувство было похоже на лёгкий зуд, какой бывает, когда заживает старая рана.
— Ладно, — сказала она коту, осторожно отодвигая его лапу от своего лица. — Я поняла. Ты мой новый фитнес-тренер по разморозке души. Будешь меня будить каждое утро, пока я не стану просветлённой и не начну светиться изнутри, как монах Алоизий после сорокадневного поста.
Бах фыркнул (в буквальном смысле — воздух из его ноздрей попал Веронике прямо в лицо) и спрыгнул с кровати. Он направился к двери с видом человека, который сделал своё дело и теперь требовал завтрака.
Вероника села в постели. Одеяло сползло, обнажив пижаму — старую, в синюю полоску, купленную лет семь назад в переходе метро. Пижама была некрасивой, но уютной, как воспоминание о детстве. И, глядя на свои руки, на тонкую кожу запястий, сквозь которую просвечивали голубые ниточки вен, Вероника вдруг подумала: «А ведь эта пижама видела меня разной. Она видела меня счастливой и пьяной, плачущей и смеющейся. Она пережила трёх котов (Бах был четвёртым и самым вредным), один ремонт и бессчётное количество бессонных ночей, когда я лежала и смотрела в потолок, думая о том, куда уходит жизнь. И она до сих пор со мной. Может, это и есть любовь?»
Она тут же одёрнула себя. Философские размышления о пижаме в восемь утра — верный признак того, что ты стареешь душой быстрее, чем телом. А она, чёрт возьми, решила размораживаться! Значит, надо действовать.
Для начала — встать. Босиком по скрипучему паркету (паркет помнил ещё коммуналку и при каждом шаге издавал звуки, напоминающие мышиный писк). Мимо спящего на диване Вадима — он спал, свернувшись калачиком, и лицо его во сне было беззащитным, почти детским, без привычной маски философской отстранённости. Вероника на мгновение задержалась, глядя на мужа. Где-то там, под слоем цитат из Гегеля и невыплаченных кредитов, всё ещё жил тот Вадик, который двадцать три года назад читал ей стихи Мандельштама на крыше недостроенной высотки, рискуя свалиться, но будучи абсолютно счастливым. Куда он ушёл? Или она сама перестала его видеть?
— Спи, мыслитель, — прошептала она. — Твой cogito ergo sum сегодня будет без завтрака. Я иду навстречу великой разморозке.
На кухне было зябко. Старые окна с деревянными рамами, которые Вероника принципиально не меняла на пластик (потому что пластик — это для тех, у кого нет истории), пропускали холодный воздух с улицы. На подоконнике, заставленном горшками с геранью (герань, по мнению Вероники, была единственным растением, способным выжить в условиях русской интеллигентской тоски), лежала та самая книга. «Анатомия красоты». За ночь она полностью оттаяла, и некоторые страницы, намокшие от инея, пошли волнами, что придавало фолианту ещё более древний, мистический вид.
Бах уже сидел на своём законном месте — на венском стуле, заваленном немецкими трактатами, — и выразительно смотрел на пустую миску. Вероника насыпала ему корма (премиум-класс, с лососем и клюквой — Бах был гурманом и демонстративно блевал дешёвыми кормами в хозяйские тапки) и включила чайник.
Ожидая, пока закипит вода, она открыла книгу. Наугад. И попала на главу, которая называлась витиевато и загадочно:
«О том, как зеркало становится врагом, а должно бы стать другом. И о первом утреннем ритуале, возвращающем душе свет, а лицу — тень улыбки».
— Ну-ну, — пробормотала Вероника, заваривая кофе прямо в кружке (она презирала турки, френч-прессы и прочие буржуазные приспособления). — Посмотрим, что ты мне посоветуешь, брат Алоизий. Если ты сейчас скажешь мне умываться росой с лепестков роз и петь мантры на санскрите, я скормлю тебя Баху.
Она села за стол, поджала под себя ноги (поза, которую Вадим называл «синдромом кота-переростка») и начала читать. Через минуту её брови поползли вверх. Через три минуты она отставила кружку с кофе и вцепилась в пожелтевшие страницы обеими руками. Через пять минут она уже хохотала в голос.
Вот что писал брат Алоизий (в вольном переводе с латыни на русский, сделанном, судя по пометкам на полях, тем самым Андреем):
«Вставай на заре, едва первый луч коснётся твоего окна. И прежде, чем посмотреть в зеркало, подойди к окну и посмотри на мир. Найди в нём одну вещь, которая радует твой взор. Это может быть облако, похожее на агнца. Или птица, сидящая на ветке. Или просто свет, играющий на мокром асфальте. Запомни это чувство — чувство, когда ты видишь красоту вовне. Ибо красота вовне есть отражение красоты внутри. А теперь иди к зеркалу. Но не для того, чтобы искать морщины! Ищи в своём лице то, что только что видел в мире. Ищи свет. Ищи облако. Ищи птицу. И когда найдёшь — улыбнись своему отражению, как старому другу, с которым ты был в долгой разлуке. И если получится — подмигни. Ибо подмигивание самому себе есть высшая форма самопронии, а самопрония — лучшее средство от уныния. Уныние же старит больше, чем годы, болезни и дурная вода вместе взятые. Повторяй каждое утро. И через сорок дней заметишь, что морщины твои стали складываться в иной узор. Не в узор скорби, но в узор удивления. А удивление — это молодость души, выглядывающая через окна глаз».
Вероника перестала смеяться. Она перечитала последний абзац ещё раз. Потом ещё раз. Что-то в этих простых, на первый взгляд даже наивных словах, задело её глубже, чем все умные книги, которые она прочла за свою жизнь.
«Ищи в своём лице то, что только что видел в мире».
Она подняла глаза от книги и посмотрела в окно. За окном, в сером московском небе, висело одинокое облако. Оно действительно было похоже на агнца — пушистое, с кудрявыми краями, подсвеченное утренним солнцем, которое пробивалось сквозь толщу туч где-то далеко на востоке. Облако плыло медленно, величественно, не обращая внимания на суету внизу.
Вероника смотрела на него и чувствовала, как внутри что-то отзывается. Тихий, почти забытый звук — будто где-то глубоко в груди зазвенела струна, которую не трогали много лет.
— Облако-агнец, — прошептала она. — Надо же.
А потом она встала и пошла в ванную. Там, над старой раковиной с жёлтыми разводами от воды, висело зеркало. Обычное, в пластиковой раме, купленное в «Икее» лет десять назад. На его поверхности были пятна от зубной пасты (Вадим чистил зубы с энтузиазмом, достойным лучшего применения) и крошечный скол в углу — память о том, как Вероника в сердцах швырнула в зеркало тюбиком тонального крема, когда впервые заметила у себя на шее «кольца Венеры».
Она встала перед зеркалом и, прежде чем включить свет, глубоко вздохнула. Обычно её утренний ритуал выглядел так: она включала яркую лампу, приближала лицо к стеклу на расстояние вытянутого носа и начинала инспекцию. Морщинка у левого глаза — «гусиная лапка» стала глубже? Носогубная складка — не провисла ли сильнее? Овал лица — не поплыл ли, как мороженое на жаре? Это была не встреча с собой. Это был военный смотр с последующим расстрелом самооценки.
Но сегодня она вспомнила совет монаха. И вместо того, чтобы включить свет, она посмотрела в полутьму ванной, где её лицо было просто смутным силуэтом, лишённым деталей.
— Привет, — сказала она своему отражению. — Я ищу в тебе облако-агнца. Не шуми, я на задании.
Отражение молчало. Вероника вглядывалась в свои глаза. В тусклом свете из коридора они казались тёмными, глубокими, как два колодца. Но в них что-то было. Что-то, напоминавшее то самое облако? Пожалуй, нет. Скорее — свет. Слабый, едва уловимый, но всё же свет, который шёл откуда-то изнутри.
— Интересно, — пробормотала она, — этот свет был здесь всегда, или это отражение лампочки в прихожей?
Она включила свет. Беспощадный, яркий, тот самый, при котором видны все несовершенства. Но вместо того, чтобы приближать лицо к зеркалу, она отступила на шаг. Посмотрела на себя в целом. На растрёпанные волосы, в которых серебрилась седина. На бледное после сна лицо без грамма косметики. На шею с теми самыми кольцами. На плечи, чуть опущенные, с родинкой у ключицы.
И вдруг, совершенно неожиданно для себя, она подмигнула своему отражению. Левым глазом, тем самым, где «гусиных лапок» было больше, но где и янтарных искр было гуще.
— Привет, старая перечница, — сказала она вслух. — А ты ничего. В тебе есть облако. Определённо есть. Только оно спряталось за тучами. Будем разгребать.
Из кухни донёсся требовательный мяв. Бах напоминал, что его миска пуста (хотя Вероника только что насыпала ему корм — но кот был из той породы существ, которые считают, что еда в миске обнуляется каждые десять минут).
— Иду, иду, — крикнула Вероника.
Она последний раз взглянула в зеркало. На этот раз — с вызовом.
— Значит так, — сказала она своему отражению. — Мы начинаем новую жизнь. Не с понедельника, не с Нового года и не после выплаты ипотеки. Мы начинаем её сейчас. Прямо в этой дурацкой пижаме. С этим дурацким котом. С этим дурацким облаком-агнцем. И если брат Алоизий был прав, то через сорок дней я посмотрю в это зеркало и увижу не увядающую тётку, а.… — она замялась, подбирая слово, — а ту самую дуру, которая курила на перроне и верила, что её поезд придёт. Только теперь у неё будет седина. И ей будет на это наплевать.
Она резко развернулась и вышла из ванной, оставив зеркало в одиночестве. И, возможно, это была игра света, но на мгновение в отражении мелькнуло что-то, похожее на улыбку.
Кухня встретила её запахом остывшего кофе и возмущённым Бахом, который сидел на книге брата Алоизия и демонстративно грыз уголок страницы.
— А ну, брысь, — Вероника согнала кота и взяла книгу в руки. — Ты что, решил, что омоложение души происходит через поедание древних манускриптов? Нет, дорогой. Оно происходит через действия.
Она налила себе свежий кофе и задумалась. Вчерашний вечер — визит Андрея, пионы, странный разговор о разморозке эмоций, мурлыканье Баха — всё это казалось сейчас каким-то полузабытым сном. Но пионы стояли в вазе (она всё-таки догадалась налить вчера воду, уже перед сном), и их лепестки чуть раскрылись, обнажив тёмную сердцевину. Они пахли. Пахли так сильно, что перебивали даже запах старой кухни.
— Что ж, — сказала Вероника, отпивая кофе и глядя на цветы, — начнём с малого. Сегодня я не буду проводить инспекцию морщин. Сегодня я пойду и куплю себе новое платье. Не потому, что старое плохое. А потому что я — облако-агнец, а облака-агнцы не носят серые балахоны.
Мысль была настолько нелепой и настолько противоречащей её обычной логике (в её шкафу царил траур по радуге — сплошной чёрный, серый и тёмно-синий), что Вероника сама удивилась. Но книгу она закрыла с чувством выполненного долга и некоего странного, почти забытого азарта.
В этот момент в кухню вошёл Вадим. Он был в том же халате, но теперь к его образу добавились взлохмаченные после сна волосы, в которых седина уже откровенно теснила остатки тёмной шевелюры. Он щурился и имел вид человека, которого внезапно разбудили посреди важного философского открытия (ему снилось, что он спорит с Кантом о природе времени, и Кант проигрывал).
— Вероника, — сказал он голосом, в котором ещё слышались отголоски сна и философских баталий, — ты сегодня не в духе? Я слышал, ты разговаривала с котом. И, кажется, с зеркалом. Это новый вид когнитивной терапии?
Вероника обернулась к мужу и одарила его взглядом, в котором плескалась смесь нежности, иронии и какого-то нового, непонятного ему огонька.
— Нет, Вадик. Это не терапия. Это разморозка. И знаешь, что? — она отпила кофе и посмотрела на него поверх кружки. — Тебе бы тоже не помешало. А то у тебя на лбу уже не морщины, а складки геологических эпох. Ты не Канта во сне видел, а, подозреваю, свои неоплаченные счета и мою нелюбовь к твоим аспиранткам.
Вадим замер. Он ожидал чего угодно — упрёков, молчаливого презрения, привычного вздоха, — но не этого лёгкого, почти кокетливого тона. Это было так ново, что он даже забыл свой заготовленный ответ.
А Вероника тем временем допила кофе, встала, потрепала Баха за ухом (кот дёрнул ухом, но не укусил — уже прогресс) и направилась к выходу из кухни.
— Я еду за платьем, — бросила она через плечо. — Не провожай. И не жди к обеду. У меня сегодня свидание с собой. А это, знаешь ли, требует времени и особого настроения.
Вадим остался стоять в дверях кухни с открытым ртом. Впервые за долгое время он не нашёлся что ответить. А Бах, глядя на него с подоконника, чуть прищурил жёлтые глаза и, кажется, усмехнулся в усы. Впрочем, наверняка сказать было нельзя — всё-таки он был кот, а коты умеют хранить свои мысли при себе.
Совет №4 (ненавязчивый, как облако, плывущее по небу, пока вы стоите в пробке): Попробуйте завтра утром, прежде чем смотреть в зеркало, найти одну красивую вещь за окном. Это может быть что угодно — воробей, купающийся в луже, солнечный луч на стене, да хоть бы и мусорный бак, если на него смотреть под правильным углом (брат Алоизий утверждал, что в мусорном баке тоже есть своя эстетика, если ты достаточно просветлён). А потом перенесите это чувство красоты на своё лицо. Не ищите морщины. Ищите свет. Он там есть. Даже если вы спали три часа и чувствуете себя выжатым лимоном. Даже если вам за пятьдесят. Даже если вам кажется, что всё лучшее уже позади. Свет не уходит. Он просто иногда засыпает. Разбудите его. И подмигните себе. Обязательно подмигните. Потому что, если вы не умеете смеяться над собой, у меня для вас плохие новости: вы уже мертвы, просто забыли лечь в могилу.


