
Полная версия
Антропология внимания
Здесь важно сделать еще одну методологическую поправку. Когда Кастанеда и дон Хуан говорят о других мирах, состояниях видения или иных конфигурациях восприятия, исследователь должен быть особенно осторожен. Если поспешно читать эти тексты буквально, то все внимание будет захвачено вопросом, существуют ли «другие миры» как отдельные онтологические области. Но для антропологии внимания важнее другое: сам факт того, что человеческое восприятие может быть описано как собранное, удерживаемое и потенциально перенастраиваемое. Иначе говоря, даже если отложить в сторону вопрос об онтологическом статусе иных миров, остается фундаментальный антропологический факт: человек не нейтрален по отношению к реальности, а всегда живет в определенной сборке мира. Уже одного этого достаточно, чтобы поставить проблему внимания в ее радикальном виде.
В этом отношении корпус Кастанеды производит сильный эффект не потому, что обещает чудеса, а потому, что лишает привычный мир статуса безусловной данности. Он показывает, пусть пока и мифологическим языком, что человек не просто смотрит на мир, а удерживает его в определенной форме. Для нашей книги этого уже достаточно, чтобы перейти от литературного впечатления к строгому анализу. Необходимо описать, как именно человеческое существо удерживает свой мир, какие механизмы делают этот мир плотным и обязательным, каким образом воспитание, коллективное согласие и внутренняя речь образуют единый контур фиксации и что происходит в те редкие моменты, когда эта фиксация дает сбой.
Здесь и возникает следующая важная тема — тема трещины в привычном мире. Никакой антропологии внимания не было бы, если бы человек был полностью и навсегда заперт в одном режиме. Но корпус Кастанеды интересен тем, что он вновь и вновь описывает сбои, просветы, сдвиги, провалы и краткие разрывы, в которых привычное предметное схватывание оказывается не абсолютным. Такие моменты могут быть испугом, шоком, усталостью, особой дисциплиной, неделанием, странным упражнением, сновидением, вмешательством другого, резким нарушением повседневной последовательности. Но каковы бы ни были поводы, существенным оказывается одно: мир перестает быть полностью автоматичным. И тогда человек хотя бы на мгновение сталкивается не с готовой вещью, а с тем фактом, что вещь должна была быть собрана.
Именно в этих моментах впервые становится видимым различие между живым удержанием и позднейшей интерпретацией. В языке нашей будущей модели это различие приведет нас к понятию когнитивной ячейки внимания. Пока же достаточно сказать так: существует минимальный уровень, на котором содержание уже выделено, но еще не схлопнуто в привычный объект. Корпус Кастанеды не дает этого понятия в явном виде, но вся его работа с фиксацией и расфиксацией мира постоянно вращается вокруг именно такого промежуточного слоя. Если бы такого слоя не было, никакая перестройка внимания была бы невозможна. Человек либо всегда жил бы в готовом предмете, либо распадался бы в хаос. Но между этими полюсами существует тонкая зона живого схватывания, которую обычная культура стремится сделать как можно более короткой и незаметной.
Поэтому исходная антропологическая сцена у Кастанеды может быть описана следующим образом. Человек — это существо, которое живет в коллективно и внутренне стабилизированном мире предметов и объяснений, не замечая, что этот мир непрерывно собирается. Он считает данный ему режим восприятия естественным. Его внутренняя речь, культурная дрессировка, телесные привычки и повседневная практика удерживают этот мир как единственно возможный. Но в редких трещинах этой фиксации обнаруживается, что между живым схватыванием и готовым объектом есть промежуточный слой. Именно этот слой и становится главным полем будущей антропологии внимания.
Из этого описания вытекает и более широкий вывод. Внимание в антропологическом смысле должно пониматься не как вторичный инструмент обслуживания уже готового субъекта, а как одно из первичных условий человеческой сборки мира. И если это так, то любые практики, направленные на изменение внимания, уже не могут рассматриваться как экзотическая периферия человеческой жизни. Они затрагивают фундаментальный уровень. Сюда относятся и практики дисциплины тела, и неделание, и перепросмотр, и сновидение, и любые режимы, в которых человек учится замечать не только объекты, но и сам процесс их становления объектами. Кастанеда важен здесь именно как автор архива, в котором все эти практики впервые оказываются связаны одной нитью: нитью борьбы за подвижность восприятия.
Итак, первая содержательная сцена, которую мы извлекаем из кастанедовского корпуса, может быть сформулирована без мистических излишеств. Человек — это не просто мыслящее и не просто социальное существо. Он есть существо, живущее в определенном режиме внимания, который собирает для него мир и одновременно скрывает собственную работу. Если антропология внимания хочет быть строгой, она должна начать именно отсюда: не с поздних теорий сознания и не с чрезвычайных состояний, а с обыкновенного человека, который настолько прочно держится за свой мир, что уже не замечает, как сам его удерживает. Лишь после этого можно переходить к следующему вопросу: какими именно механизмами этот мир фиксируется и почему внутренний диалог оказывается в этом процессе столь решающим.
Глава 5. Внутренний диалог и фиксация мира
Если предыдущая глава описывала исходную антропологическую сцену — человека как воспринимателя, живущего внутри коллективно и внутренне стабилизированного мира, — то теперь необходимо перейти к механизму этой стабилизации. В корпусе Кастанеды таким механизмом вновь и вновь оказывается внутренний диалог. Однако уже на первом шаге важно устранить возможное недоразумение. Внутренний диалог в данном случае не следует понимать слишком узко, как просто поток слов в голове или как привычку к саморазговору. Речь идет о гораздо более глубоком процессе. Внутренний диалог — это непрерывная работа подтверждения мира, посредством которой человек удерживает уже собранную реальность как самоочевидную и единственно возможную.
С этой точки зрения внутренняя речь является лишь наиболее заметной поверхностью более широкого явления. За словами стоят память, ожидание, автоматическое узнавание, социальные и биографические сценарии, эмоционально нагруженные схемы, привычный способ называть вещи и почти мгновенное превращение неопределенного содержания в устойчивый объект. Все это вместе и образует тот контур, который в текстах Кастанеды обозначается как внутренний диалог. Он не просто «сопровождает» восприятие, а организует его, подгоняет его под уже существующий мир и тем самым делает мир стабильным. Поэтому внутренний диалог следует описывать не как побочную когнитивную активность, а как один из основных механизмов антропологической фиксации.
В этом месте становится особенно важным различие между двумя способами мысли. В привычном понимании человеку кажется, что он сначала видит, а затем думает о том, что увидел. Но кастанедовский материал подводит к другому выводу. В большинстве случаев человек не имеет сначала «чистого» восприятия, которое позже получает вербальную интерпретацию. Напротив, восприятие и внутренний комментарий практически слиты. Увидеть что-либо — значит почти сразу встроить это в знакомую сетку, назвать, отнести к классу, связать с ожиданием, биографией и значением. В этом смысле внутренний диалог является не вторым этажом над восприятием, а внутренним механизмом, через который восприятие с самого начала становится социально пригодным и предметно устойчивым.
Именно поэтому внутренний диалог столь трудно заметить. Человек обычно воспринимает его не как деятельность, а как естественную прозрачность сознания. Мир уже дан, вещи уже названы, ситуации уже понимаются, страхи уже знают свои объекты, желания уже знают свои цели. Эта гладкость и есть признак того, что механизм работает успешно. Он скрывает себя в самой очевидности. Внутренний диалог не производит впечатления труда; напротив, он маскируется под «просто реальность». Следовательно, для антропологии внимания он особенно важен именно как скрытый труд мира — как та невидимая работа, без которой мир не удерживался бы в своей принудительной плотности.
Сказанное важно еще и потому, что позволяет уточнить статус объектного схватывания, о котором шла речь в предыдущей главе. Если там оно было обозначено как результат, то здесь становится видно, за счет чего этот результат непрерывно поддерживается. Внутренний диалог превращает мир в повторяемую структуру. Он не только называет уже готовые вещи, но и заново производит вещность мира как таковую. Можно сказать, что он сгущает текучее содержание в твердые объекты, а единичные события — в устойчивые истории. Благодаря ему человек не просто «ориентируется» в мире, а постоянно заново заключает с ним договор о его неизменности.
Поэтому в текстах Кастанеды остановка внутреннего диалога никогда не имеет чисто терапевтического смысла. Она не сводится к успокоению, снижению тревожности или временному молчанию мыслей. Ее смысл гораздо глубже: она должна хотя бы на мгновение нарушить работу механизма, который цементирует мир. Только в этом случае человек получает шанс заметить, что между живым содержанием и готовым объектом существует промежуток. Если же внутренний диалог сохраняет полную власть, этот промежуток остается невидимым. Человек будет убежден, что мир просто есть таким, каким он его всегда знал.
В данном отношении Кастанеда поднимает один из самых сильных антропологических вопросов. Почему человек так глубоко отождествлен со своим внутренним комментарием? Почему поток называний, сопоставлений, ожиданий и самоописаний переживается как сама сердцевина личности? Ответ, который постепенно вырисовывается в корпусе, заключается в том, что внутренняя речь и поддерживаемый ею мир образуют единую систему. Человек не только говорит себе о мире; он говорит себе самого себя как существо, живущее именно в этом мире. Следовательно, остановка внутреннего диалога всегда воспринимается как риск. Она затрагивает не только привычные описания вещей, но и привычное ощущение собственной непрерывности.
Отсюда понятно, почему работа с внутренним диалогом столь трудна и столь важна. Пока человек остается полностью вписан в этот поток, он не может различить в себе ни момент живого восприятия, ни сам акт схватывания, ни границу между содержанием и поздней интерпретацией. Все уже схвачено, названо и встроено. В этом смысле внутренний диалог выполняет ту же функцию, которую в культуре выполняют устойчивые повествования, ритуалы повседневности и социальные роли: он закрепляет повторяемость мира. Но поскольку он действует изнутри, именно его власть оказывается наиболее тотальной.
Вместе с тем было бы ошибкой понимать внутренний диалог только как врага или только как дефект. В антропологическом плане он должен быть признан великим человеческим изобретением. Без него не было бы стабильного предметного мира, сложной коллективной координации, исторической памяти, техники, права, образования и самого повседневного порядка. В этом смысле внутренняя речь — не болезнь, а необходимое условие человеческой цивилизации. Но, как и всякое великое антропологическое достижение, она обладает собственной тенью. Тень состоит в том, что однажды возникнув как средство стабилизации мира, внутренний диалог начинает переживаться как предел возможного опыта. Человек уже не пользуется им свободно; напротив, он сам оказывается используемым им.
Именно здесь в книге появляется мотив застревания в одном мире в его более точной форме. Если предыдущая глава показывала, что человек живет в собранной реальности, то теперь можно уточнить: он живет в реальности, которую сам же и поддерживает своей бесконечной внутренней работой. И эта работа носит не эпизодический, а практически непрерывный характер. Поэтому остановка внутреннего диалога столь труднодостижима: речь идет не о коротком усилии воли, а о временном прерывании глубоко автоматизированного механизма антропологической фиксации. Если на секунду представить, что этот механизм хотя бы частично ослабевает, становится понятным, почему в корпусе Кастанеды так много внимания уделяется страху, дезориентации, странности и ощущению, что привычный мир утрачивает естественность. Это не побочные эффекты, а естественные признаки того, что механизм начал давать трещину.
С этой точки зрения внутренний диалог можно определить как контур непрерывной самоподдержки мира. Он удерживает не только предметы, но и последовательность времени, причинность, социальную значимость, личную историю и образ самого себя. Он соединяет внешнее и внутреннее, делая их частью одного и того же порядка. Поэтому расшатывание этого контура всегда имеет двойной характер. С одной стороны, человек может начать видеть нечто прежде не замечаемое. С другой стороны, он одновременно теряет часть своей обычной собранности. Эта двойственность чрезвычайно важна. Она показывает, что проблема не сводится к простому выбору между «хорошей» тишиной и «плохой» говорильней. Вопрос состоит в том, как прервать автоматизм, не проваливаясь в хаос; как ослабить принудительную фиксацию, не утратив способности жить.
Именно здесь корпус Кастанеды становится особенно полезным для антропологии внимания. Он показывает, что расшатывание внутреннего диалога никогда не производится одной лишь декларацией. Нельзя просто решить «перестать думать» и тем самым перейти в другой режим восприятия. Внутренний диалог вплетен в тело, в ритмы движения, в зрительные привычки, в схемы страха, в распределение важного и неважного, в ожидание результата и в социальную обязанность быть узнаваемым человеком. Поэтому любая реальная работа с ним должна затрагивать не только слова, но и весь ансамбль поддерживающих его практик. Именно отсюда в дальнейшем станут понятны и неделание, и особая работа со взглядом, и дисциплина тела, и перепросмотр, и упражнения с привычными действиями. Все они важны не сами по себе, а потому что затрагивают внутренний диалог не с одной, а сразу с нескольких сторон.
На этом месте полезно уточнить еще одно различие. Внутренний диалог не тождественен мышлению как таковому. Книга не будет защищать наивную идею, будто подлинное восприятие требует полного отказа от мысли. Такой вывод был бы и неверным, и антропологически бесплодным. Скорее, речь должна идти о различении между мыслью как свободным, подвижным и творческим актом и внутренним диалогом как автоматической машиной самоподтверждения мира. В первом случае мысль может расширять человеческое присутствие в мире; во втором — она работает как система замыкания. Поэтому задача состоит не в уничтожении мышления, а в различении тех форм мысли, которые служат живому схватыванию, и тех, которые превращают восприятие в бесконечное воспроизведение уже данного.
И здесь вновь возникает тема тела. Если внутренний диалог встроен в телесные привычки, значит, и его ослабление должно иметь телесное измерение. Именно поэтому в корпусе Кастанеды так часто возникают упражнения, связанные со взглядом, походкой, остановкой привычных действий, изменением режима движения, удержанием необычной позы или нарушением автоматизма повседневного поведения. Все эти действия можно читать как попытки вмешаться в телесную опору внутреннего комментария. Иными словами, внутренний диалог не парит над человеком как чисто ментальное явление. Он оседает в мускулатуре, взгляде, дыхании, ритме движения и распределении внимания. Для нашей книги это особенно важно, поскольку дальнейшая модель будет исходить из того, что внимание в человеческом существе неотделимо от воплощенности.
Если суммировать сказанное, внутренний диалог в кастанедовском корпусе выполняет четыре взаимосвязанные функции. Во-первых, он подтверждает мир как мир уже известных объектов. Во-вторых, он связывает этот мир с личной историей и образом себя. В-третьих, он закрепляет коллективно разделяемый режим реальности как естественный и единственно возможный. В-четвертых, он скрывает сам факт этой фиксации, представляя ее как простую прозрачность опыта. Именно поэтому работа с внутренним диалогом оказывается в корпусе не факультативной техникой, а центральным условием любой перестройки восприятия.
Из этого выводится и следующий вопрос, к которому книга должна теперь перейти. Если внутренний диалог является механизмом фиксации мира, то каким образом можно воздействовать на него не разрушительно, а продуктивно? Какие практики расшатывают этот механизм? Каким образом неделание, особая работа со взглядом, с ритмом движения и с телесной дисциплиной начинают открывать трещины в автоматизме мира? Именно здесь начинается следующая содержательная линия — линия неделания. Она важна потому, что показывает: мир удерживается не только словами, но и повторяемыми действиями, а значит, и расшатывается не только тишиной, но и телесной перестройкой привычного порядка.
Глава 6. Неделание как разрыв привычного мира
Если внутренняя речь и связанные с ней автоматизмы выполняют функцию фиксации мира, то следующий вопрос возникает почти неизбежно: каким образом эта фиксация может быть поколеблена? На языке Кастанеды ответом на этот вопрос становится неделание. Особенно важно здесь одно прямое наблюдение, сформулированное в «Колесе времени»: любой привычке для функционирования необходимы все ее составные части; если некоторые части отсутствуют, привычка разрушается. Это положение придает неделанию особую антропологическую ясность. Чтобы поколебать привычный мир, не обязательно разрушать его целиком. Достаточно вынуть из автоматической последовательности один устойчивый элемент, один опорный жест, один кирпич повторения — и вся структура начинает терять самоподдержку. Однако и здесь требуется дисциплина чтения. Неделание не следует понимать как пассивность, бездействие или отказ от активности как таковой. Оно не означает праздности, лености или простого отстранения. Напротив, в антропологическом плане неделание оказывается одной из наиболее активных форм вмешательства в привычный режим реальности. Его смысл состоит не в том, чтобы прекратить всякое действие, а в том, чтобы перестать автоматически делать именно то, что удерживает мир в его единственной, плотной и самоочевидной форме.
Иначе говоря, неделание направлено не против вещей, а против того способа, которым вещи собираются как уже данные. В этом состоит его фундаментальная важность для настоящей книги. Если внутренний диалог поддерживает мир изнутри, то неделание вмешивается в него с другой стороны — через поведение, взгляд, ритм тела, способ ориентации в пространстве, способ выделения фигуры и фона, а также через отказ от автоматического завершения перцептивного акта. Поэтому неделание следует понимать не как эксцентрический ритуал, а как технологию расфиксации восприятия. Именно в этом смысле оно оказывается гораздо проще и точнее, чем может показаться на первый взгляд: не нужно «ломать реальность» в целом, нужно нарушить одну привычную сцепку, без которой вся автоматическая сборка перестает работать как прежде.
Корпус Кастанеды дает здесь особенно выразительные примеры. Один из наиболее известных состоит в том, что человеку предлагается смотреть не на листья или ветви дерева, а на тени, промежутки, пустоты между листвой, не позволяя глазам возвращаться к привычному схватыванию целого предмета. Другой пример связан с движением: походка, при которой взгляд перестает цепляться за ближайшие объекты и смещается к иному режиму пространственного охвата. Еще один пример касается повседневных действий вообще: нужно не просто делать что-то иначе, а временно вывести тело из его обычной уверенности в том, как именно оно должно видеть, двигаться, удерживать равновесие и доводить мир до привычной формы. Все эти случаи объединены одним принципом: нарушается автоматическая завершенность перцептивного действия.
Важно подчеркнуть, что именно здесь неделание радикально отличается от простой произвольной странности. Можно сделать множество необычных вещей и при этом остаться полностью внутри прежнего режима восприятия. Неделание же касается не внешней экстравагантности, а структуры внимания. Оно направлено против того, что тело и внутренний комментарий делают вместе, чтобы мир немедленно оказался предметным, устойчивым и безопасным для обыденной ориентации. Поэтому его нельзя сводить ни к игре, ни к символическому жесту. Если оно действует, то действует потому, что затрагивает тот слой человеческой жизни, где восприятие еще не окончательно схлопнулось в вещь.
Здесь вновь приходится возвращаться к главному различению книги: различению между живым удержанием и готовым объектом. Обычное действие, как правило, стремится как можно быстрее завершить перцептивную неопределенность. Человек смотрит — и сразу узнает. Слышит — и сразу относит услышанное к знакомому источнику. Ощущает — и сразу превращает это в понятное событие. Для практической жизни это необходимо. Но неделание приостанавливает именно эту торопливую завершенность. Оно не позволяет восприятию мгновенно упасть в привычную форму. Благодаря этому возникает промежуток, в котором человек сталкивается не с уже готовым предметом, а с самой работой его собирания.
Можно сказать и иначе. Неделание не столько отменяет мир, сколько лишает его части принудительной очевидности. Именно поэтому оно производит странный эффект. Мир не исчезает, но перестает быть до конца естественным. Взгляд больше не удерживается на том, на чем он всегда удерживался. Фигура утрачивает монополию над фоном. Движение тела перестает быть бесшовно согласованным с внутренним комментарием. Предметы как будто начинают терять часть своей тяжести. И вместе с этим у человека может возникать тревога, раздражение, смех, усталость, ощущение нелепости происходящего или даже почти физическая потребность «вернуться в нормальность». Все это антропологически понятно: речь идет о вмешательстве не в абстрактную ментальную функцию, а в устойчивый режим коллективно поддерживаемой реальности.
Именно в этом состоит главная сила неделания. Оно действует там, где человек особенно мало замечает собственную зависимость от привычки. Внутренний диалог можно еще попытаться услышать как слова. Но телесная поддержка мира значительно глубже скрыта. Человек почти не замечает, что его глаза, шея, позвоночник, дыхание, походка, скорость шага, ритм обращения головы, выбор зрительной цели и привычная работа равновесия участвуют в удержании мира не меньше, чем слова. Неделание как раз и бьет в эту зону. Оно заставляет тело перестать быть бессловесным слугой привычного мира. Тем самым оно открывает возможность заметить, что восприятие не является полностью естественным и нейтральным. Оно оказывается практикой — в буквальном, телесном смысле.
Для настоящей книги это имеет фундаментальное значение. Именно здесь начинает проступать мысль, что внимание нельзя описывать только как внутреннее психическое усилие. Если бы внимание было лишь ментальной функцией, то расфиксация мира происходила бы за счет одних лишь мыслительных операций. Но корпус Кастанеды настойчиво показывает обратное. Мир удерживается не только умом, но и всем ансамблем привычного человеческого действия. Следовательно, и изменение внимания должно затрагивать взгляд, шаг, ритм, телесную уверенность, распределение фигуры и фона, выбор оси движения, пространственную ориентацию и самые простые повседневные акты. В этом смысле неделание является одной из первых сильных опор для антропологии внимания как телесной дисциплины.
Вместе с тем неделание не следует романтизировать. Оно не гарантирует автоматического перехода к более высокому или «истинному» восприятию. Само по себе оно лишь расшатывает то, что иначе оставалось бы абсолютно прочным. Можно сказать, что его функция прежде всего отрицательная, но это отрицание чрезвычайно продуктивно. Оно делает мир менее самозамкнутым. Оно возвращает внимание в ту точку, где еще возможно различать между тем, что воспринимается, и тем, как именно это восприятие немедленно оформляется. Иначе говоря, неделание не дает готового нового мира; оно создает условия, в которых старый мир перестает безраздельно властвовать.
Отсюда становится понятной и связь неделания с личной силой. Если в обычном режиме человек почти целиком расходует себя на поддержание привычной сборки, то неделание временно ослабляет эту затратную деятельность. На языке Кастанеды именно поэтому оно связано с силой. На языке настоящей книги смысл можно выразить иначе: неделание уменьшает давление автоматического объектного схватывания и тем самым возвращает часть доступности внимания. Пока эта формула еще не получила окончательного понятийного аппарата, но ее направление уже ясно. Речь идет не о мистическом даре, а о высвобождении того ресурса, который обычно сразу уходит на принудительное поддержание мира как уже готовой предметной структуры.









