Сказка о зумере Никите
Сказка о зумере Никите

Полная версия

Сказка о зумере Никите

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 4

— Поняла, — быстро поправился Никита, стараясь сделать голос выше, тоньше, женственнее. Получилось похоже на чайник, который закипает и никак не может засвистеть. — Я хотела сказать… поняла. Всё, мол, поняла, маменька. Всё сделаю. Сию минуту.

Окуневая девица склонила голову набок. Глаза её сузились.

— Маменька, — вкрадчиво заговорила она, не сводя с Никиты подозрительного взгляда, — ты бы послабже по голове её била. Разум, видимо, мутнеет у неё.

— Сама разберусь! — рявкнула женщина-колобок, отмахиваясь от дочки как от назойливой мухи. — Не будет обеда через полчаса — выпорю прилюдно!

И с этими словами она размахнулась и бросила швабру в забившегося в угол Никиту.

Швабра пролетела по дуге, тряпка распушилась в воздухе, как грязное знамя, и шмякнулась прямо в стену в сантиметре от его головы. Никита взвизгнул — противно, тоненько, по-девчачьи — и присел.

— Что встали?! — гаркнула женщина на девиц. — Платья на бал сами себя не выберут! Извозчик уже привёз ткани! Спускайтесь, смотрите! А ты, — она ткнула пальцем в Никиту, — чтоб через полчаса обед на столе стоял. Поняла?

Никита закивал так быстро, что чуть не свернул себе шею.

Некрасавицы запрыгали, заулюлюкали, захлопали в ладоши. Окуневая издала звук, похожий на карканье, веснушчатая запищала и сделала такое движение бёдрами, будто собиралась станцевать лезгинку. Они схватились за руки и побежали вниз по лестнице, топая так, что половицы заходили ходуном.

Женщина удалилась за ними, но на проходе обернулась. Кинула в сторону Никиты презрительный, долгий, ледяной взгляд — такой, от которого у нормального человека в Саратове замёрз бы чайник. И скрылась.

Никита остался в углу.

Он сидел на корточках, прижав колени к груди — к той самой груди, которая теперь была мягкой, женской, чужой. Спина болела. Локоть саднил — при падении он зацепился за гвоздь, и теперь из-под рукава сочилась тонкая струйка крови. В кармане лежали три камня и бесполезный уголёк.

Он пытался собрать мысли в кучу. Но мысли рассыпались, как фигурки пазла. Женщина с фигурой колобка. Дочки — окунь и веснушчатая с родинкой на носу. Швабра в качестве оружия. Обед через полчаса. Порка. Бал. Платья. Извозчик с тканями.

И он — Никита, зумер из Саратова — в теле Золушки, которая ничего не умеет, никогда не готовила, не стирала и даже полы мыла только один раз в жизни, да и то из пульверизатора, когда мама попросила «просто попшикать на фикус».

— Мамочка, — прошептал Никита в пустоту чердака. — Если ты меня слышишь… пришли пельмени.

Чердак молчал. Только ветер гулял в прохудившейся крыше, и где-то внизу грохотали сапогами сёстры-некрасавицы.

Никита медленно поднялся. Ноги затекли, колени дрожали. Он подошёл к лестнице. Заглянул вниз.

Внизу был дом. Большой, шумный, чужой. В щель между половицами было видно, как в кухне мелькает прислуга, как окуневая девица тычет пальцем в рулон ткани, а женщина-колобок командует:

— Этот цвет не тот! Мне нужно что-то повеселее! Золушка пусть из объедков себе платье сошьёт, а моим девочкам — лучшее!

Никита отшатнулся от лестницы. Прислонился спиной к холодной стене. Штукатурка крошилась под пальцами.

— Всё, — сказал он тихо. — Я влип. Я влип по-крупному.

Он достал из кармана камни. Три штуки. Серый, зеленоватый, прозрачный. Повертел их в пальцах. Они были холодными, гладкими, безжизненными. Уголёк — чёрный, шершавый — чуть заметно грел ладонь.

— Ладно, — сказал он. — Первое. Мне нужно приготовить обед. Как — я хрен знает. Второе. Меня здесь называют Золушкой, и я должен на это реагировать. Третье… — он посмотрел на камни, — третье. Вы обещали три случая. У меня сейчас как раз случай. Может, сработает?

Он сжал в кулаке серый камень.

— Хочу уметь готовить, — прошептал он. — Ну, пожалуйста. Хотя бы суп сварить. Или картошку почистить. А то меня здесь убьют шваброй.

Ничего. Снова ничего. Камень оставался холодным и безмолвным. Никита тяжело вздохнул и спрятал камни обратно в карман — теперь уже платья. Карман был маленьким, нашитым криво, и камни неудобно оттягивали ткань.

— Ну, Золушка, — сказал он себе, — держись. Сейчас ты такое приготовишь — мама не горюй. Мама, кстати, тоже не горюй. Я вернусь. Только сначала разберусь с этим бардаком.

И он шагнул вниз по лестнице. На кухню. В новую жизнь, где его никто не ждал, где его считали девушкой и где предстояло сделать то, чего он не делал никогда в жизни. Работать.

Никита-Золушка спустился на кухню.

Ступеньки скрипели под ногами — босыми, грязными, с налипшим песком с того самого острова, который теперь казался раем по сравнению с этим домом. Он держался за перила, потому что ноги тряслись, а ещё потому, что грудь — эта проклятая чужая грудь — мешала смотреть себе под ноги.

Коридор был тёмным, с низким потолком, с редкими свечами в железных подсвечниках. Тени плясали на стенах, придавая им зловещий вид. Откуда-то доносились голоса, звон посуды, чей-то резкий смех. Пахло жареным мясом, луком, кислой капустой — у Никиты засосало под ложечкой. Последний раз он ел сосиски у себя дома, перед монитором.

Но на кухне он выдохнул.

Не потому, что кухня была уютной. Нет. Она была огромной, закопчённой, с низкими потолками, с очагом, в котором что-то булькало, и с запахами, от которых у Никиты защипало в носу. Капуста. Лук. Ещё какая-то зелень, которую он не узнал. И дым. Много дыма.

Но в кухне были люди.

Не мачеха. Не сёстры-некрасавицы. А обычные люди в фартуках, с красными от жара лицами, с засученными рукавами. Они бегали от стола к печи, от печи к кадке с водой, от кадки к полкам с горшками. И никто на него не кричал. Пока.

— Отлично, — прошептал Никита. — Может быть, они меня научат.

Он сделал шаг вперёд. Огляделся.

Из печи выгребала золу торопливая женщина в фартуке. Она двигалась быстро, ловко, будто делала это всю жизнь — совком, аккуратно, чтобы не пылить, в железное ведро. Зола сыпалась серой пылью, и Никита чихнул.

Женщина обернулась на звук, но, увидев, что это всего лишь Золушка, снова принялась за дело. Только покачала головой — то ли с жалостью, то ли с усталостью.

Никита подошёл сзади. Остановился в шаге. Спина всё ещё болела — после швабры, после удара, после всего, что случилось за последний час. Он перебирал в голове все вежливые обращения к женщинам, которые знал.

Мадам? Барышня? Госпожа? Сударыня?

Женщина — нельзя. Он уже понял. Спина напоминала об этом живой, пульсирующей болью.

— Аааа… — начал Никита, запинаясь. — Мадам…

Женщина повернулась к нему. И уставилась. Глаза её стали круглыми, как два медных таза, висевших на стене.

— Какая я тебе мадам? — переспросила она. Голос был усталый, но не злой. Скорее недоумевающий. — Золушка, ты чего? Матушка твоя рассвирепела, когда на кухне тебя не увидела. Принимайся за работу.

Никита открыл рот, чтобы попросить помощи. Но женщина перебила.

— Она всем запретила тебе помогать, — сказала она, оглядываясь по сторонам, будто мачеха могла выскочить из-за угла прямо сейчас. — Сказала: выпорю, если кто ей подсобит. Я бы очень хотела тебе помочь, правда. Но матушка твоя резка и быстра на расправу. Не стой, торопись, а то опять придёт — разорется.

Женщина вытерла руки о передник, взяла ведро с золой и засеменила прочь из кухни, даже не обернувшись. Только бормотала себе под нос: «И чего это Золушка сегодня как чужая? Мадам… Тоже мне, мадам…»

Никита остался стоять посреди кухни.

Один.

Слуги сновали мимо, но никто не смотрел на него. Никто не предлагал помощи. Никто даже не кивнул. Он был невидимкой. Золой. Пустым местом.

Повар, толстый, красномордый, в засаленном колпаке, даже не повернул головы. Две девки в передниках чистили картошку и бросали в кадку с водой — они переглянулись, но промолчали. Мальчишка вертел мясо на вертеле и тихонько хихикал, но вскоре получил от повара шлепок поварёшкой.

— Ну ладно, — сказал Никита себе. — Придётся выкручиваться самому.

Он быстро перебрал в голове всё, что умел готовить.

Список был коротким. Очень коротким. Катастрофически коротким.

Пельмени. Купленные. Он умел кидать их в кипящую воду и ждать, пока всплывут. Иногда они разваливались, но мама всё равно ела и хвалила.

Доширак. Залить кипятком, подождать три минуты, слить воду, добавить специи. Но откуда здесь доширак? Из какой вселенной?

Яичница. Два яйца на сковородку, помешать, посолить. Иногда подгорало, но это даже вкуснее.

Всё.

Никита огляделся. Ни холодильника, ни пельменей, ни доширака, ни яичницы в привычном смысле. Вместо этого — печь, дрова, кадка с водой, мешки с крупой, подвешенные к потолку связки трав. На столе — чугунки, плошки, деревянные ложки. В углу — кадка с квашеной капустой, источающая кислый запах.

— Макароны, — прошептал он с надеждой. — Может быть, хотя бы макароны?

Он бросился к полкам. Открыл один шкафчик — крупа. Гречка, рис, пшено — он узнал их по картинкам, стоявших дома коробок. Второй шкафчик — крупа. Овсянка, перловка, что-то ещё серое и рассыпчатое. Третий — сушёные грибы, целые и в порошке. Четвёртый — соль, перец, какие-то коричневые палочки, похожие на кору. Никаких макарон.

— Как они тут живут? — простонал Никита. — Без макарон? Без пельменей? Это не дом, это ад специального назначения.

Он уже хотел опустить руки, когда взгляд его упал в угол. На нижней полке, прикрытая грязной тряпицей, стояла плетёная корзина. Он подскочил к ней, откинул тряпку.

Яйца.

Целое лукошко домашних яиц. Крупных, тёплых, с какими-то перьями на скорлупе. Они лежали на соломе, будто только что снесённые.

— Яйца! — выдохнул Никита. Глаза его загорелись. В груди — той самой, чужой — что-то дрогнуло. Он почувствовал себя так, будто в компьютерной игре нашёл редкий артефакт. Или убил самого грозного босса. — Яйца я вроде умею.

Он схватил корзину, поставил на стол. Огляделся в поисках сковороды. Нашёл. Чугунную, тяжёлую, чёрную, закопчённую, с прикипевшим слоем жира. Поднять её стоило труда — она весила не меньше ведра с водой.

Но тут он посмотрел в окно. За окном был день. Яркий, солнечный, уже за полдень. Солнце стояло высоко, и тени от деревьев укорачивались. Обед.

— Блин, — сказал Никита. — Обед. Одних яиц будет мало. Они же тут, наверное, первое, второе и компот едят. А у меня только яичница. И то не факт, что не подгорит.

Он поставил сковороду обратно. Отошёл к столу.

В голове было пусто. Как в его квартире после того, как мама убралась. Только муть, тревога и противное сосание под ложечкой.

— Ладно, — сказал он себе шёпотом. — Была не была. Сейчас я чего-нибудь сварганю.

Он замолчал. Подумал.

— Если не получится накормить, — продолжал он шёпотом, и в голосе его зазвучали безумные нотки, — может быть, получится отравить. Тогда меня хотя бы в тюрьму посадят. А в тюрьме кормят. Говорят.

Из его рта вырвался тихий смешок. Безумный. Нервный. Тот самый, который вырывается, когда человек понимает, что ситуация хуже некуда, и единственный способ не сойти с ума — начать над этим смеяться.

Он огляделся.

Все слуги уставились на него.

На пару секунд.

Повар с поварёшкой замер. Девка, чистившая картошку, подняла голову. Та самая женщина с золой, которая вернулась за забытым совком, посмотрела на Никиту с выражением «всё, поплыла девочка».

А потом все снова принялись за свои дела. Потому что на кухне всегда есть дела. И некогда смотреть на полоумную Золушку, которая стоит посреди комнаты, сжимает в руках яйцо и тихо смеётся.

Никита вытер слёзы — слёзы ли это были смеха или отчаяния, он и сам не понял.

— Так, — сказал он, хлопнув себя по щекам. — Соберись, тряпка. Камни не работают. Никто не поможет. Только ты, яйца и эта чёртова печь.

Он подошёл к печи. Открыл заслонку. Оттуда пахнуло жаром, дымом и чем-то горелым. Пламя внутри металось, лизало дрова, выстреливало искрами. Никита шарахнулся, но быстро взял себя в руки.

— Как ей пользоваться — без понятия, — признался он. — Но там огонь. Я с огнём уже знаком. Знич, если ты меня слышишь — помоги.

Печь молчала. Знич не ответил. Только дрова трещали да где-то в вытяжке гулял ветер.

Никита вздохнул. Повернулся к столу.

Перед ним лежали яйца, какая-то крупа в мешке, морковка, свёкла и лук — он их узнал, потому что они лежали в сетках в магазине у дома. Лежали себе спокойно. А теперь из них надо было сварить обед.

Никита закрыл глаза. Представил маму. Как она стоит у плиты в своей старой кофте, помешивает суп и говорит: «Смотри, Никита, запоминай, пригодится».

А он не смотрел. И не запоминал. Он сидел в наушниках и долбил по клавиатуре, потому что там, на мониторе, был финальный босс, а здесь — просто какая-то еда.

— Мам, — прошептал Никита. — Ты была права. Пригодилось бы.

Он взял нож. Нож был тяжёлый, большой, страшный. Лезвие блестело в свете очага. Он никогда в жизни не держал в руках такого ножа — только кухонные, маленькие, для колбасы.

— Ну, — сказал он луковице. — Давай знакомиться. Я — Никита. Я ничего не умею. А ты сейчас научишь.

И он начал чистить лук. Криво. Неровно. Со слезами.

Но начал.

А это уже было больше, чем он сделал за последние полгода.

Глава 4. Работа — не волк?..

Никита стоял у печи, как сапёр перед бомбой.

В одной руке он держал чугунную сковороду — тяжёлую, чёрную, с неровным дном. В другой — деревянную ложку, которой, судя по всему, здесь помешивали кашу. Ложка была размером с весло.

Кухня гудела. Печь ревела, огонь внутри метался, лизал чугун, выстреливал искрами. Никита шарахался каждый раз, когда пламя вырывалось наружу. Но отступать было некуда. Сзади — слуги, которые делали вид, что не замечают его. Спереди — голодная мачеха и две некрасавицы, которые, если обед не появится, придут на кухню сами.

Пот заливал глаза, волосы прилипли к щекам. Платье насквозь промокло от пота и жара.

— Ладно, — сказал Никита, сжимая сковороду. — Яичница. Я умею яичницу. Там всё просто.

Он плеснул на сковороду масла. Масла оказалось много — целая лужа. Оно зашипело, забулькало, начало стрелять. Горячие брызги попали на руку — Никита вскрикнул, отдёрнул пальцы, но быстро вернулся, потому что если не вернуться — сгорит всё.

Яйца он разбивал долго. Первое — скорлупа попала прямо в сковороду. Он выловил её пальцами — обжёгся. Второе — разбил неудачно, желток растёкся по столу. Никита вытер лужу рукавом платья, выругался сквозь зубы. Третье и четвёртое — кое-как, но отправились на сковороду. Белок схватился сразу, начал пузыриться, подниматься белой пеной.

— Жарься, — командовал Никита, тыча в яйца ложкой. — Жарься, кому сказал.

Яйца подгорали. Края становились коричневыми, почти чёрными. Запах гари поплыл по кухне. Никита перевернул их — слишком поздно. Обратная сторона была ещё хуже: горелая, с пузырями, мало напоминающая что-то съедобное.

Он отщипнул кусочек, попробовал. Скривился. Горечь, жёсткость, привкус сажи.

— Ничего, — пробормотал он, снимая сковороду с огня. — Замаскируем.

Он схватил пучок зелени, который нашёл на полке — укроп, петрушку, что-то ещё с резким запахом. Порубил его ножом. Получилось не мелко, а большими кусками, но Никите было уже всё равно. Он щедро посыпал яйца зеленью, чтобы закрыть горелые края. Зелень прилипла к подгоревшей корке, но не скрыла её полностью.

— Теперь баланда, — сказал он, переводя дух.

Никита решил варить суп в большом горшке. Чугунный, чёрный, с отколотым краем, он был для зумера абсолютно незнакомым предметом, но самым подходящим из того, что было. Никита заглянул внутрь — вода уже кипела и пузырилась. Он бросил туда всё, что нашёл: картошку — почистил криво, кусками размером с кулак; лук — порубил не поперёк волокон, как попало, крупными полукольцами; морковку — потёр на тёрке, но тёрка оказалась не той, и морковь превратилась в кашу. Добавил крупы. Какой именно — не понял, но сыпал щедро. Посолил. Пересолил. Добавил воды. Перемешал.

— Баланда без мяса, — объявил он, заглядывая в горшок. — Потому что мяса нет. А если бы и было — я не знаю, что с ним делать.

Варево булькало. Пахло странно — не то супом, не то грязными носками. Никита попробовал. Скривился. Солёно, горьковато, крупа не разварилась.

— Аппетитно, — сказал он себе. — Мама бы гордилась. Если бы не умерла от стыда.

Он поставил горшок с баландой на поднос. Рядом — тарелку с подгоревшей яичницей. Схватил ложки, миски, всё это водрузил на дрожащие руки и пошёл в столовую.

Ноги подкашивались. Грудь — эта проклятая грудь — мешала держать равновесие. Поднос качался, баланда плескалась через край, яичница съезжала на сторону. Никита оставлял за собой мокрые следы на каменном полу. Но он шёл. Не останавливался. Потому что, если остановишься — струсишь. А если струсишь — швабра.

Перед дверью в столовую он замер. Сделал глубокий вдох. Вспомнил маму — как она ставила перед ним тарелку с пельменями, как улыбалась, как говорила: «Ешь, сынок». Он тогда не смотрел ни на неё, ни на тарелку. Смотрел в монитор. То, что было в мониторе, было важнее маминых стараний. А теперь настала его очередь носить тарелки.

— Справлюсь, — прошептал он.

И толкнул дверь.

Мачеха и сёстры уже сидели за столом.

Огромный деревянный стол, покрытый накрахмаленной скатертью. Высокие окна, тяжёлые шторы. Мачеха — на главном месте, как королева на троне. Окуневая девица и веснушчатая — по бокам. Они стучали ложками по столу, переглядывались, цокали языками.

— Где этот обед? — гремел голос мачехи. — Уморить нас голодом решила?

— Торопись, замарашка! — поддакнула окуневая, выпучив свои рыбьи глаза.

— Мы есть хотим! — проныла веснушчатая, ковыряя родинку на носу.

Никита вошёл в комнату. Остановился у стола. Поставил поднос. Руки тряслись, но он сжал их в кулаки, чтобы не видно было. Убрал за спину.

— Обед, — сказал он. Голос прозвучал тихо, тонко — по-девчачьи. Он опустил глаза в пол, чтобы не встречаться с ними взглядами. Не потому, что так было нужно. А потому что смотреть на них было страшно.

Мачеха наклонилась над тарелкой. Понюхала. Скривилась.

— Что это? — спросила она, ковыряя ложкой в баланде.

Сёстры тоже заглянули в свои миски. Окуневая подцепила кусок картошки, повертела перед глазами.

— Обед, — повторил Никита, не поднимая глаз.

— Обед? — переспросила мачеха. — Это ты называешь обедом?

Она зачерпнула ложку баланды. Отхлебнула серую жидкость.

Тишина.

Никита замер. Сердце колотилось где-то в горле.

Лицо мачехи скорчилось.

Сначала дёрнулась щека. Потом сжались губы. Потом глаза сузились — стали маленькими, злыми, как у хорька. Она поставила ложку на стол. Медленно. С расстановкой.

— Ты отравить нас решила, дрянь мелкая?! — заорала она, вскакивая из-за стола.

Ложка отлетела в сторону, звякнула о пол. Мачеха нависла над Никитой, тяжёлая, гневная, с пылающими щеками.

— Я… — начал Никита и попятился. — Я не хотела… Я старалась…

— Старалась она! — Мачеха схватила со стола тарелку с яичницей. Поднесла к носу. — Это что? Это угли? Ты нам угли подаёшь, мерзавка?

— Там зелень, — пискнул Никита. — Я замаскировала.

— Жечь надо на костре таких! — подхватила веснушчатая.

Мачеха швырнула тарелку на стол. Яичница разлетелась, зелень прилипла к скатерти. Окуневая отпрыгнула, зацепила туфлей кусок горелого яйца и взвизгнула.

— Собирайтесь, девочки, — бросила мачеха, не отводя злого взгляда от Никиты. — В харчевню поедем. Там хоть накормят по-человечески, а не этой… — она кивнула на баланду, — дрянью.

Сёстры заулюлюкали, захлопали в ладоши. Окуневая даже подпрыгнула на стуле.

— А ты, — мачеха ткнула пальцем в Никиту, — чтобы всё убрала. Полы намыла до блеска. Бельё постирала. И чтобы ни пылинки, ни соринки. Поняла?

Никита кивнул. Он стоял у стены, вжав голову в плечи, и боялся даже дышать.

Мачеха подошла вплотную. Нос к носу. Никита чувствовал её дыхание — кислое, горячее, с запахом той самой баланды. Глаза мачехи были маленькими, злыми, как две бусинки чёрного перца.

— Не выводи меня, — прошипела она.

Мачеха развернулась — юбка взметнулась, как парус — и зашагала к выходу. Сёстры потянулись за ней, перешёптываясь и хихикая. Окуневая на прощание обернулась и показала Никите язык. Веснушчатая ковырнула родинку.

Дверь хлопнула.

И наступила тишина.

Никита остался один в столовой. Посмотрел на разгром: баланда на скатерти, яичница на полу, осколки тарелки. В углу валялась ложка.

Он опустился на стул. Закрыл лицо руками. Плечи тряслись.

— Я не справился, — прошептал он. — Я ничего не умею. Мама… забери меня.

В голове всплыли воспоминания из школьных лет. «Розгами вас не стегали! Видите ли, детей бить нельзя! А раньше били, и все людьми выросли, не то, что ваше поколение пропащее!» — кричала на его класс директриса.

— Дааа, Алла Викторовна… сейчас бы Вы, глядя на моё воспитание, порадовались… — произнёс он вслух.

Никита постоял ещё секунду, потом ноги подкосились, и он сел прямо на пол. Обхватил колени руками и уставился в одну точку.

— В харчевню, — повторил он шёпотом. — Они в харчевню поехали. А я здесь. С этой баландой… с этой гадостью.

В животе заурчало. Громко, настойчиво, требовательно.

— А когда я в последний раз ел? — спросил он себя.

Он не помнил. Сосиски были ещё в той жизни. На острове он не ел — только песок жевал. А потом сразу Знич, советы, прыжок с дуба, чердак, швабра, кухня, этот кошмарный обед.

Никита посмотрел на тарелку с яичницей. Она остыла. Зелень завяла. Яйца затвердели и стали похожи на горелую подошву.

— Выбора нет, — сказал он.

Он взял вилку. Отрезал кусочек. Пожевал.

Это было отвратительно. Горелое, жёсткое, с привкусом сажи и той самой зелени, которая должна была всё замаскировать, но только сделала хуже.

Никита проглотил. Потом ещё. Потом ещё.

Он ел быстро, почти не жуя, чтобы не чувствовать вкуса. Зубы хрустели на подгоревших краях. Глаза слезились — то ли от дыма, то ли от обиды.

Зачерпнул баланду. Ложка утонула в мутной жиже. Попробовал.

Солёная. Горькая. Крупа не разварилась, хрустела на зубах. Картошка развалилась на волокна. Лук плавал крупными кольцами, хрустел, как яблоко.

— Отвратительно, — сказал Никита вслух. — Просто отвратительно.

Но он ел. Потому что есть было нечего. Потому что мачеха не оставила ему ни куска нормальной еды.

— Сейчас бы маминого борща, — прошептал он.

Никита никогда не любил мамин борщ. Он ел его на бегу, быстрее, чтобы вернуться к монитору. Три ложки — и бегом. «Спасибо, мам, вкусно», — бросал на ходу, даже не оглядываясь.

А теперь мамин борщ казался ему мишленовским блюдом.

— Мам, — сказал он в пустоту, — я ничего не понимал.

Тарелки опустели. Не потому, что было вкусно. А потому, что надо.

Никита встал. Оглядел стол. Грязные тарелки. Засохшая яичница на скатерти. Ложки, вилки, разлитая вода.

— Надо убрать, — сказал он.

Он начал собирать посуду. Тарелки — одну на другую. Миски — в стопку. Вилки, ложки — в охапку. Сгрёб всё, что мог унести, и пошёл на кухню.

Коридоры были пустыми. Никита нёс гору грязной посуды, прижимая её к груди. Тарелки дребезжали, ложки звенели. Он боялся уронить, но нёс.

На кухне он поставил всё в большую кадку с водой. Рядом лежала тряпка, мыло. Надо было мыть. Но Никита посмотрел на свои руки — тонкие, красные, с обломанными ногтями.

— Потом, — сказал он. — Сначала полы. Мачеха велела.

Он не заметил, как сказал «мачеха» — не «женщина», а именно «мачеха». Как в сказке.

Никита поднялся на чердак. Швабра так и валялась в углу. Тут же он нашёл ведро и тряпку. Тряпка была грязной, серой, вонючей.

На страницу:
3 из 4