
Полная версия
Илек помнит всё Часть 1
В комнате повисла тишина. Где-то в коридоре шумели соседи, скрипели доски, а Софья все смотрела на чайник, будто в паре пыталась рассмотреть свою судьбу.
Она долго молчала, глядя в чашку. Пар от чая поднимался тонкой струйкой, будто раздумье само тянулось в воздух. Потом тихо сказала, не поднимая глаз:
— Передай Павлу, шо я соглашусь. Але ж... жити в Золотоноші не поїду.
— Добре, передам, обов’язково передам! — кивнула Явдоха, уже поднимаясь с табурета, но тут же остановилась, будто вспомнив что-то важное. — Тільки, Софійка, скажи мені... як же ви тута, в городі, у тісноті, без городу, з оравою діток, проживете? Вам би краще на землі — хазяйство, кури, корівка. Павло ж там уже й хату спорудив, добру, з глиняною піччю.
Софья подняла голову. Голос ее прозвучал спокойно, но твердо:
— Мені город чи село — не принципово. Головне, шоб лікарня чи амбулаторія була. Діти часто хворіють, та й у дорослих свої болячки.
Явдоха оживилась, обрадованно закивала:
— Та так і є! Поруч із Золотоношею, в Аккемирі, є й совхозна, й железнодорожна амбулаторія!
Софья чуть улыбнулась краешком губ:
— От і добре. Хай твій мадьяр Павло нам у тому Аккемирі й будує простору хату. Щоб і дітям місце було, і душі простір…
Желтая лента
символ доброты, тепла и силы духа. Она связана с солнцем,
что согревает, не требуя ничего взамен. Такую ленту вплетали
тем, кто несет заботу о других, кто живет не ради себя.
Женщине, что дарит свет детям и чужим судьбам — как
солнце, которое не выбирает, кого греть…
Явдоха ушла, а Софья еще долго сидела за столом. В доме стояла тишина — та, что приходит после слов, в которых прозвучала судьба.
Не спеша, словно сама с собой, она тихо запела — свою давнюю, любимую песню про белые астры:
В саду осіннім айстри білі
Схилили голови в журбі…
Голос дрожал, будто не песню пела — вспоминала прожитое. А когда дошла до последних строк, на глазах выступили слезы:
Коли умру я від кохання,
То поховайте серед трав,
А ти, зірвавши айстру білу,
Згадаєш, хто тебе кохав…
Женщина замолчала, глядя в окно, где снег ложился редкими хлопьями на подтаявший подоконник. В голове одна за другой вспыхивали и гасли мысли, воспоминания. Первый муж, Федор Солодов… Будто вчера это было. Он защемил палец на дрезине, махнул рукой, а через неделю его не стало. Столбняк. Тогда и сыворотки не достать, и врача рядом не нашлось. А потом — Валя… младшенькая. Дифтерия. Пока довезли до области — поздно. Она и не открыла больше глаз. И вот теперь — Павел, вдовец. Его Лукерья умерла при родах, тоже без лекаря. Видно, у всех одна беда — расстояния, безвременье и эта беспомощность перед чужой смертью.
Нет, она больше не хочет терять. Пусть Павел и хороший человек, пусть детей у него целая орава — согласится, но жить станет только там, где есть больница, где врач не за тридевять верст. Аккемир — там есть больница, значит, и шанс на жизнь есть.
Софья подняла взгляд на чайник — пар клубился вверх, и в нем, казалось, растворялись ее страхи. Хватит, подумала она. Теперь все будет иначе. Теперь — с умом. Тогда она даже представить не могла, что пройдет всего несколько лет — и она станет работать в той самой аккемирской больнице, санитаркой. Пять лет — скромных, трудных, но, может быть, самых осмысленных в ее жизни…
Тридцатый год мел по земле, как буря. В селах — крики, сходы, красные плакаты. Людей сгоняли в колхозы, лишали лошадей, инвентаря, зерна. Многих — зажиточных, трудолюбивых — записывали в «кулаки» и вывозили куда глаза глядят: в Сибирь и на Север. Золотонош не стал исключением. С утра до ночи по улицам тянулись обозы, бабы плакали, мужики молчали, глядя в землю.
Павел Виноградов не спорил, не возмущался — вот только устал. Дом стоял, печь топилась, дети росли, но все чаще по вечерам в нем было пусто: не хватало женского голоса, руки, тепла. После смерти Лукерьи тишина звенела, как струна.
Когда в Золотонош приехала сваха Явдоха Ковбасюк, он слушал ее молча, будто боясь поверить. Софья… вдова, с двумя дочерьми, из Алги. Добрая, разумная, и — главное — согласна стать женой, матерью его пятерым ребятишкам. Только одно условие поставила — жить не в Золотоноше, а ближе к людям, к больнице, к железной дороге.
Павел долго не раздумывал. Оставил дом, двор, все нажитое — и пошел навстречу этой надежде. Говорили потом, что сбежал из колхоза. А он просто ушел — туда, где начиналась новая жизнь. В четырех верстах от Золотоноши находился совхоз «Дорус». Он располагался вблизи разъезда Аккемир и был одним из первых совхозов региона. Обеспечивал сельхозпродукцией управление железной дороги. Там была и работа, и амбулатория, и место под дом.
Его строили уже вместе с Софьей — из самана, не спеша, с любовью, как строят не просто дом, а новую жизнь. Хата поднималась на полпути тихой улочки, что вела от школы к водонаборной башне и старым казармам у железнодорожных путей.
Позже этот уголок не раз менял свой облик. В наши дни там жила семья Чистяковых В доме напротив жили Манаповы; по левую сторону, почти у них за плечом, темнела землянка старого Габгабэна, а по правую, через дом, помещался сельсовет…
Жизнь переменчива: с каждым поворотом судьбы Софье приходилось менять и фамилию — Каркишко, Солодова, теперь вот Виноградова…
Мадьяр Pál Szőlősi, József fia оказался человеком ласковым, добрым, порядочным — настоящим семьянином. Он всю жизнь говорил по-русски, с сильным венгерским акцентом, от которого речь звучала мягко и чуть напевно. Его любили дети — и приемные, и родные. Любили не за строгость, а за то, как он к ним относился: спокойно, по-отцовски, с сердцем.
Софья отвечала тем же — не делила детей на «своих» и «чужих», для нее все были равны перед любовью и заботой.
В 1937 году у них с Павлом родился общий сын — Анатолий Виноградов, последний из прямых потомков мадьяра, который, раненный на фронтах Первой мировой, однажды связал свою судьбу с далекой казахстанской, но ставшей ему родной землей…
Рожала Софья в аккемирском роддоме — тогда он размещался в здании из красного кирпича, у самой водонаборной башни, рядом с вокзалом и перроном. После войны здание примет новую жизнь: в одной его половине откроют железнодорожную амбулаторию, в другой — обоснуется семья фельдшера Анны Корневой.
Розовая лента
цвета зари. Символ нежности, любви, чистого чувства и
душевной гармонии. Так переплелись судьбы гармониста
Михаила и учительницы Марии — музыка и слово, нота и
строка, две души, сложившиеся в единую мелодию любви.
Лицо князя, сжатое, бессонно ясное. А перед ним пустынная белая равнина. Лед, который скрипит и дышит под тяжестью доспехов. На морозном горизонте сходятся две армии — ровная, клиновидная колонна тевтонских рыцарей и темная, сплошная масса русичей, устроивших засаду. Белые сюрко — церемониальные накидки с крестом на груди — бросались в глаза в первую очередь. Кольчуга спадала тяжелыми кольцами, рукавицы-латные кулаки сжимали длинные мечи, широкие щиты с гербами полностью закрывали фигуры. Шлем-«ведро» с узкой щелкой для глаз делал рыцаря безликим. Поясные ремни, нащечные пластины, подплечники — все сияло и звенело, когда строй шел по равнине; каждый шаг отдавался лязгом, и казалось, будто движется не человек, а массивная бронзовая машина. На шлемах и плащах кресты и хоругви горели, как знаки чужой веры и чужой миссии. Все это складывалось в единую картину: немцы предстали не просто врагами, а безликой, чуждой силой, лишенной лица и пощады. Вой зазвучал, металлы лязгнули, и лед треснул под ногами тех, кто не подозревал, что их броня станет их погибелью. И, наконец, сам Александр Невский, который, став перед пленными, говорит так, будто выносит приговор всему миру: «Идите и скажите всем в чужих краях, что Русь жива! Пусть без страха жалуют к нам в гости, но если кто с мечом к нам войдет, от меча и погибнет! На том стоит и стоять будет Русская Земля!»…
В зале, среди приглушенного света, люди замирали. Кто-то держал платок у рта, кто-то стиснул кулаки — и все до единого смотрели так, будто от этих нескольких кадров теперь зависит их собственная жизнь.
Старший сын семьи Кохан, Михаил, сидел прямо, подбородок впереди, глаза широко раскрыты. В груди у него билось не только восхищение — там зарождалась обязанность, чувство долга. Ему было двадцать. Парень знал: как связист он на почте незаменим. Потому его и не призвали на срочную службу. Но кадры с экрана гудели в голове громче любых доводов. Михаил осознал свое решение. Завтра он пойдет и запишется добровольцем в ряды Красной Армии. Не потому, что хотел бежать от работы, а потому, что любил Родину…

На следующее утро он, как обычно, ехал на стареньком харьковском велосипеде В-28: тяжелая рама, тусклый звонок, а под седлом — моток бечевки и гаечный ключ. Простая, надежная машина, рассчитанная на село, почту, милицию и рабочих. В деревне такой велосипед считался признаком достатка — им мог похвастаться разве что зажиточный колхозник или механизатор.
Стоял июнь, жаркий, казахстанский. Пахло полынью и рекой, что текла по правую руку, лениво блестя на солнце. Проселочная дорога вела из Золотоноши в Аккемир. Колеса мягко шуршали по дороге, пыль клубилась за спиной, и Михаил думал о том, что иногда всего четыре километра могут отделять жизнь вчерашнюю от новой. Поселения почти одинаковые по размеру. Но в Аккемире — железнодорожная станция, почта, больница и даже школа десятилетка.
В их же Золотоноше — всего семь классов, которые он и закончил. Потом выпускника направили на курсы связи при районном почтовом узле. Учился недолго — каких-то пару месяцев, но этого хватило, чтобы освоить аппаратуру и порядок службы. Затем его распределили в Аккемир, где прикрепили учеником к старому связисту. Тот показал, как чинить линию, проверять изоляторы, вести журнал вызовов. Через год Михаил уже сам принимал телеграммы и крутил ручку телефона, соединяя Аккемир с райцентром — и, казалось, со всей страной…
Он увидел ее издалека. Мария стояла на окраине поселка, у обрыва над рекой Илек. Михаил надавил на педали и вскоре резко остановился рядом с ней.
— Здравствуй, Маня, — ласково произнес он, чуть запыхавшись.
— Ну и куда так спешит наш хлопець? — сказала она игриво, с легким вызовом, глядя ему прямо в лицо.
— К тебе, — ответил он, покраснев от смущения. — Хочешь, прокачу?
— Да нет. А то мамка меня прибье, — поспешно отрезала она, опуская глаза. — Запретила ездить с тобой. Молвит: негоже четырнадцатилетней у взрослого на коленях сидеть.
Парочка неспешно двинулась в центр Аккемира.
— Я решил в армию податься, — через десяток шагов тихо поделился Михаил. — Сегодня же поеду в военкомат.
Мария отшатнулась от неожиданности и, ухватившись за руль, нечаянно нажала на звонок велосипеда. Тот прозвенел коротко и тревожно.
— А как же я? — вырвалось у нее испуганно.
— Так я ж вернусь, — уверенно сказал он. — К тому времени ты школу закончишь. И мы поженимся.
Она прикусила губу.
— Так я ж одна буду скучать.
— Пиши мне чаще, — произнес он, глядя прямо в ее глаза.
Они не подозревали, что это было прощание. Вновь увидеться им суждено будет лишь после войны.…

Крик над рекой
День рождения Амалии выпал на суровую, леденящую субботу — 17 декабря 1910 года. Позже ее мать не раз вспоминала тот день: как метель стлалась по степи, как трещали стекла от мороза, а в избе, натопленной русской печью, впервые заплакала девочка — первенец в семье Георга и Марии-Магдалены Лейс.
Амалия родилась в семье потомков немецких переселенцев — одной из 118 семей, выходцев из Бранденбурга, Саксонии, Дармштадта и Пфальца, которые по приглашению императрицы Екатерины II еще в 1767 году основали лютеранское село Гуссенбах (Hussenbach). Согласно царскому указу о заселении российских земель иностранными колонистами, они обосновались на правом берегу реки Медведицы, притока великой Волги.
Мария-Магдалена днем раньше вопреки запрету родной матери, католички Анны-Розы, была со свекровью на богослужении в лютеранской церкви. Пастор убедил ее, что беременной можно и нужно бывать в Храме Божьем. Прежде всего, чтобы поблагодарить Всевышнего за бесценный дар в виде младенца, сердце которого бьется у нее в утробе. А на следующий день, рано утром, Мария-Магдалена разрешилась.
Именно бабушка Анна-Роза настояла на том, чтобы новорожденную назвали католическим именем Амалия. Отец ребенка Георг, хотя и был убежденным лютеранином, все же не стал противоречить своей теще. Он думал, что их первенца назвали Амалией согласно церковному календарю именин святых и покровителей. Что тут спорить? Хорошее имя.
Но Анна-Роза видела в этом имени нечто большее. Почти через два десятилетия, на смертном одре, она призналась своей внучке в тайне. Священник католической церкви однажды рассказал ей латинское значение имени Амалия – «достойный противник».
Анна-Роза не могла простить своей дочери Марии-Магдалене ни брака с лютеранином Георгом Лейсом, ни ее отступничества от католической веры. Но она видела в Амалии шанс все исправить. Воспитание внучки в католическом духе стало для нее личной миссией. Ради этого, овдовев, она нашла повод переселиться в дом зятя-лютеранина, надеясь, что время и ее усилия сделают свое дело.
Мать Георга, Эмма, возможно, догадывалась о планах своей сватьи, которая особо и не пыталась их скрыть, но всерьез их не воспринимала. Проповедник лютеранской церкви уверял: согласно догматам, католик мог стать евангелистом (так официально называют протестантов-лютеран), но обратный переход был невозможен. Поэтому Эмма совершенно спокойно отнеслась к тому, что ее сын взял в жены католичку.
К тому же, сама того не осознавая, Эмма придерживалась весьма либеральных взглядов, даже не зная такого слова. Задолго до свадьбы любимого сына она во всеуслышание заявила, что примет сноху любого рода и вероисповедания:
– Даже если это будет женщина из киргизских степей или из заморской Японии. Лишь бы она сделала Георга счастливым.
Более того, Эмма была готова смириться даже с худшим, по ее мнению, вариантом – если бы сын женился на русской.
– Упаси, конечно же, Господь! – молилась она, едва представив такое. Ведь в таком случае Георгу пришлось бы не только покинуть родительский дом, но и уйти из немецкого села.
Царские законы для переселенцев были строги: колонисты давали клятву соблюдать их, ступая на русскую землю. Одним из таких законов запрещалось склонять православных к переходу в другую веру под страхом сурового наказания. Принуждать к крещению мусульман, напротив, разрешалось, а православных – ни в коем случае.
Эмма никогда не слышала о смешанных русско-немецких семьях, да и ее родители тоже. Но она догадывалась, что если бы Георг женился на русской, ему пришлось бы перейти в православие. Жить с русской женой и оставаться лютеранином было немыслимо в те времена: венчание и крещение детей допускалось только при единой вере обоих супругов.
Честно говоря, при всем своем «либерализме» Эмма облегченно вздохнула, когда Георг привел в дом всего лишь католичку. Тем более, что Мария-Магдалена сама изъявила желание перейти в лютеранство. А когда выяснилось, что она к тому же оказалась доброй, трудолюбивой и чистоплотной снохой, Эмма убедилась окончательно: вероисповедание – это не главное. Оно должно помогать людям жить и любить, а не возводить преграды на их пути.
Дед Амалии, Иоганн Лейс, был человеком редкого мастерства: хлебороб, плотник, каменщик, а на старости лет увлекся еще и виноделием. Именно он спроектировал и собственноручно построил дом, где позже родилась Амалия. Это был добротный, четырехкомнатный дом, выложенный из дикого природного камня и покрытый деревянной кровлей.
За домом находились большой амбар и просторный хлев для домашнего скота. Хозяйский огород простирался до самой реки, на сто метров, усеянный бесчисленными грядками и несколькими яблонями. У самого берега, на высоком склоне, Иоганн еще в расцвете своих сил вырыл просторный погреб.
Этот погреб был настоящим шедевром, разделенным на три части. Первая – ледник, где круглый год хранились многокилограммовые куски льда, заготовленные зимой на реке. Вторая – овощехранилище. А третья – небольшое сводчатое помещение, выложенное из того же природного камня. Здесь, как говорил сам Иоганн, происходило «дозревание» его самогонного вина.
Иоганну завидовали не только соседи-колонисты. Русские крестьяне из ближайших деревень специально приезжали, чтобы полюбоваться на его мастерство и перенять опыт. Его сооружения, будь то дом или погреб, стали предметом восхищения и символом трудолюбия и находчивости настоящего немецкого мастера.
С началом Первой мировой войны в Российской империи все немецкое стало подвергаться подозрению и гонениям. Под запрет попадали не только фамилии и вывески — целые села теряли свои исконные названия.
Так немецкое лютеранское село Hussenbach было переименовано в Линёво-Озеро — словно вместе с именем пытались стереть и память о его колонистском прошлом.
Абсурд заключался в том, что в почти стопроцентно немецком селе под страхом наказания запрещалось говорить по-немецки — и на улице, и в приходской школе, и даже в церкви. Люди, привыкшие молиться, петь и крестить детей на родном языке, вдруг должны были делать это на русском…
Семья Лейс была большой и дружной. После Амалии на свет появилось еще пятеро дочерей: Мария, Эмилия, Рената, Роза и Анна. Девять женщин и один мужчина. Не жизнь, а малина! Усилиями многочисленного женского состава в доме Лейс всегда царили чистота и порядок. Каждый домочадец был накормлен, одет и ухожен.
Погреб и чердак ломились от запасов: мясо, шпик и копченая колбаса, вяленая рыба, топленое свиное и сливочное масло, варенье и соленья, сушеные фрукты, ягоды и грибы – все было припасено с любовью и тщанием. В сундуках аккуратно хранились мотки пряжи и бесчисленные отрезы ткани, которые могли бы обеспечить одеждой не одно поколение.
Работа на поле – пахота, сев и жатва – ложилась почти полностью на плечи Георга. Он справлялся с этим стойко, хотя время от времени ему помогали женщины. В их амбаре никогда не было пусто: закрома были до краев заполнены зерном, мукой, фасолью и кукурузой.
Однако мысли о том, чтобы завести еще одного ребенка, вызывали у Георга тревогу. Он считал, что и так несет немалый груз ответственности. Поэтому, узнав, что Мария-Магдалена снова ждет ребенка, он был скорее озадачен, чем рад.
Но Бог в этот раз подарил Георгу то, о чем он, возможно, мечтал, но не смел надеяться: долгожданного сына. Мальчику дали имя Jakob.
– Дети – не картошка, и зимой растут, – говорил теперь уже обрадованный отец, с гордостью глядя на младенца. Георг знал, что не за горами то время, когда сын подрастет, станет его опорой и продолжателем рода.
Амалия хорошо помнит, как они с бабушками готовили для новорожденного брата старую колыбель-качалку. Хотя, что там говорить, готовили? Просто протерли люльку да постелили свежевыстиранные пеленки. Эта колыбель почти не успевала запылиться или рассохнуться – дети в семье появлялись на свет каждые полтора-два года.
Бабушка Эмма не уставала рассказывать историю качалки. Ее прадед, едва обосновавшись на берегах Волги после переселения из Саксонии, вырезал эту люльку из прочного дуба. С тех пор, на протяжении полутора столетий, она неизменно служила новым поколениям их рода.
Амалия знала качалку до мельчайших деталей. На боках были вырезаны затейливые деревца, царственные птички и лазурные цветочки. В изголовье сияло ярко-красное солнышко, а в ногах – полумесяц, окруженный звездами. На каждой стенке красовались резные ангелочки, будто охраняющие сон младенца.
– Креста на люльке не хватает, – привычно сокрушалась бабушка Анна-Роза. – У нас, католиков, на каждой колыбели крест вырезают, чтобы Бог ребеночка защищал.
– Не слушайте ее, – мягко вмешивалась бабушка Эмма, обращаясь к внучкам. – Нельзя почитать то, на чем Господа распяли.
Эмма вспоминала недавнюю речь пастора на воскресной службе:
– Второй заповедью на скрижалях божьего свидетельства записано: «Не делай себе кумира». И это важнее, чем «не убивай», «не прелюбодействуй» или «не кради». К сожалению, история религий полна примеров, когда учение подменяли суеверием. Лютеранину не нужна икона или крест. Он знает, что Господь на небесах и достаточно взглянуть вверх, чтобы напрямую с Ним говорить.
Сваха готова была пересказать эти слова Анне-Розе, но та ее слушать не собиралась. Достав из-за пазухи флакончик со святой водой, она обильно окропила качалку.
Анна-Роза была воспитана в строгих католических традициях и менять свои убеждения на старости лет явно не собиралась.
Иногда бабушка Эмма, сама того не замечая, бросала на спинку качалки сушиться влажную пеленку.
– Ты что, хочешь, чтобы наш внук бессонницей страдал? – восклицала Анна-Роза, срывая пеленку. Она торопливо крестила колыбель и добавляла: – Это плохая примета!
Материнский инстинкт, казалось, у девочек был врожденным. С самого раннего возраста они играли в кукол, пеленали их, кормили и качали. Неудивительно, что старинная люлька, стоявшая в углу комнаты, манила их как магнит. У каждой из девочек буквально чесались руки, чтобы покачать ее.
– О Боже! – вздрагивала Анна-Роза, заламывая руки, будто наступил конец света. – Нельзя качать пустую люльку! Вы что, хотите, чтобы Якоп (она упорно ставила в его имени «п» вместо «б») смертельно заболел?
После того как детей удалось отогнать, бабушка снова крестила качалку и шептала молитвы.
Эмма, молчавшая до поры до времени, наконец, не выдержала. Она подошла к свахе, сложила руки на груди и тихо, но твердо сказала:
– Ты либо в Бога верь, либо записывайся в ворожейки.
Анна-Роза замерла. То ли слова Эммы задели ее, то ли она пыталась найти достойный ответ, но так ничего и не сказала. Развернувшись, она вновь обратилась к внучкам:
– И запомните: в колыбель сами не вздумайте садиться!
Девочки даже не думали спрашивать «почему». Каждая из них сразу представила себе те страшные беды, которые неизбежно обрушатся, если они ослушаются. Мрачные предостережения Анны-Розы делали ее слова почти магическими, и никто не осмеливался проверить их на деле…
Двадцать первый год стал для многих тем самым концом света, который бабушка Анна-Роза постоянно предсказывала. И пусть земля и вселенная не сгинули в небытие, но что-то судное, зловещее витало в воздухе. Никто в округе не помнил такого, чтобы урожай оказался меньше посеянного.
А тут еще другая напасть. Большевики и их продразверстка. Они вваливались в каждый дом и отбирали у крестьян продовольствие для голодающих города. У Лейс большевики очистили амбар под веничек – даже зернышка не оставили на полу. Увели весь скот.

План села немцев Поволжья – Гуссенбах
– Да что же вы за нелюди такие! – на русском, встав перед ними на колени, взмолилась Мария-Магдалена. В руках она держала Якоба в пеленках. – А чем мне семерых детей прикажете кормить?
Сжалились большевики над матерью, оставили многодетной семье мешок муки и маленького козленка на развод – чтобы было детям молоко. На большее не расщедрились, даже еще напоследок зло бросили:
– Не нравится, пошла прочь в свою Германию.
Муки хватило ненадолго, а козленок оказался козликом. Ждать молоко пришлось бы долго. Его зарезали, хотя и мяса с него было как с кошки. Георг стал чаще ходить на охоту и рыбалку. Бабушки тащили из леса все, что можно было подать на стол. Они, кажется, даже отварами из коры деревьев поили своих домочадцев. Насытиться этим было невозможно, но чувство голода как-то притуплялось.
Теперь Георг все чаще уходил на охоту и рыбалку, пытаясь раздобыть хоть что-то съестное. Бабушки, одевшись потеплее, тащили из леса все, что только можно было подать на стол: коренья, ягоды, даже кору деревьев. Они варили из нее отвар, которым поили домочадцев. Конечно, это не могло насытить, но чувство голода на время притуплялось.
В доме стало тише. Даже дети, всегда шумные и озорные, теперь сидели молча, словно старались не тратить силы.
Но беда никогда не приходит одна. У Марии-Магдалены от стресса, страха и скудного питания пропало молоко. Младший сын Jakobchen заливался истошным криком от голода, лицо его от напряжения становилось синеватым. Бабушка Эмма, следуя своей старой привычке, уговаривала сноху продолжать прикладывать младенца к груди. Но как ни старался малыш, кормящая грудь оставалась пустой. Было очевидно, что он голодает.









