Груманланы: В страну мрака. Крещение огнём
Груманланы: В страну мрака. Крещение огнём

Полная версия

Груманланы: В страну мрака. Крещение огнём

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 9

Владимир Личутин

Груманланы: В страну мрака; Крещение огнём


Серия «Проза Русского Севера»



© Личутин В.В., 2026

© ООО «Издательство «Вече», 2026

В страну мрака

Часть первая

Путь к ледяной земле

1

Крепко, благодарно прижаливали русского крестьянина, кто ещё помнил Христовы заветы; откусывая от края ржанинки, непременно поминал кормильца, хозяина земли Русской, дивуясь его нравственной крепости. Даже «сердитый» неуступчивый Салтыков-Щедрин помнил о мужике, подарившем жизнь, поклончиво вспоминал кормильца: «Трудно идет его работа, горек добытый кусок, но слова “В поте лица снискивай свой хлеб”, слова никогда ему не читанные, ни от кого не слышанные, по какому-то обидному насильству судьбы так естественно слились со всем его существом, что стали в нем плотью и кровью, стали исходною точкой, средством и целью всего его существования».

Хоть назидание и туманно, написано вразброд, с оттенком превосходства, вразумительный смысл, которому хочется возразить, двоится, куда-то обманчиво ускользает, но излита барином мысль в минуты сердечной смуты, разладицы с чиновным миром, и хотя особенно притягливо жальливой интонацией, но вместе с тем и поверхностно, не выказывает всей сложности крестьянской души, которую барин так и не смог понять; коли невозможно влиться в крестьянскую судьбу всей природою, то и приходится стоять осторонь, как незваный гость. Господни слова о «хлебе насущном» и не надо мужику читать и слышать, ибо они не приправа к жизни его, не назидание, которое надо толковать или носить на шее в ладонке, но само существо бытия, коренные «стулци» его, держащие нацию в самостоянии и в самые тяжкие, невыносимые времена, ибо он, «хрестьянин», оказывается, и был наместником Бога на земле, держателем Его воли: да, «хлеб насущный» есть средство существования, порою и породненный смысл его, но никак не цель, ибо при всей тягости быта русский крестьянин никогда (в отличие от благородного сиятельства) не забывал о Христе, ибо носил Бога в душе, даже во сне не разлучаясь с ним, вот и жило в мужичке неусыпное желание воли. При внешней кротости во взгляде и кажущемся смирении в копорюжнике неукротимо ворочались надежды не только о небесном сладком покое, но и о рае на земле. Два мысленных рая не вносили в душу пахаря никакой разладицы, но давали натуре той крепости, при которой никакие «дьяволи напуски» не страшны. Перемелем, перетрём черта в ступе.

Наезжий служивый и не догадывался, придирчиво примеряясь к облику помора, теребящего шапенку из собачьего меха, какие бури живут в мезенском походнике, вынужденном смирять норов, какие неспокойные чувства толкутся на сердце, навеянные древним церковным уставом, выработанным за века суровой жизни у Ледяного Скифского океана в досюльные времена, куда не может воткнуться и самый изощренный ум. Много пошатались по землям поморяне, много таинственных мест приклонили под московский стяг, и, казалось бы, можно приуспокоиться, погрузиться в тихую размеренную мещанскую жизнь, но рая-то не сыскали, того чуда, которое мерещит перед глазами, а в руки-то не дается. Вот и запели, освобождая душу от гнетеи, слезящимися глазами всматриваясь с крутогорья Малых Бурунов в сторону Матки, где под Полярной звездою крохотной скорлупкою вздымается из Ледяного океана Соловецкая земля, «закладной камень» былого рая.

Человек на земле живет, как трава растет.Слово человеческое яко цвет цветет.Ввечеру человек во беседе сидит.А поутру человек во гробу лежит.Ясны очи помрачились и язык умолк.Белы руки приложились к ретиву сердцу.Сам приходит и отходит в незнакомый мир.Тамо зрит ли вещи преужасные…Вы помилуйте, добрые ангелы…

Эпические строки духовного стиха, выпетые мезенской старухой у младенческой зыбки в запечье, или стариком-помором, потерявшим зубы в зимовку на арктических островах, однажды появились в самом глухом засторонке Руси, где властная рука государства с трудом могла дотянуться до непокорников и призвать к ответу. Это крохотное евангелие, напоминание о путях житейских, и вынянчить и выносить его в груди могло только талантливое сердце простеца-человека, которые вчастую рождалось у Студеного моря. И ничего тут удивительного, что в Беломорье до недавнего времени хранился гигантский эпос русского народного сочинительства – былины, старины, сказания и духовные стихи, молитовки, сказки, наговоры и запуки, предания и легенды…

Ведь выпевал народ свою историю, хранил в памяти многие сотни лет, но в наше дикое безвременье вдруг умолк, даже в застолье за рюмкою хмельного перестал петь, словно ужищем перетянули горло, оглох и онемел и, наверное, навсегда… Так случилось по господней воле, что Мезень и Пинежка – это изначальная русская земля, голос её и дух полузабытых лет, это скромная ладейка, приплавившая русское племя из Арктиды к сиротским берегам нашего обезумевшего времени, это и хранилище древнего правоверия, но это и гроб повапленный, в котором скрылись от равнодушных глаз начала нашего бесконечного кочевья по материкам.

Староверец с младенчества не раз за день слышал и повторял «Отче наш», и эта молитовка впитывалась в каждую волоть мужающего тела и становилась неистребимой отраслью его. Просьба о «хлебе насущном» переливалась в дух и сердце, становилась крепостью души. Но не только ради хлеба насущного (как полагал Салтыков-Щедрин) бился мезенский помор ежедень в смертных морских путях и таёжных путиках, но он видел в этой битве за хлеб насущный продолжение рода своего и будущее русского племени; в житенный каравашек невольно поселялась душа русского скифа, и потому столько почтения и благодарности к «хлебу насущному».

Кормясь от моря, промышленник носил в сердце бесконечную благодарную тягу к земле, отдавая Ледяному океану тело, он душу свою оставлял на родном угоре, в Окладниковой слободке. Для поморского сословия хлеб был не только ествою, но таил в себе религиозные черты, ибо как и человек, хлеб оставался созданием Бога и берег помора для грядущей вечной жизни… Помор с досюльных времен носил в себе знание «Не хлебом единым жив человек». И хотя пластался в изнурительных трудах до гробовой доски, но этого великого смысла не вытрясал из души. Ибо помор был не только великим тружеником, но и мечтательной поэтической натурою. Ведь именно в Помезенье и на Пинежке родина русской былины и сказки… Каждой даже пустяковой вещицы касалась художная рука помора.

При внешней кротости голубенького незамутненного взгляда вдовеющей поморской женки откуда только в трудных обстоятельствах бралась в ней необоримая сила: жилы наливались железом, а сердце упрямым духом жизни; именно северные «казачихи» и взращивали будущих походников, покорителей дальних Сибирей… Наше смирение инородники принимали за покорность; созерцательность – за воловью тупость скотинки, с готовностью подставляющей шею под нож мясника; доброжелательность и гостеприимство – за угодливость. Русские же блюли время как бесконечность, не признавая его границ; вот и ходили легенды, что русские не чувствуют боли и равнодушны к смерти.

Любопытных иноземцев, угодивших к Скифскому океану, удивляла русская натура, этих людей особой выделки и закалки, словно бы явившихся на землю из иных миров, где обычным смертным не живать. Иные, раздумчивые, уже в раннем Средневековье понимали влияние среды на человека, в каких условиях выпекается этот божий «хлебец», можно ли его приручить и поставить в «стойло», или лучше гоститься с ним и взять в соседство. Племена столетиями притирались друг к другу, входили в дружество, брали в свою семью или истирали в труху на самой жесткой терке. Много было в Европе славян, носили они всякие самоназвания, порою с чужого плеча, гордились иль презирали, но сгорели на огне столетий, ушли в дым. А русские славяне– скифы пережили десятки тысяч лет, чтобы на исходе бурных времен создать империю, когда многие народы, неразумно величась, заблудились и иссякли в кочевьях, никому не принеся блага.

Это о поморах писали: «Природа требует от них выносливости без меры, предписывает житейскую мудрость. Русский дает в себе целый заряд напряженности, своеобычную мощь бытия и существования, пламенное сердце, порыв к свободе и независимости».

М. Уоллес отмечал, что «русский крестьянин обладает такой силой выносливости, которая бы сделала честь любому мученику; его способность к продолжительному упорному сопротивлению не имеет ничего подобного среди других классов европейского населения…»

Сама природа ваяет человека, в ней много качеств художника, и если у скульптора почти всё зависит от его таланта и души, глубины замысла, любовного проникновения в существо героя (почтения, уважения, проницательности), то «резец» природы обычно безжалостен, грубо отсекает всё лишнее, а если творческий промысел неуспешен, то отправляет своего неудачливого героя на жальник и скоро забывает в земле сырой у себя за пазухой. Но чтобы создать в помощь жертвенного соработника, требуются годы и века. Мать сыра земля не жалеет усилий, чтобы вырастить сына по своей натуре. «Кто в море не бывал, тот Богу не маливался», «Море строит человека, оно не отпускает, но забирает к себе». Отчитают «упокойника» в зимовьюшке, если смерть от цинги обратала в суровую зиму, прикопают в снегу до весны, а после, чтобы не долбить ямку в граните, отвозят усопшего на карбасе в море и «срывают в воду».

Конечно, сам уклад северян, заповеди не дают промышленнику суетиться, размахивать руками в океане и убиваться по артельщику, стонать и уливаться слезьми, а велят кормщику делать то, что постановлено предками за минувшие века. Порядок на судне и в становье почти военный, все покрутчики во власти кормщика, иначе недалеко и до греха: артель живёт по неписаному уставу; станешь пушить хвост, вздорить, кобениться – товарищи живо обратают, пообрывают «перья». Суровая Арктика не дозволяет выхваляться и форсить на пустом месте… (Всякое, конечно бывало, попадались на промысле и отпетые головушки, кому всё трын-трава, а жизнь-полушка: но подобные разбойники и горлохваты случались в редкость и им не давали круто разгуляться.)

Об особенностях поморской натуры, вглядываясь в образ мезенца и пинежанина, поклончиво и почестно рассуждал путешественник А.Ф. Миддендорф, повязавший свою судьбу с Ледяным океаном: «Чтобы проложить себе путь в глубину Севера, при условиях его природы, пускаясь в путешествие для открытий, надобно иметь на всё готовую сноровку, неистощимую изобретательность на всякие извороты, не только быть в одном лице всем: и знатоком всякой сухопутной езды и всякого рода плавания, и зверобоем, и рыболовом, портным, сапожником, плотником, кузнецом, но и во всех этих ремеслах должно уметь тот час, по первому требованию минуты, взяться за выполнение дела самыми простыми орудиями полудикаря времен первобытных…» Само собой все эти качества с полной силой проявились и в полярных плаваниях русских мореходов.

Русские полярные мореплаватели во многом практически опередили западноевропейских моряков XVI–XVII веков и «достигли выдающихся результатов…».

Сколько жизней было отдано пылким мечтаниям мореходов, потоплено кораблей, сколько страданий перенесли, сколько неизживаемых мук испытали, превозмогая Ледяной океан, сколько мужественных судеб пало жертвою океанской волны, сколько мореходцев уплыли в голомень, не оставя родным и малой весточки, и никто достоверно не может представить, а что же двигало христовенького на страдания, что понуждало отправляться в неизвестность, могильный мрак, в ледяную пустынь с такой обреченностью, похожей на очарованность, на колдовской напуск царицы Арктики, и жить на море с такой неумолимой жертвенностью, – что, братцы мои, только руками разведешь, дивуясь, и жалостливо вздохнешь, переживая за смельчаков, от которых не осталось в миру даже крохотной памятки, благодарного отпечатка, за который бы можно уцепиться.

Сколько ни кричи в Ледяной океан, в эту студеную мрачную мозглеть, как ни взывай, увы… никто из голомени не подаст голоса, из морской пучины никто из ушедших не отзовётся… Океан не возвращает никого, кто доверился ему с потаённым страхом и любовью; на кон ставились не просто зажиток, хлеб насущный, гобина и промысел, но в отчаянье вознося к Господу последние просьбы о спасении души, главного бесценного достояния поморца, он никогда не отказывался от своего намерения, чтобы изменить жизненные пути даже в те мгновения, когда разыгрывалась человеческая трагедия и на кон в тяжких трудах на ледовой пашенке ставилась своя жизнь и судьба домашних, и это соперничество нам невозможно представить.

Действительно в Поморье на Зимнем берегу обитало редкое, героического покроя русское сословие, и ученые, занимаясь происхождением жителей Приполярья, вдруг споткнулись на геноме помора Зимнего Берега, который оказался, наверное, наследником русского скифа, о котором мы только слыхали, но не знали, даже не предполагали его натуры. Но я не собираюсь никого вводить в заблуждение, дескать, жители Зимнего Берега особенный «малый» народ: это безусловно русские люди одного замеса, но какая-то тайная неповторимая особенность затверждена, укоренена в его свойствах, поведенческих качествах и задатках, которые в сущности и отличают эту беспримесную ветвь северян от прочих русских поморов, живших на двенадцати берегах Белого моря. Арктида выносила, вынянчила своё неповторимое дитя, но заронила «подозрение», что в далеком прошлом все русские, что жили под Полярной звездою, были подобной выделки и того образа, каким вспоминают помора Зимней стороны арабские путешественники.

Об этом сословии уважливо писал великий шведский мореходец Норденшельд: «В 16 и 17 столетиях на берегах Белого моря жило много отважных мореплавателей, но среди русских не было своего историка Гаклюйта, и поэтому имена этих моряков и предания об их путешествиях давно уже забыты».

2

Бытует расхожее мнение, что якобы пришли русские на восток и заняли пустующую Сибирь. Как бы случайно забрели в продуктовую лавку и набили походный сидор за бесценок мясной обрезью. Дескать, встретили «дикари» незваных гостей с распростертыми объятьями, будто ждали пришельцев тысячи лет, и вот, наконец, слава богу Нуме, явились… Так заждались самодины белого человека: мол, гостеньки дорогие, берите в руки тоскующую сибирскую землицу и владейте ею.

Вроде бы сущая правда, ибо такое впечатление создавалось в народе при полной исторической немоте: вот лениво тешился мужик на русской печи в обнимку с чугунком гречишной каши, потом по нужде сполз с лежанки, вылез на заулок, побрел неведомо куда по Канинским болотным сырям, обогнул Колгуев и, нечаянно, сглупа, угодил на Ямал, в неведомую бескрайнюю сибирскую землю, наткнулся на самоедов, жадно порасхватал что плохо лежит и побрел на край света, и вовсе пропал, оставив по себе как туманное напоминание о былых кочевьях лишь странное название «русский». (Это мнение историка Льва Гумилева, сына поэтессы Анны Ахматовой.) Не стоит, наверное, объяснять, сколько тут коварно прикопано скверны и неправды, и под видом ароматной приправы подливают её нам в либеральное кушанье уже сотни лет, чтобы мы, неучи, бродили в потемни… И этот глум мы потчуем, под него «пляшем и поём», строим свою душу и празднуем беса, и всякую искру света из доброго сердца стараемся задуть и заплевать… (Оказывается, братцы мои, русские – крохотное племя – в давние поры сошли на нет. А откуда тогда взялось Русское море, какими чудесами содеялось? Нас уверяют, что у русских варваров до царя Петра не было своего флота, а с каких шишей появилась великая Русская равнина, охватившая половину Европы? И как смотрели британы на эту нечаянную радость? На эти вопросы великие филозопы-искусники, поклонники «золотой куклы», не отвечают.

Не пять месяцев поморы забирались на восток от Груманта до мыса Табин (пролива Аниан, отделяющего Азию от Америки), как уверяют нас слепые и глухие ученые господа, что кормятся из «государевой кухни», а не менее тысячи лет, может быть и куда больше (ведь по-хозяйски не освоились и поныне), и те путики многажды зарастали нежить-травою, чтобы однажды снова всплыть из небытия под сапогом нового землепроходца. Падали угрюмые елинники, изживая свой век в чащиннике, тонули в комариных воргах полузабытые волока, скрывая старинные тропы и засеки, вроде бы навсегда исчезало в суземах былое присутствие человека, навечно пропадали племена и народы на лукоморье Ледяного океана; в своё время и в свой срок прибирала мать сыра земля беспокойных неуживчивых детей. И белокурый голубоглазый народ лукоморцы («сыртя»), что занимал берега северных морей от Колы до Индигирки, чудь белоглазая и черноглазая, скифы, печёра, инды и ганги, те оседлые ремесленники и мореходцы, что ковали бронзу и серебро, ваяли мелкую пластику, звериный мир и своих кумиров, ходили по Ледяному океану за зверем на лодках из рыбьей кожи и китовых рёбер, плавали за морским зверем, сами ростом мелкие, как подростки: может быть, лукоморцы ещё застали мамонтов, пасли на заливных соленых наволоках стада этих послушных гигантов, ибо исполинские существа тогда во множестве обитали на северах, пока-то горы мяса погрузились в матерую землю, но бивни со временем выперли из сказочного забвения на белый свет и невольно обнаружились нам свидетельством их прошлого обитания у Ледяного океана. Когда самодины, чукчи и юкагиры, ханты и манси спустились с Алтая к Великому Ледяному океану, – на Ямале и Таймыре уже многие века обитали лукоморцы, скифы и чудь, и когда русские в начале Христовых времен направились в страну гангов – это был не пустой дикий край, а земля, уставленная городами и селитьбами, заселенная близкою роднею, пришедшей под Полярную звезду на тысячи лет ранее наших предков…

«Сапоги дорогу знают», – отвечают отчаянные русские ходоки, если их спрашивают о грядущих путях.

Пантелей Пянда, уроженец Подвинья, в 1618 году прибыл в Мангазею; через год редкой отваги поморец отправился в Норильские горы, куда до него никто не хаживал, отыскал там серебро, организовал поход на дальнюю реку Емеэнэ (Лену), чтобы обложить чужеземцев ясаком. О Пянде никаких сообщений не осталось, кроме этих кратких записей. Но для семнадцатого века это был человек выдающийся, страстной, волевой натуры, кряжистый, дородний видом, истинный груманланин, хотя и родился не у Белого моря, а в глухой тайболе на крохотной речушке Пянде, притоке Вычегды. Какой душевный распах и очарованную душу надо было иметь человеку, чтобы наслушавшись калик перехожих и стариков из Соли Вычегодской, вдруг из умирающей деревнюшки в пять «дымов» скинуться в неведомую даль. Таким отчаюгам, презирающим смерть, Господь частенько мостит дороги. О серебре в горах за Енисеем он, наверное, знал не понаслышке. Такое впечатление, что к этим открытым залежам привел Пянду какой-то знаткой промышленник из чуди белоглазой иль лукоморцев, уже исчезающего племени (сирте). Нам сложно гадать. Но серебра Пянда накопал изрядно и на эту дороговь, продав в Туруханском остроге, сшил несколько кочей, собрал сорок «гулящих» поморских ребятишек и в 1620 году покинул острог вверх по Нижней Тунгуске. Землеходец каких поискать затолкался на шестах и лямках в те земли, куда до него из русских никто не хаживал, – так сообщают историки. Может, и молчат архивы, и минувшие деяния навсегда схоронились от нашего любопытства. Но тут сразу возникает множество неясностей, которые в этом материале коротко не объяснить. Открыв кратчайший переход, через Чечуйский волок вышли на Лену, срубили становье, сшили легкие лодки и, перезимовав, после ледохода поднялись вверх по великой реке на 2400 верст и, оставив суда, отправились бурятскими степями на запад до Ангары. Здесь снова сшили лодки и по Ангаре сплыли 1400 верст по течению, доказав в том походе, что Ангара и Верхняя Тунгуска – это одна река. Только в 1624 году ватага Пянды вернулась на Енисей, преодолев дорогу в восемь тысяч вёрст. (В посёлке Витим Пантелею Пянде стоит бронзовый памятник.)

Годами ранее по Южному Таймыру бродил с ватагою «гулящих» великий мезенский помор прозвищем Волк; не имея ни карт, ни наставлений, ни продовольственных магазей, ни зимовий, ни становий, но лишь воодушевление, веру в Бога и тайное наущение, какими-то чудными путями насланное ему для удачного предприятия, он не только собрал с самодинов ясак, но и зарубил на реке Кете, притоке Енисея, первый острожек, оставил за стенами часть ватаги и побрел встречь солнцу, открыл волока на Яну и Лену и за три года пути в три тысячи верст средь диких племен чухчей и юкагиров, энцев и якутов принял огромную землю под московского царя. Но я думаю, что поход мезенского Волка в тамошнюю глушь – это не начало истории Таймыра, но лишь до сих пор не прописанная страница русской судьбы, у которой мы так и не отыскали первых, изначальных глав, так глубоко затерялась и, увы, наверное, навсегда пропала сибирская драматическая глава русской истории…

Конечно, мои рассуждения можно принимать за мифологию, ведь этих фактов не обнаружить в летописях, древних списках; но так же, как мы не можем прочитать ни одного послания из уст самого Господа, но каждое слово Его, запечатленное апостолами, звучит и поныне, как громовое отражение из райских палестин во все окраины мира, и православное сознание верит им, принимает божьи откровения за неопровержимую истину…

Я уже сообщал в первой книге «Груманланы» о невообразимых тягостях, что терпели «гулящие люди» в сибирских походах, ведь в казачьих отрядах, открывающих новую землицу, на каждые пятьдесят военных приходилось полторы сотни отчаянной деревенской вольницы с Мезенской волости, привыкшей с четырнадцати лет плавать в Ледяном Скифском Океане. Это пространство (Ледовитый океан, тайга-тайбола, тундры и реки) и выделывало особого сорта людей: мужественных, отчаянных, порою бесшабашных, переносящих нужу и стужу, цингу, безвременную смерть, подстерегавшую в каждое мгновение. Это было племя воинов. Многие из них в семнадцатом веке поверстались в казаки, но родина-то их осталась на Мезени.

Семен Иванович Дежнев, уроженец из деревушки Осиновской Волокопинежской волости, что в шестидесяти верстах от Мезени, жаловался государю Алексею Михайловичу в челобитье, написанном дьячком, на свою тяжкую несносимую жизнь: «Встречь солнцу идучи, я пошед из Енисейского острогу служить тебе, великому государю, всякие твои государевы службы и твой государев ясак збирал на великой реке Лене и по иным дальним сторонним рекам в новых местах – на Яне, и на Оемоконе, и на Индигирке, и на Алазейке, и на Ковыме, и на Анадыре реках без твоего государева денежного и хлебного жалования, свои подьёмы. И будучи на твоих государевых службах в те многие годы всякую нужу и бедность терпел, и сосновую и лиственную кору ел, и всякую скверну принимал двадцать один год, тринадцать раз был ранен на боях и три раза тяжело…»

Сухие строки отписок не передают всю отчаянность походной жизни вдалеке от отчего дома. Кто-то, наскитавшись, вернулся под родную крышу с пустыми руками, так и не нажив живота: и чтобы завести семью, надо было заново идти в покрут на зверобойку за жалкой копейкою; кто-то сгинул в чужих краях не вем где, и родные уже отчаялись когда-нибудь увидеть сына и мужа. Иные обсемеились по берегам великих сибирских рек, сменив парусный коч на соху: открылась им жирная земля, неохватная взгляду, а воли – как в Студеном океане, и Сибирь стала новой родиной. По Индигирке, Колыме, Енисею, Оби в Забайкалье выросли мезенские деревни…

Бесхлебица гнала поморцев на восток, но неистовый царь Петр заворачивал их обратно, не слыша жалостных молений на несносимую нужду. Над Россией вспыхивали первые гари, неистовый русский император загонял своих подданных в костер…

Крестьянка из Соли Вычегодской шлет писёмко в Якутию Константину Красильникову, чудом сохранившееся, из семнадцатого века дошедшее до нас:

«От матери твоей Настасьи к сыну моему Константину Ивановичу благословение и поклон, – пишет неведомый дьячок в съезжей избе. – Буди на тебя, сын мой, моё материнское благословение до века в сем веке и в будущем. Я божией милостью у Соли Вычегодской у зятя своего Ивана и дочери Огрофены на подворье до воли божьей жива, а впереди тою же Спасова воля.

А жена твоя Марья, дал Бог здоровья, живет у Соли Вычегодской со мною вместе да сын твой Петруша. Да Бог тебя судит, что ты меня, матерь, позабыл и кинул на старость, ко мне по сё время не приедешь.

И ныне, чадо моё, помилуй меня, утоли мои материны по тебе слёзы, беспрестанно по тебе горькими слезами на старость плачу, на жену твою и на сына твоего смотря.

Послушай, Константин Иванович, меня, матерь свою, и не презри моего моления. И буде меня не послушаешь и материно моление презришь и сам не будешь, и меня, и жену свою покинешь, и тебя, сын мой, за твои ко мне непослушания не будет милость божия и моё материнское благословение.

На страницу:
1 из 9