Язычник, Немуштый язык
Язычник, Немуштый язык

Полная версия

Язычник, Немуштый язык

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 3

Монах писал дальше, потому что альтернативы не было. Писал, потому что слова — это единственное, что может удержать то, что превосходит понимание. Писал, потому что в его письме теперь жил голос той женщины, голос, который не смог услышать ни один из пятидесяти рыцарей, пока они были живы.


За стеной монастыря лес шелестел.


И в этом шелесте слышалась музыка.


Глава 3. Муравьи


Из дневника брата Германа


Первую ночь я не спал совсем. Не по долгу обета бодрствания, хотя и Устав позволял бы мне молиться по часам, стоя на коленях до рассвета. Нет — я не спал, потому что звуки, издаваемые Дитрихом в соседней келье, не оставляли иного выбора.


Это было не совсем похоже на крики безумца. Безумец кричит от боли или страха, и его голос в какой-то момент изнашивается, охрипает, умирает в горле. Дитрих же издавал звуки, которые казались исходящими из тела помимо его воли, как если бы горло его стало инструментом, на котором играет невидимая рука. Сначала это был визг — острый, пронзительный, почти животный. Потом вой, похожий на волчий, но неправильный, с какими-то человеческими интонациями, которые делали его ещё более невыносимым.


Я прошёл в его келью на третьем часу ночи, зажав в руке свечу так, чтобы вода не капала на пол. Брат Станислав, молодой монах с круглым, простодушным лицом, уже здесь был — он сидел на полу, держа Дитриха за плечи. Рыцарь дёргался с такой силой, что, казалось, сейчас вырвется и кинется в окно. За спиной у Станислава была кровь. Дитрих расцарапал его через полотно туники.


-Он говорит, что видит их-, — сказал Станислав, и голос его дрожал. — -Видит здесь, в комнате. Просит, чтобы я помог ему их избить. Когда я отказываюсь, кусает. Брат Герман, это одержимость. Это точно одержимость-.


Я велел Станиславу принести верёвки из подвала. Не железные цепи — таких мы хранили для заключённых в случае крайней необходимости — а мягкие, льняные верёвки, которыми обычно связывали дрова. Когда Станислав вернулся, Дитрих уже потерял сознание, упав головой на подушку, которую я положил под его тело, ожидая судорог. Его дыхание было прерывистым, болезненным. Под закрытыми веками быстро двигались зрачки.


Я дал ему в рот щепотку мелиссы — травы, которую посоветовал аббат перед моим уходом из трав завода. -Мелисса успокаивает-, — сказал он. — -И помни, брат Герман, если это демон, то никакая трава его не спасёт. Если это человеческая болезнь, то трава — помощь Господня-. Аббат имел обыкновение говорить двусмысленно, давая себе выход из любой ситуации.


Я сидел с Дитрихом до рассвета, наблюдая, как его тело работает против самого себя. Его кожа была холодной, словно он уже был мертвецом, но при этом обливался потом. На шее выступили жилы. Ногти его, длинные и жёлтые, вросли глубоко в ладони. Когда я попытался разжать его кулак, он проснулся с диким криком.


-Не держи меня! - — закричал он мне в лицо. — -Отпусти! Они жгут! Они жгут изнутри! -


Его глаза были расширены настолько, что я с трудом различал радужку. Белки были налиты кровью. Когда я поднёс к его лицу свечу, он зажмурился, и из глаз покатились слёзы.


— Это свет человека-, — прошептал он. — -Человеческий свет. Он не помогает. Они видят в нём врага-.


Я попросил воды. Станислав принёс кубок, и я напоил Дитриха медленно, позволяя ему сделать несколько глотков, потом отдых. Вода была холодная, из Студенца, и на мгновение его глаза сфокусировались. Он посмотрел на меня, и в этот миг я увидел в нём не рыцаря, не безумца, а животное, пойманное в капкан.


-Брат Герман-, — сказал он, и его голос был ужасающе тихий. — -Я помню. Я ещё помню, кто я. Это самое страшное. Если бы я совсем потерялся в безумии, было бы легче. Но я вижу, что со мной происходит. И я не могу это остановить-.


Я не знал, что ответить. В нашем монастыре учили, что одержимый всегда теряет самосознание, что демон полностью подчиняет себе тело. Но Дитрих сохранял какую-то часть себя, какую-то тонкую нить сознания, которая позволяла ему наблюдать за своей собственной деградацией. Это было, возможно, ещё более мучительно.


На четвёртый день, когда его тело слегка успокоилось и он согласился лежать в кровати без верёвок, я попросил у аббата дозволение дать ему чай из маков. Аббат колебался.


— Это может помочь ему забыть-, — сказал я. — -Или оно может помочь ему вспомнить всё сразу. Я не знаю. Но в его нынешнем состоянии он не может ни говорить, ни думать. Может быть, это вынудит его выбрать одно из двух-.


Аббат согласился. Когда я подал Дитриху чашу с чаем — теплым, горьким, с острым запахом снотворного растения — он взял её обеими руками и пил медленно, как если бы пил священное вино.


Наступил вечер четвёртого дня. Свет заходящего солнца окрашивал келью в оранжево-красный цвет. Дитрих лежал на спине, его глаза были открыты, но сосредоточены на одной точке на потолке — на трещине в штукатурке, которая, должно быть, казалась ему весьма значимой. Его дыхание было более ровным. Яд мака начинал отпускать его из своих объятий в сторону сна.


-Ты хочешь слушать-, — сказал я, опускаясь на табуретку рядом с кроватью, приготавливая перо и чернила. — -Или хочешь молчать? -


Дитрих долго не отвечал. Потом его губы шевельнулись.


-Я хочу помнить-, — произнёс он с трудом. — -Пока я помню, я жив. Помни, Герман. Когда я буду говорить, запиши. Даже если это будет казаться безумием. Именно в безумии иногда живёт правда-.


Я кивнул. Подняв перо, я был готов.


Дитрих закрыл глаза.


Рассказ Дитриха. Первая часть.


-Когда я бежал в лес, я думал, что спешу в безопасность. Это была моя первая ошибка. Лес — не убежище. Лес — это западня, которая закрывается за спиной, как пасть животного. Я это знаю теперь.


Я скакал час, может быть, два. Время в лесу течёт иначе. Может быть, это был эффект пути, может быть, это был страх, растягивающий каждый миг в вечность. Конь под мною был напуган — его ноздри раздувались, он дышал как меха кузницы, и пена летела из его пасти. Даже животное чувствовало, что мы убегаем не просто от опасности. Мы убегали от чего-то, что не имело границ.


Сначала я не заметил жжения. Я был слишком сосредоточен на звуках позади — она была позади, я это слышал, её голос следовал за мною сквозь деревья, пробирался сквозь листву, звучал из самого воздуха.


Но потом... потом я понял, что жжение — это не от раны. Это было иначе.


Это начиналось с лодыжек. Ничего серьёзного, просто лёгкое покалывание, как если бы я наступил на крапиву. Я не обратил на это внимания, потому что вся моя кожа уже горела от ужаса. Но потом это ощущение стало расползаться вверх, по ногам, по бёдрам. И я понял — нет, не понял, а почувствовал — что это не просто жжение.


Это была боль, которая имела объект.


Я посмотрел вниз. Внутри моих сапог что-то двигалось. Мне показалось, что под кожей шевелились черви. Я спешился с коня — не спешился, а упал с него, потому что мои ноги уже не повиновались полностью. Когда я рухнул на землю, боль стала абсолютной.


Они покрывали мою кожу целиком. Красные муравьи, величиной примерно с мой ноготь, может быть, больше. Их панцирь сверкал в лучах солнца, фильтрующихся сквозь листву. Они были везде — в сапогах, на внутренней стороне ног, под кольчугой, во всех щелях моих доспехов. Они не просто покрывали кожу. Они заполняли мою одежду, мой панцирь, словно я был полым сосудом, который они избрали своим домом.


Когда я начал срывать кольчугу, боль стала невыносимой. Каждое движение давило муравьёв против моей кожи. Они кусали с яростью. Каждый укус был точным, рассчитанным. Это не было бессмысленной атакой. Они знали, что делали. Они наступали организованно, волнами, будто под командованием генерала.


Я помню — я помню это совершенно ясно, Герман, потому что этот образ остался со мной, он живёт в моей коже по-прежнему — когда я сдирал с себя доспехи, из них вываливалось облако этих существ. Живое облако. Оно парило в воздухе, как дым, но это был не дым. Это была масса, движимая единой волей.


Я кричал. Я кричал так громко, что мой голос разодрал мне горло. Это была животная боль. Боль до языка, до разума, только боль.


И самое ужасное было то, что я понимал её. Я понимал, что муравьи не выбирали цель. Не выбирали, мня как отдельного человека. Они следовали приказу. Он звучал отовсюду — из земли под моими ногами, из деревьев, из самого воздуха, из её голоса.


Её голос становился всё ближе. И я понял, что она не гонится за мною. Она идёт просто. Она уверена. Потому что лес — это не её оружие. Лес — это её тело. А я был чужеродной частицей, которую организм отвергает.


Я прыгнул обратно на коня, раздетый, весь в крови и ожогах. Конь под мною был в панике. Я кренился в седле, не ощущая боли, только горячий пульс ненависти к собственной коже. Почему кожа? Почему именно я? Это было до рациональной мысли — это было животное восстание против факта моего собственного существования.


Я скакал. Дорога, по которой мы пришли пятьюдесятью рыцарями в наступлении, больше не существовала. Вместо неё были только деревья, и болото, и везде её голос. Немуштый язык, не-звук, звук, который не слышит ухо, но слышит всё остальное в теле.


Этот язык звучал из коры деревьев. Звучал из болотной воды, которая всё чаще преграждала мне путь. Звучал из земли под копытами моего коня. И я начинал его понимать. Не словами — у этого языка не было слов. У него были команды. Приказы.


`Атакуй его`. Так говорило дерево.


`Сбей его с коня`. Так говорила земля.


`Заполни его лёгкие водой`. Так говорило болото.


И всё это звучало одним голосом. Её голосом.


Я не знаю, сколько времени я ехал. Часы или минуты перестали иметь смысл. Мой конь начал замедляться. Он был уже не молодым, и паника выедала его жизнь. Я чувствовал, как под мною слабело биение его сердца. Я знал, что скоро мне придётся идти пешком.


Но тогда я услышал, что муравьи вернулись.


Они заползали не только снизу, но и падали сверху — с веток, с воздуха, словно весь лес конвертировался в их плоть. И я понял что-то ужасное. Я понял, что они были везде потому, что они были частью плана. Они были её руками. Её ногами. Её жалом.


Я упал. Упал в болото, потому что мой конь, наконец, не выдержал и рухнул, убив себя о пень, скрытый под водой. Он уходил под воду медленно, и я видел его белый глаз, полный ужаса и упрёка. Я оставил его там. Я кучей грязи вываливался из болота, и она всё шла и шла.


Я услышал её дыхание-.


Дитрих замолчал. Его дыхание было глубоким, его грудь поднималась и опускалась с усилием. На лбу выступил пот. Я продолжал писать, ждав, пока он найдёт в себе силы говорить дальше.


Когда я поднял глаза, я заметил, что его ногти вошли в подушку. Он расцарапал её. Пух вылезал сквозь разорванный лён.


-Продолжи, — предложил я мягко. — Если ты можешь-.


Дитрих открыл глаза и посмотрел на меня. В его взгляде была какая-то расчётливость.


-Мне больно помнить-, — сказал он. — -Но мне ещё больнее забыть. Потому что, если я забуду, она полностью овладеет мною. Если я буду помнить, что я был человеком, то я смогу умереть человеком. Записывай, Герман. Пожалуйста, записывай.


Когда я слышу свою историю извне, из твоего голоса, она становится немного меньше. Меньше реальной. Как если бы она была историей, рассказанной о ком-то другом, в другом времени. Помоги мне. Помоги мне дистанцироваться от себя-.


Рассказ Дитриха. Вторая часть.


-Я вышел из болота на закате, хотя никак не мог понять, как долго я в нём был. Может быть, минуту. Может быть, вечность.


Я был не один. Я видел это только потом, когда начал приходить в себя. Вокруг меня были звёзды в болотной воде. Болотные огни, которые крестьяне называют блудящими огнями. Огни, которые завлекают людей на смерть. Но они не казались мне враждебными. Они казались мне направляющими.


Я встал и начал идти за ними. Где ещё было идти? Лес был кольцом, замкнутой петлёй. И единственный путь вперёд проходил сквозь эти красные фонарики света.


Они танцевали передо мною. Это было единственное слово — танцевали. Они двигались с такой целью, с такой грацией, что я понял — это не случайный огонь. Это живое существо, которое указывало дорогу. И дорога вела к ней.


Когда я, наконец, вышел на полянку — и полянка казалась мне огромной после того, как я провёл часы в лесной темноте — я увидел её. Она стояла спиной ко мне, посередине поля, на берегу озера.


Её тело было молодым и белым, как поднявшееся утром солнце. Никаких доспехов. Никакого оружия. Только чёрные волосы, которые развевались вокруг её спины, как если бы они были водорослями, а она плыла в невидимом течении. Её руки были подняты, и когда я посмотрел туда, куда она смотрела, я увидел озеро. Озеро было полно света. Света, который светил не от неба, а как бы изнутри воды.


И я понял, что она говорила с озером. Её язык шёл волнами — я видел это теперь, потому что стоял достаточно близко. Каждый её звук создавал круги на поверхности воды. Каждый щебет — такой, что волосы встали дыбом — вызывал ответ из глубины.


Я не помню, как я приблизился к ней. Может быть, я не приближался вовсе. Может быть, это я остановился, а она развернулась. Всё было неправильно в порядке времени, в порядке причины и следствия.


Но потом я её видел.


Её глаза были золотистые с вертикальными зрачками, как у рыси. И в этот момент я понял многое сразу. Я понял, что я смотрю не на человека. Я смотрю на врата. На границу между двумя мирами. Я смотрю на место, где лес встретился с человечеством и попытался заговорить на нашем языке, но так и не смог найти правильных слов.


Её кожа была очень белой, почти люминесцентной в ночном свете. На её лбу были три чёрные точки, расположенные в треугольник. Позже я узнаю, что это знак. Это печать. Это маркировка богиней Деваной.


На её губах была улыбка.


И в этот момент я услышал её голос в моей голове. Не из её горла — из моего собственного сознания, как если бы она уже была внутри меня. Голос не был враждебным. Это был голос, который в бесконечное время задавал мне один вопрос.


Почему?


Почему ты убиваешь мой лес?

Почему ты сжигаешь моих животных?

Почему ты ненавидишь то, что живо?

Почему?


И когда я слышал эти вопросы, я не мог ответить, потому что ответа не было. Никогда не было ответа. Была только традиция. Была только вера, которая говорила, что всё, что не человеческое и не направлено на спасение человеческой души, должно быть уничтожено или подчинено. И я был рыцарем этой веры. Я был её острым мечом.


И только теперь, стоя перед этим существом — существом, которое было боль, была чистотой, была правдой, облачённой в плоть — я понял, насколько я был неправ.


Не потому, что я вдруг поверил в других богов. Нет. Это не было вопросом веры.


Это была вопрос видения. Я видел впервые. Я видел не словами или мыслью, а кожей, костями, кровью.


Она протянула руку. Не для того, чтобы атаковать. Просто протянула.


И когда я взял её руку, я почувствовал, что мешаю два состояния материи. Её кожа была теплой, но это была теплота дерева, которое долго стояло на солнце. Это была древняя теплота. Теплота земли.


Она привлекла меня к озеру, и мы вошли в воду вместе.


В воде я начал видеть. Я начал видеть, как вода помнит каждую рыбу, которая когда-либо плыла в её глубинах. Как каждый камень на дне — это история. Как корни деревьев, которые я не видел выше земли, тянутся под водой и связывают весь лес в одно живое существо.


Я начал понимать. Понимать, но не словами. Понимать телом. Понимать костями.


Это была наихудшая форма пытки. Потому что понимание означало конец-.


Дитрих замолчал окончательно. Его глаза закрылись, и маковое зелье, наконец, забрало его в сон. Перо выпало из его руки. На его щеке была слеза.


Я сидел с ним до полуночи, прежде чем вернуться в свою келью, чтобы переписать его слова до того, как они начнут стираться из моей памяти, как стираются сны с рассветом.


Когда я писал, мои руки тряслись. И я не был уверен — тряслись ли они от страха перед тем, что я записывал, или от некоторого узнавания. От ощущения того, что где-то, глубоко в своей собственной груди, я тоже слышу её голос.


Её золотистые глаза.


Её три чёрные точки.


Но я молчу об этом. Потому что молчание — единственная молитва, которая кажется мне теперь честной.


Глава 16. Архив Деваны


Первая часть. Обнаружение


В подвале храма, под слоем земли в два локтя, нашли глиняный кувшин. Возраст неопределим — может быть, столетия, может быть, тысячелетия. Брат Константин, копавший фундамент для нового хозяйственного помещения, сначала не понял, что это. Глина слиплась, почти не отличалась от земли, но, когда он поднял её, услышал внутри шелест. Берёста. Письмена, прожившие столько времени в темноте, что стали почти ископаемыми.


Аббат велел открыть кувшин осторожно. Это было днём, в его жилище, при четырёх свидетелях — самом аббате, монахе, ответственном за библиотеку, и двух самых грамотных переписчиках. Глиняная поверхность рассыпалась при малейшем прикосновении, превращаясь в красноватую пыль. Запах — терпкий, древний, с примесью чего-то вроде берёзовой коры и чего-то, что никто не смог назвать. Воспоминание о лесе, подумал брат Константин, хотя никогда ещё не слышал, чтобы воспоминание имело запах.


Кусок за куском кувшин разломали. Внутри, завёрнутые в высохшую льняную ткань, лежали полоски берёсты, исписанные славянскими знаками. Письмена были глубокие, вырезаны, а не нарисованы — значит, они были важны. Значит, они должны были продержаться.


Прочитать их полностью удалось не сразу. Текст был на архаичном диалекте, смешанном с символами, которые не совпадали ни с одной известной письменностью. Но самые опытные монахи-переписчики, те, что занимались переводом славянских текстов более двадцати лет, начали распознавать отдельные фразы.


— Это хроники-, — сказал монах Матвей, поднимая глаза от берёсты. — -Древние хроники. Но не такие, как мы привыкли видеть-.


Аббат наклонился. Его лицо было напряжённо, скептично, но с примесью того острого, холодного интереса, который монах видел раньше — когда аббат обнаруживал противоречия в текстах, доказательства ошибок. Очевидно, он готовился либо к подтверждению истины, либо к разоблачению обмана.


-Что ты видишь? - — спросил аббат.


-Имя-, — ответил монах Матвей. — -Повторяется много раз. Баба. Стрыга. И рядом — имя богини. Девана. Я не уверен в точном прочтении, но… это похоже на религиозный текст. Но не христианский-.


Аббат не ответил. Он медленно вышел из комнаты, оставив монахов с их берёстой, с их древним письмом, с их вопросами. В коридоре его шаги звучали твёрдо, как удары молота.


Вторая часть. Голос архива


На следующий день в библиотеке монастыря началась работа по переписыванию и переводу фрагментов. Монах Матвей сидел за столом, перед ним разложены берестяные полосы, прижатые камешками, чтобы не скручивались. Рядом — чистый пергамент, чернила, песок для посыпания. Его пальцы дрожали. Не от страха, а от чего-то другого — от того острого ощущения, которое приходит, когда понимаешь, что касаешься чего-то истинного, давно забытого, но всё ещё живого где-то под слоями земли и времени.


Один из фрагментов был особенно хорошо сохранён. Монах начал его переписывать:


-Баба Стрыга есть хранительница Немуштого языка, переданного ей богиней Деваной в час, когда первые боги учили зверей и птиц жить в согласии с лесом-.


Монах Матвей поднял глаза и посмотрел на стену библиотеки. На полках там стояли тысячи книг — христианские, еврейские, греческие, арабские. Каждая была звеном в цепи человеческого знания, но все они предполагали одно: человек — центр, человек — вершина творения, человек — высшее существо в иерархии. А этот текст, написанный на берёсте тысячу лет назад, говорил о чём-то совсем другом. О том, что язык природы — это язык равноправный. Что боги учили животных так же, как учили людей.


Брат Лазарь, библиотекарь, прошёл мимо и остановился. Он был старым, очень старым, с белыми бровями, которые выросли так длинные, что немного закрывали ему глаза.


-Что там, Матвей? - — спросил он, останавливаясь рядом.


Монах Матвей показал ему берёсту. Лазарь долго смотрел, потом произнёс:


-Она не рождается, не умирает, а сменяется. Каждый век выбирает богиня Девана новую деву из рода Лужичан — чистую сердцем, сильную волей, способную слышать мысли животных-.


Его голос был странный — не его собственный, а какой-то парящий над текстом, как если бы слова сами себя произносили.


-Откуда ты знаешь? - — спросил Матвей.


Лазарь улыбнулся. Улыбка была грустная, знающая:


-Моя мать была из Лужицы. Она рассказывала мне эти истории, когда я был мальчиком. Я забыл их язык, забыл её голос, но не забыл… смысл. Помню, как она пела. На языке, который я никогда больше не слышал. И я помню, как я понимал эту песню. Хотя я не знал слов-.


Он прошёл дальше, оставляя Матвея с его вопросами. Но что-то в его словах осталось — как остаются следы на земле, которую топчут ногами.


Третья часть. Логика врага


Переводить дальше оказалось сложнее. Часть текста была повреждена — древесные корни прошли через берёсту, оставляя разрывы, заполненные грязью. Но смысл проступал сквозь эти разломы, как сквозь щели видно пламя.


-Когда приходит враг и поднимает меч против Рода, Баба Стрыга встаёт-.


Монах Матвей, переписывая эти слова, подумал о рыцаре Дитрихе. О тех записях брата Германа, которые хранились в архиве монастыря и которые он сам видел — пожелтевшие, исписанные дрожащей рукой. Там была история о том, как враг вошёл в священный лес с оружием. Как женщина встала против него. Как лес ожил. И как враг вышел из леса уже не врагом, а чем-то совсем другим.


Это не могло быть совпадением. Не могло быть простым совпадением того, что текст, найденный под фундаментом храма, рассказывал о самой Бабе Стрыге, о самой богине Деване, о самом древнем языке — и всё это в контексте приходящего врага.


Матвей продолжал переписывать:


-Враг видит в ней просто женщину — и это его первая ошибка. Вторая ошибка — думать, что убить её можно мечом-.


Слова были написаны просто, без украшений, но в них была горькая мудрость. Здесь не было гордости, не было самовлюбленности. Здесь была констатация факта, основанная на долгом опыте. На столетиях столкновений, которые оканчивались всегда одинаково: враг входил, враг проигрывал, враг либо умирал, либо уходил, но не выигрывал. Никогда. Потому что сражался он с законом природы, в чём он не признавался себе. Думал, что сражается с женщиной, с магией, с демонией. Но сражался с законом самого существования.


Монах услышал стук в дверь библиотеки. Это был послушник, совсем мальчик, лет четырнадцати, с красным от мороза лицом.


-Монах Матвей, — сказал он, дыша после бега, — аббат зовёт тебя. Срочно. В его жилище-.


Четвёртая часть. Встреча с властью


Кабинет аббата был большой комнатой с одним маленьким окном, из которого была видна часть монастырского двора. На столе лежали книги, на полу — свёрнутые в трубки свитки. Здесь царил порядок, но не безжизненный, а живой — порядок, который создаётся постоянным трудом, постоянной переработкой информации, постоянным принятием решений.


Аббат сидел у окна, спиной к Матвею. Когда монах вошёл и поклонился, аббат не повернулся. Он долго молчал, смотря в окно, как если бы ждал, что что-то там произойдёт. Снег падал медленно, густо, в виде редких, больших хлопьев, которые плавились, едва касаясь земли.


-Что ты скажешь, брат Матвей, — спросил наконец аббат, — о человеке, который верит, что может разговаривать с животными? -


Матвей не ответил сразу. Он понимал, что это не простой вопрос. Это был тест.


-Зависит от того, — ответил он осторожно, — что понимать под словом -разговаривать-. Если имеется в виду обмен словами, то это невозможно, потому что животные не имеют членораздельной речи. Но если понимать это как понимание намерений, желаний, эмоций животного — то это возможно. Охотник, который долго живёт в лесу, может научиться читать поведение зверя так, как будто тот говорит с ним-.


Аббат повернулся. Его лицо было спокойное, но в глазах — острое внимание.

На страницу:
2 из 3