
Полная версия
Прометей сегодня
В час дня настала очередь презентации. Алексей ждал их в конференц-зале — небольшой комнате с пластиковыми стульями, экраном и маркерной доской, на которой кто-то забыл стереть формулы с прошлого семинара. Он стоял у окна, когда дверь открылась.
— Доктор Князев! — Бергстрём просиял. — Рад видеть вас снова. Женева, помните?
— Помню. Добрый день, коллеги.
Они расселись. Алексей включил проектор, открыл первый слайд — название проекта, его фамилия, дата. Руки у него были сухие и холодные, как всегда перед выступлением. Он начал говорить — спокойно, размеренно, как учили в аспирантуре.
Первые десять минут были рутиной. Введение, обзор литературы, цель исследования. Бергстрём слушал, чуть склонив голову набок — поза внимательного слушателя. Карин строчила в блокноте.
Потом пошли результаты.
Когда на экране появилась таблица выживаемости мышей, в зале что-то изменилось. Бергстрём перестал кивать. Он подался вперед, упершись локтями в стол. Карин замерла с ручкой в воздухе. Даже Линдквист, который до этого, кажется, дремал, открыл глаза и уставился на экран.
— Простите, — перебил Бергстрём, — вы утверждаете, что выживаемость в опытной группе составила девяносто восемь процентов? При меланоме четвертой стадии?
— Девяносто семь и восемь десятых, — уточнил Алексей. — Согласно протоколу.
— Это невозможно.
— И тем не менее.
Бергстрём встал и подошел к экрану, едва не касаясь его носом, как будто хотел прочитать данные с изнанки.
— Какая сыворотка? Какой механизм?
Алексей переключил слайд. Там была схема — грубая, сделанная наспех, но понятная. Стволовая клетка с модифицированным HLA-G, взаимодействие с Т-лимфоцитами, избирательный апоптоз раковых клеток.
— HLA-G? — Бергстрём повернулся к нему. — Но это же это нестабильный локус. У вас что, донор с полной толерантностью?
Алексей молчал.
— Доктор Князев, я спрашиваю: у вас есть донор с полной толерантностью HLA-G?
В комнате стало тихо. Жужжал проектор. Где-то в коридоре хлопнула дверь. Алексей смотрел на шведа и чувствовал, как внутри все сжимается в точку — маленькую, горячую, как уголь, упавший на голую кожу.
— Да, — сказал он. — Есть.
— Вы его нашли? Где? Кто он? — Бергстрём почти кричал, забыв о вежливости, забыв о дипломатии, забыв обо всем, кроме науки.
Алексей выключил проектор. Экран погас.
— Я не могу вам этого сказать, — произнес он медленно. — Пока не могу.
Бергстрём уставился на него. Потом перевел взгляд на Линдквиста. Линдквист чуть заметно кивнул — едва уловимый жест, который Алексей все равно заметил.
— Хорошо, — сказал Бергстрём после паузы. — Я понимаю. Этические соображения. Но, доктор Князев, вы должны понимать, что мы не можем просто уйти и забыть то, что увидели.
— Понимаю.
— Мы хотели бы обсудить это в более приватной обстановке. Сегодня вечером, если возможно.
— Возможно.
Они вышли. Алексей остался в зале один. Он стоял у выключенного экрана и смотрел в окно, где начинался дождь — первый весенний дождь, робкий, мелкий, почти невидимый. Стекла запотевали.
Он знал, что только что перешел черту. Не ту главную черту — до убийства было еще далеко. Но он впустил других в свою тайну. Теперь она не принадлежала только ему.
Вечером они встретились в гостиничном номере Бергстрёма. Швед снял люкс в «Метрополе» — огромная комната с лепниной, тяжелыми шторами и видом на Театральный проезд. Кроме Бергстрёма и Линдквиста, никого не было — Карин оставили в баре, Линдквист сказал ей что-то по-шведски, и она ушла, не задавая вопросов.
Они сидели в креслах у журнального столика. Бергстрём разлил виски — привез с собой, шведский, дорогой. Алексей отпил глоток. Виски обожгло горло, но не согрело.
— Доктор Князев, — начал Бергстрём. — Я буду прям. То, что вы показали сегодня — самое значительное открытие в онкологии за последние полвека. Возможно, за всю историю. Вы это знаете?
— Знаю.
— Но вы не публикуете. Вы не продолжаете исследования. Вы сидите на этом уже сколько? Полгода?
— Около того.
— Почему?
Алексей поставил стакан на столик. Потер лицо руками. Он устал. Он чертовски устал за эти полгода — устал молчать, устал притворяться, устал просыпаться каждое утро и помнить, что он знает.
— Потому что донор — ребенок, — сказал он. — Мальчик. Семь лет. Сирота.
В комнате повисла тишина. Такая глубокая, что было слышно, как на улице шуршат шины по мокрому асфальту.
— Я понял, — сказал Бергстрём медленно. — Вы не можете использовать его клетки, потому что
— Потому что чтобы их получить, его нужно убить. Гипофиз. Нужен целый гипофиз. Операция несовместима с жизнью.
Бергстрём откинулся в кресле. Его лицо, только что горевшее возбуждением, погасло, как экран проектора. Линдквист сидел неподвижно, сложив руки на коленях, как на похоронах.
— Вы уверены насчет несовместимости? — спросил Линдквист тихо.
— Абсолютно. Я консультировался с нейрохирургами.
— А другие источники клеток? Трансплантация, например? Или клонирование ткани?
— Пробовал. Не работает. Нужен именно гипофиз, именно этого донора. Клетки должны быть плюрипотентные, способные к полной дифференцировке. Клонирование дает генетическую копию, но без эпигенетических маркеров, которые формируются только in vivo.
Бергстрём потер переносицу.
— Вы говорили с кем-то еще?
— Нет. Только вы. И мой друг, хирург, который оперировал мальчика после аварии. Но он не знает всей картины. Он знает только, что анализы необычные.
— Хорошо. — Бергстрём встал и подошел к окну. Он стоял спиной к Алексею, глядя на огни вечерней Москвы. — Хорошо, что вы никому не сказали. Потому что если эта информация выйдет наружу, начнется такое
— Знаю.
— Нет, не знаете. — Бергстрём повернулся. — Доктор Князев, я работал в комиссии ВОЗ по биоэтике. Я видел, как принимаются решения в чрезвычайных ситуациях. Вы думаете, что моральная дилемма — это ваша личная трагедия? Это не личное. Это политическое. Если станет известно, что лекарство от рака существует, но требует убийства одного ребенка, мир разделится. Начнутся дебаты, голосования, петиции. Появятся «ястребы», которые скажут: давайте убьем, и дело с концом. Появятся «голуби», которые скажут: нельзя, это нарушение всех этических норм. И пока они будут спорить, люди будут умирать. Восемь миллионов в год, вы сказали?
— Восемь миллионов.
— Значит, за время нашего разговора умерло примерно триста человек. Пока мы пьем виски, триста человек. — Бергстрём посмотрел на часы. — Поправка: четыреста.
Алексей ничего не ответил. Он смотрел в стакан, где на дне оставалось немного виски, янтарного, как моча тяжелобольного.
— Я не говорю, что мальчика нужно убить, — продолжил Бергстрём. — Я говорю, что вы не имеете права решать это в одиночку. И я не имею. И никто не имеет. Это решение должно быть принято не знаю. Человечеством? Но человечество не умеет принимать решения. Это амеба, которая движется в сторону наибольшего давления.
— Что вы предлагаете? — спросил Алексей.
— Я предлагаю продолжить исследования. Без публикации, без огласки. Нужно найти альтернативный способ синтеза. Может быть, генная инженерия — встроить нужные гены в искусственную клеточную линию. Может быть, поиск других доноров — не обязательно с таким же профилем, может быть, с частичным совпадением. Мы подключим ресурсы. У нас есть лаборатории в Уппсале, в Лунде. Есть связи с Институтом Броуда в Бостоне. Мы можем работать тихо, не привлекая внимания.
— Сколько времени?
— Не знаю. Год, два, пять. Но это лучше, чем альтернатива.
— Альтернатива — это?
— Альтернатива — это то, о чем вы думаете каждую ночь, — Бергстрём посмотрел на него в упор. — Не притворяйтесь. Я знаю этот взгляд. Я видел его у хирургов, которые потеряли пациента на столе. У военных врачей, которые решали, кому дать морфий, а кому нет. Вы уже убили этого мальчика в своей голове — много раз. И каждый раз он оживал, потому что вы не могли нажать на курок. Но вы знаете, что кто-то нажмет. Не вы — так другой.
Алексей встал. Подошел к бару, плеснул себе еще виски, хотя пить не хотелось. Руки дрожали — он заметил это краем глаза и спрятал их в карманы.
— Я не хочу, чтобы нажимали, — сказал он глухо.
— А чего вы хотите?
Он долго молчал, глядя на бутылки за стеклом. Потом повернулся.
— Я хочу, чтобы мальчик вырос. Поступил в институт. Влюбился. Нарожал детей. Состарился. Умер в своей постели в девяносто лет. И чтобы при этом восемь миллионов человек в год не умирали от рака. Я хочу, чтобы оба эти желания сбылись одновременно. Я хочу невозможного.
Бергстрём кивнул.
— Этого мы все хотим, — сказал он. — Но мир так не работает.
Линдквист, который молчал весь разговор, вдруг заговорил:
— Доктор Князев, я хочу задать вам один вопрос. Только один. И я прошу ответить честно.
— Задавайте.
— Если бы мальчик был вашим сыном — вы бы согласились?
Алексей посмотрел на лысого шведа. Вопрос был простой, как выстрел в затылок.
— Нет, — сказал он. — Не согласился бы.
— Тогда почему вы думаете, что имеете право соглашаться на убийство чужого ребенка?
В комнате стало тихо. Алексей услышал, как в висках стучит кровь — медленно, размеренно, как метроном.
— Я не имею, — сказал он наконец. — Не имею.
— Вот именно, — Линдквист откинулся в кресле. — И никто не имеет. Поэтому мы будем искать другой путь.
Они проговорили до двух ночи. Составили план: обмен данными по защищенному каналу, поиск альтернативных доноров через европейские базы, эксперименты с генетически модифицированными клеточными линиями. Бергстрём обещал финансирование через шведский онкологический фонд — у него были связи в попечительском совете. Встреча закончилась рукопожатием.
Алексей вышел из гостиницы в три часа ночи. Дождь кончился, небо очистилось, и над Москвой висели звезды — яркие, холодные, апрельские. Он стоял на тротуаре, запрокинув голову, и смотрел на них.
Он не верил, что альтернативный путь существует. Он перебрал все варианты еще полгода назад, когда лежал без сна и гонял по кругу одни и те же мысли. Генная инженерия — это годы, возможно десятилетия. Другие доноры — иголка в стоге сена, причем сено еще даже не начали искать. Единственный реальный путь вел в детский дом номер семь в Бутово.
Но он согласился на план Бергстрёма. Потому что это давало ему отсрочку. Еще немного времени, когда он мог не решать. Когда решение было отложено — переложено на исследования, на поиски, на авось.
Он поймал такси и поехал домой. В машине пахло освежителем «елочка» и старыми чехлами. Водитель, пожилой кавказец, молчал и крутил руль. Алексей прижался лбом к холодному стеклу и смотрел, как проплывают мимо спящие районы — Черемушки, Коньково, пустые проспекты с редкими огнями.
Он думал о мальчике. О том, как тот сказал: «Приходите еще». О том, как смотрел на него своими серыми глазами, спокойными, как вода в колодце.
Он не пришел. Полгода не приходил. И не придет, наверное.
Дома он не раздеваясь лег на кровать и уснул с открытыми глазами — так бывает, когда тело отключается, а мозг еще гудит, прокручивая события дня. Ему приснился отец. Отец сидел на кухне их старой квартиры в Подольске и курил в форточку, стряхивая пепел в консервную банку.
— Ну что, сынок, — сказал отец, не оборачиваясь, — нашел свое лекарство?
— Нашел, — ответил Алексей во сне.
— А что не радуешься?
— Не получается.
Отец затянулся и выпустил дым в форточку. Дым был сизый, густой, он плыл над плитой, как туман.
— Получится, — сказал отец. — У тебя всегда получалось. Ты упрямый.
— Я не упрямый, пап. Я трус.
Отец обернулся. Лицо у него было такое же, как в день смерти — желтое, изможденное, с черными кругами вокруг глаз. Он улыбнулся, и от этой улыбки Алексею стало невыносимо больно.
— Все мы трусы, — сказал отец. — Смелые только те, кому нечего терять. А тебе есть что терять, сынок. Душу свою терять нельзя. Остальное — можно.
И пропал. И Алексей проснулся в пустой квартире, в шесть утра, с мокрым от слез лицом. За окном светало. Где-то в Бутово, в детском доме номер семь, мальчик Денис просыпался в общей спальне и смотрел в такой же рассвет, не зная, что этой ночью в гостиничном номере на Театральном проезде его жизнь и смерть стали предметом научно-практической дискуссии. И что трое взрослых мужчин, ученых, врачей, гуманистов, решили пока оставить его в живых.
Координаты донора
Май пришел внезапно — в Москве всегда так: вчера еще снег лежал на газонах серыми кучами, а сегодня тополиный пух летит в лицо и температура плюс двадцать пять. Алексей не любил май. Слишком шумный, слишком яркий, слишком много жизни вокруг, когда внутри — выжженная земля.
После отъезда Бергстрёма прошло три недели. Шведы прислали защищенный канал связи, пароли, протоколы обмена данными. Алексей передал им часть результатов — не все, только то, что касалось механизма действия сыворотки. Данные о доноре он оставил при себе. Бергстрём не настаивал — пока не настаивал. Они договорились, что каждый работает в своем направлении: шведы ищут альтернативные источники клеток, Алексей продолжает эксперименты на мышах, пытаясь снизить зависимость от исходного материала.
Ничего не получалось. Сыворотка требовала именно тех клеток. Любая замена приводила либо к отсутствию эффекта, либо к мутациям на третьем месяце. Мыши умирали. Он хоронил их в институтском крематории, заполнял протоколы, писал в отчетах «отрицательный результат». Отрицательный результат — это тоже результат, говорили им в аспирантуре. Научная мантра, которая помогала не сойти с ума от бессмысленности повторяющихся неудач.
Женька заходила к нему все реже. Она что-то чуяла — не самую тайну, но ее запах, как собака чует рак у хозяина. Держалась на расстоянии, говорила только по делу. Один раз спросила: «Алексей Семеныч, у вас все хорошо? Может, вам в отпуск?» Он ответил: «Все нормально, Жень, работай». Она кивнула и вышла, и он увидел в ее глазах то, чего не видел раньше — страх. Не за себя. За него.
В середине мая позвонил Андрей. Позвонил не как обычно — вечером, с предложением выпить пива. Позвонил в девять утра, в рабочий день. Голос у него был странный.
— Леша, ты можешь приехать? Прямо сейчас.
— Что случилось?
— Не по телефону. Приезжай в больницу. Срочно.
Алексей бросил все и поехал. Пока метро везло его через пол-Москвы, он перебирал варианты — один страшнее другого. С мальчиком что-то случилось? Авария? Болезнь? Или — самое страшное — кто-то еще узнал? Кто-то вычислил? Кто-то уже
Андрей ждал его в ординаторской. Кроме него, в комнате никого не было. Он сидел за столом, перед ним лежала тонкая папка — такая, в каких носят результаты анализов. Лицо у него было серое.
— Закрой дверь.
Алексей закрыл. Сел напротив. Сердце колотилось так, что, наверное, было слышно через стол.
— Я сопоставил кое-что, — сказал Андрей тихо. — Ты извини, я не специально. Просто зашел в базу, посмотрел твои старые запросы. Они не были удалены, Леша. Они до сих пор висят в системе.
— Какие запросы?
— По HLA-типированию. Ты искал донора с определенным профилем. Я помню тот день — ты прислал мне параметры, просил проверить по нашей базе. Я проверил. Нашел мальчика. И потом ты попросил меня больше никогда об этом не говорить.
— Я помню.
— Я и не говорил. Но я не идиот, Леша. Я видел твои глаза, когда ты смотрел на его анализы. А потом ты попросил встречу с мальчиком. И после этой встречи ты исчез на полгода. Я думал — ну, мало ли. Ученые вообще странные люди. Может, у тебя проект не пошел. Может, что-то личное.
— Андрей
— Подожди. — Андрей поднял руку. — Дай я закончу. Вчера я разговаривал с коллегой из онкоцентра на Каширке. Он рассказывал про новость — шведская лаборатория Бергстрёма ищет доноров с редкими HLA-профилями. Якобы для проекта по иммунотерапии. И я вспомнил. Сложил твои запросы, твои глаза, твой интерес к мальчику, и этих шведов. И получилось — он замолчал.
— Что получилось?
— Получилось, что ты что-то нашел, Леша. Что-то большое. Что-то, связанное с мальчиком. И с раком. И ты молчишь. Полгода молчишь.
В ординаторской было душно — окно не открывалось, кондиционер не работал. Алексей чувствовал, как пот течет по спине, липкий, холодный.
— Ты прав, — сказал он. — Я нашел.
Андрей откинулся на спинку стула. Долго смотрел на Алексея — не с осуждением, а с чем-то похожим на жалость.
— Расскажи.
И Алексей рассказал. Все. Про сыворотку, про мышей, про мутации на третий месяц. Про Бергстрёма и его предложение искать альтернативу. Про статью, которую он написал и не отправил. Про гипофиз. Про то, что мальчик — единственный ключ.
Андрей слушал молча, ни разу не перебив. Когда Алексей закончил, он встал, подошел к окну и долго смотрел на больничный двор, где санитары выгружали из машины каталку с больным.
— Сколько? — спросил он не оборачиваясь.
— Что «сколько»?
— Сколько людей умрет, если ты не сделаешь это?
— Восемь миллионов в год.
— Господи.
— Я считал, — сказал Алексей. — Я много раз считал. Если взять десять лет — восемьдесят миллионов. Двадцать лет — сто шестьдесят. Это население целой страны. Это больше, чем погибло во Второй мировой.
Андрей повернулся. Лицо у него было такое же серое, как стены ординаторской.
— И ты молчал. Полгода.
— А что я должен был сделать? Убить ребенка?
— Я не знаю, Леша. Я хирург. Я каждый день вижу, как умирают люди. Я резал семилетних детей с саркомой и знал, что они не выживут. Я говорил родителям: «Мы сделали все, что могли», — и видел, как у них рушится мир. Если бы у меня было лекарство — он замолчал.
— Что?
— Я не знаю. Не знаю, что бы я сделал. Наверное, тоже молчал бы. Или нет.
Они помолчали. В коридоре кто-то кричал — пациент или родственник, не разобрать. Крик оборвался, хлопнула дверь.
— Ты понимаешь, что это не останется тайной? — сказал Андрей. — Шведы знают. Теперь я знаю. Завтра узнает кто-то еще. Информация просачивается, как вода через плотину. Сначала маленькая трещина, потом — прорыв. Ты не сможешь контролировать это вечно.
— Я знаю.
— И что ты будешь делать, когда трещина станет прорывом?
Алексей смотрел на свои руки. Руки вирусолога — с въевшимися пятнами от реактивов, с обломанными ногтями. Руки, которые держали пробирку с лекарством от рака и не знали, что с ней делать.
— Я надеялся, что шведы найдут альтернативу.
— А если не найдут?
— Тогда — он не закончил.
Андрей сел обратно за стол. Открыл папку, которая лежала перед ним. Внутри была тонкая стопка бумаг — медицинская карта, результаты анализов, пара фотографий.
— Я тебе вот что скажу, — произнес он медленно. — Я знаю этого мальчика. Я оперировал его. Я видел, как он боялся наркоза, как он плакал, когда думал, что никто не видит. Как он спрашивал, когда можно будет бегать. Я не смогу — он запнулся. — Я не смогу причинить ему вред. Это моя работа — лечить, а не убивать. Но если кто-то другой если это случится без меня я не буду препятствовать.
— Ты говоришь как человек, который уже все решил.
— Нет. Я говорю как человек, который не знает, что правильно. Я знаю только, что восемь миллионов в год — это тоже дети. Это тоже чьи-то сыновья и дочери. Я не могу выбрать между ними. Я не Бог.
— А я могу?
— Ты уже выбрал, Леша. Ты выбрал, когда решил не публиковать статью. Ты выбрал, когда не поехал в детский дом и не — он осекся.
— Не убил его сам? Договаривай.
— Извини.
— Не извиняйся. Это правда. Я не смог.
Андрей закрыл папку и подвинул ее через стол.
— Это копия карты Дениса. Там адрес детского дома, результаты последних анализов, заключение психиатра — он проходил осмотр после аварии. Я сделал копию на всякий случай. Может, пригодится.
Алексей взял папку. Она была легкая — почти ничего не весила. Лист бумаги, несколько граммов. Но в руке она лежала как кирпич.
— Зачем ты мне это даешь?
— Потому что ты должен знать о нем все. Если ты собираешься решать его судьбу — ты должен видеть его не как абстрактного донора, а как человека. Чтобы твой выбор был честным. Каким бы он ни был.
Алексей открыл папку. Сверху лежала фотография — та же, что он видел в личном деле, но более новая. Денис стоял на фоне больничной койки, в пижаме не по размеру, и держал в руках плюшевого медведя. Тот самый Гоша, с оторванным ухом, пришитым синими нитками. Мальчик не улыбался, но и не хмурился — просто смотрел в камеру, как смотрят дети, которые давно поняли, что мир к ним не особенно добр.
Он пролистнул дальше. Результаты анализов — все в норме, стандартный семилетний ребенок, небольшой недобор веса, но в пределах допустимого. Заключение психиатра: «Эмоционально стабилен, несколько замкнут, контакту доступен. Привязанность к опекунам не сформирована, что характерно для детей, находящихся в учреждениях интернатного типа с раннего возраста. Компенсаторная привязанность к игрушке — медведь по имени Гоша». Медведь по имени Гоша. У него был медведь, у медведя было имя. И синие нитки вместо уха.
Алексей закрыл папку.
— Я не буду решать его судьбу, — сказал он. — Я уже решил. Я не трону его.
— А если другие решат иначе?
— Тогда я попытаюсь их остановить.
— Ты уверен, что сможешь?
Вопрос повис в воздухе. Алексей не ответил, потому что честного ответа у него не было.
Он вышел из больницы в три часа дня. Солнце било в глаза, он щурился и моргал, как человек, который слишком долго просидел в темноте. Он держал папку под мышкой и не знал, куда идти. В лабораторию не хотелось. Домой — тем более. Он пошел пешком, без цели, просто чтобы двигаться.
Москва жила своей жизнью. Люди спешили по тротуарам, пили кофе из бумажных стаканов, разговаривали по телефонам, смеялись. Мир не знал, что в папке под мышкой у небритого человека в мятом пиджаке лежит судьба восьми миллионов человек в год. И одного семилетнего мальчика.
Он дошел до Павелецкого вокзала, сел на скамейку в сквере. Голуби ходили по асфальту, выпрашивая крошки. Рядом сидел бомж с бутылкой пива и разговаривал сам с собой — что-то про жену, которая ушла, и про сына, который не звонит. Алексей слушал его вполуха и думал о том, как странно устроена жизнь: один человек теряет сына по глупости, другой думает убить сына чужого, а результат один — боль, которая никуда не уходит.
Он достал телефон и набрал номер Бергстрёма. Длинные гудки, потом щелчок.
— Доктор Князев? — голос у шведа был бодрый, несмотря на разницу во времени. В Стокгольме было около полудня.
— Эрик, у меня вопрос. Как продвигаются поиски альтернативы?
Пауза. Слишком длинная для хороших новостей.
— Честно?
— Честно.
— Плохо. Мы проверили европейскую базу — шестьсот тысяч образцов. Ни одного совпадения даже по трем локусам из шести. Американцы дали доступ к своему регистру — еще девятьсот тысяч. Тоже ноль. Я говорил с коллегами из Шанхая — они готовы проверить свою базу, но вы же понимаете, китайцы неохотно делятся данными. Это может занять месяцы.
— Что по генной инженерии?
— Мышиная модель нестабильна. Мы встроили нужный ген в линию HEK-293, но клетки теряют плюрипотентность через три пассажа. Это тупик, Алексей. Может быть, не навсегда, но на ближайшие годы — точно.
Алексей молчал. Бомж на соседней скамейке допил пиво и швырнул бутылку в урну — мимо. Бутылка разбилась об асфальт с звонким хрустом.
— Я знаю, о чем вы думаете, — сказал Бергстрём. — Вы думаете, что альтернативы нет. Что единственный способ — использовать донора.
— А вы так не думаете?









