ЕГО ПОДОБИЕ
ЕГО ПОДОБИЕ

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 8

Он шагнул внутрь, и дверь за ним закрылась сама, будто пространство знало, кому подчиняться.

— Ты думаешь, это смелость? — Клейтон замер у двери, не оборачиваясь, голос его звучал обманчиво спокойно, будто он обсуждал погоду, а не мою жизнь. — Это просто адреналин, который скоро выветрится. И тогда ты останешься одна. С этой кровью, с этими порезами, с этой пустотой, которая уже грызёт тебя изнутри.

Я стиснула зубы, чувствуя, как под кожей снова натягиваются свежие раны — будто каждое его слово тянуло за эти нити, заставляя боль вспыхивать ярче.

— Я не боюсь пустоты, — бросила я, стараясь, чтобы голос не дрогнул.

— О, ты даже не представляешь, что такое настоящая пустота, — шагнул он обратно, медленно, нарочно растягивая секунды, чтобы я успела прочувствовать каждый миг его приближения. — Пустота — это когда ты смотришь на человека и не видишь в нём ничего, кроме инструмента. Когда ты знаешь, что можешь сломать его, собрать заново — и он всё равно будет делать то, что тебе нужно.

— Тогда смотри мимо, — процедила я, поднимая подбородок. — Потому что я не инструмент.

Клейтон усмехнулся — не весело, а так, будто услышал что-то до смешного наивное.

— Ты уже инструмент, малая. Просто ещё не поняла, какой у тебя звук. Кто-то звенит, как дешёвое стекло. Кто-то скрежещет, как ржавое железо. А ты ты будешь звучать, как хороший нож. Острый, тяжёлый, безотказный.

— Не смей решать за меня, — слова вырвались резче, чем я хотела, и в них прорвалась та самая дрожь, которую я так старалась спрятать.

— А кто ещё решит? — он подошёл так близко, что я почувствовала запах его парфюма — дорогой, тёмный, с горькими нотками, от которых кружилась голова. — Ты сама себя загнала в угол. И теперь у тебя нет выбора, кроме как довериться тому, кто знает, как отсюда выбраться.

— Довериться тебе? — я почти рассмеялась, но смех застрял где-то в горле, превратившись в хриплый выдох. — Да ты же первый меня и сломаешь.

— Сломаю? — он наклонился чуть вперёд, и его голос упал до шёпота, от которого по коже побежали мурашки. — Нет, я сделаю так, что ты сама захочешь быть сломанной. Потому что в этой сломанности ты найдёшь силу, которой у тебя никогда не было. Ты станешь такой, какой даже не мечтала стать.

— Никто не перепишет меня, как черновик, — прошептала я, и в этом шёпоте было больше упрямства, чем во всех моих криках. — Никто.

Клейтон замер, изучая моё лицо, будто пытался прочесть в нём что-то, скрытое за гневом и страхом. Потом медленно провёл пальцем по воздуху — не касаясь, но так близко, что казалось, будто кожа горит от этого невидимого прикосновения.

— Знаешь, что самое смешное? — тихо произнёс он. — Ты уже не та, кем была вчера. И завтра будешь другой. И я буду рядом, чтобы видеть, как ты меняешься. Каждый день. Каждую секунду.

— Зачем? — вырвалось у меня, и я тут же пожалела о вопросе, потому что он давал ему слишком много. Но Клейтон лишь улыбнулся — не доброй, а хищной, довольной улыбкой.

— Потому что ты горишь, — ответил он, и в его глазах вспыхнуло что-то, похожее на одержимость. А я люблю смотреть на огонь. Даже если он обжигает. Особенно если он обжигает.

Я сжала кулаки так сильно, что ногти впились в ладони, и почувствовала, как тёплая, злая кровь снова проступает сквозь свежие порезы. Но на этот раз боль была не врагом. Она была якорем, который держал меня на месте, не давая поддаться этому тёмному притяжению.

— Так смотри издалека, — сказала я, глядя ему прямо в глаза. — Потому что ближе я не подпущу.

Клейтон ещё секунду держал этот взгляд, словно пытаясь пробить им любую защиту, а потом медленно отступил на шаг.

— Пока, — произнёс он, и это «пока» прозвучало не как прощание, а как обещание. — Но помни: огонь без присмотра — это катастрофа. А я не люблю катастроф.

Он уже почти коснулся ручки двери, когда вдруг резко развернулся, будто ему в голову только что пришла особенно забавная мысль. В его взгляде мелькнуло то самое холодное безумие, от которого всё внутри сжималось в тугой узел.

— Вставай, малая. Или ты планируешь тут мне отсосать? Давай, покажи тогда, на что способна.

Я мгновенно вскочила, мышцы напряглись, в груди вскипела ярость — я была готова броситься на него, вцепиться ногтями, выцарапать эту издевательскую ухмылку с его лица. Но вместо того чтобы отступить или принять удар, Клейтон откинул голову и расхохотался — громко, искренне, будто увидел самое уморительное зрелище в жизни.

— Тронешь без спроса, откушу руку по локоть. Приказы оставь своим шлюхам!

— Отдыхай, — выдохнул он, вытирая выступившую от смеха слезу. — Я пришлю парней — они приберут.

И, не оглядываясь, вышел, оставив за собой только тяжёлый запах дорогого парфюма и звенящую тишину, в которой оседала моя бессильная ярость. Дверь щёлкнула, отрезая меня от него, но эхо его голоса всё ещё гуляло по комнате, въедаясь в стены, в кожу, в саму суть моего сопротивления.

ГЛАВА 4. «ПЕДАГОГИКА БОЛИ»

Клейтон учил не быть жертвой. Но и человеком здесь быть было невозможно. Оставалось стать зверем: злым, насторожённым, готовым вцепиться в глотку любому, кто подойдёт слишком близко.

Дальше началась война. Не помощь, а тотальный контроль, тихая, наэлектризованная дуэль, где каждый взгляд был ударом, а каждое молчание — угрозой.

Бессонные ночи, сорванный режим, тренировки до рвоты. Он выбивал из меня всё: жалость, страх, сомнение, как будто выдирал по одному гнилому зубу, чтобы на их месте выросло чтото твёрдое, несгибаемое.

После его «уроков» руки дрожали, но смех в спину больше не звучал. Это и было победой.

Подтягивания — до белого шума в голове, до темноты перед глазами. Ладони рвались, превращаясь в кровавые карты, соль пота разъедала ранки, заставляя кожу гореть. Он стоял рядом и стучал по трубе — ритм, который нельзя было сбить:

— Ниже. Медленнее. Равномернее.

Скакалка была адской струной: щёлкала по бетону, била по икрам, оставляя синяки, будто метила меня как свою собственность. Я сбилась на сотом прыжке, язык уже был в крови, но он только кивнул:

— Считай вслух. Плевать, что язык в крови.

Боксёрский мешок, набитый песком, принимал мои удары, как терпеливый исповедник принимает грехи. Кулаки в старых бинтах: к третьему раунду бинты стали мокрыми, к пятому — мокрыми от крови. В самый пик, когда я уже не чувствовала рук, он говорил:

— Левая — короче. Правая — тише. Дыши. Дыши, чёрт тебя дери. Воздух — это твой нож.

Вечером — лестницы. Пролёты пожирали бёдра, высасывали последние силы.

На площадке — отжимания на кулаках: кожа трескалась, плитка жадно впитывала кровь. Пальцы немели: значит, ещё десять.

Планка — до дрожи, пока подбородок не начинал скрипеть от напряжения, пока живот не стягивало жгутом, а спина не начинала стонать. Но я молчала. Молчание было моим метрономом.

Он сидел рядом на корточках, спокойный, как палач на перекуре:

— Руки должны помнить боль. Тогда страх забудет тебя.

Иногда — вода. Металлическая ванна, ледяная, безжалостная. Лицо вниз, задержка дыхания, сердце колотится гдето в горле, перекрывая кислород. Мир сужался до двух точек: жжения в лёгких и его ладони на моём затылке — тяжёлой, уверенной, не дающей шанса на побег. Я выныривала рвано, кашляя, хватая воздух судорожными вдохами. Он смотрел спокойно, без сочувствия:

— Паника — это выбор. Выбирай другое.

Пища здесь была условностью. Не добила комплекс — не ешь. Ноги ватные, голова — пустая консервная банка, звенящая от каждого вдоха. Он кидал мне кусок хлеба, как кость собаке:

— Сначала — дело. Потом — еда.

Срыв тоже был частью тренировки. Когда меня выворачивало в углу, он просто пододвигал ведро, не отводя глаз:

— Хорошо, девочка. Пусто легче наполнять.

Спарринги не имели ничего общего с романтикой. Здесь не было места красивым ударам — только эффективность. Пальцы лезли в глаза, колено — в печень, в бедро. Задача была простой: уронить, прижать, решить.

Он бил редко, но точно, я же — часто и зло, как разъярённый рой пчёл. Он рвал мой темп, я — его дистанцию. В какойто момент я поймала его взгляд в связке ударов и не отвела глаза. Он ухмыльнулся одобрительно и моргнул первым:

— Вот так. Никогда не отводи глаза. Пусть соперник моргает первым.

Иногда он срывался. Перчатки летели в стену с глухим стуком, эхо катилось по рингу, как раскат грома:

— Медленно блять! Ты что молишься во время удара?

Я слушала. И мелкая моторика, превращавшаяся в язвы и мозоли, становилась точностью. Движения становились короче, сердце — ровнее, голова — тише.

Он держал меня в кулаке, как спичку: зажигал и гасил. Доза света была его выбором. Любая «забота» здесь была инструментом, любая похвала — конфетой с гвоздём внутри.

Слухи в приюте ходили поганые, липкие, как жвачка под столом.

— Слышала, Одри теперь шлюшка Клейтона. Он её по углам крутит, как хочет, — шептались девки в курилке, отворачиваясь, когда я проходила мимо.

— Да ну, ты чё! — фыркал ктото из старшей смены. — Тронешь её — и трупом пойдёшь, позвоночник через рот вытащит. Видели, как он Ником кафель протёр? Пол до сих пор скрипит.

Ктото пустил слух, будто я сама к нему липла, потому что иначе тут не выжить:

— Она решила: лучше быть чьейто подстилкой, чем жестяной урной для всех.

— Раньше молчала, теперь рыпается, — добавлял ктото яд, чтобы уж наверняка.

Про таких обычно забывают быстро, но в мою сторону больше не плевали и не смеялись. Теперь на меня смотрели как на мину с выдернутой чекой. Следы от ножа на чьемто лице всегда напоминали, что за мной никого из «своих» нет, кроме одного психа, и остальным лучше не рисковать испытать его предел.

Клейтон видел во мне то, чего не видел никто: не жертву, не игрушку, не инструмент. Он видел силу, которую можно отточить до смертоносного блеска, превратить в оружие, способное резать не только плоть, но и души. И он был готов платить за это своей собственной жестокостью.

А я была готова платить болью. Потому что в его взгляде, холодном и безжалостном, я впервые за долгое время чувствовала себя живой. Не просто выжившей, цепляющейся за каждый вдох, а именно живой.

Тогда между нами будто вспыхнула искра: больная, ядовитая, обжигающая обоих. Я поняла: в этом зверином равновесии мы режемся друг о друга сильнее, чем об весь остальной мир. Он был моим палачом, моим хищником и моим единственным грёбаным охранником. И лучше сдохнуть рядом с ним, чем снова терпеть, как ктото чужой пытается оставить на мне свой запах.

Иногда на меня накатывало странное тепло, как будто гдето под рёбрами загоралась лампа. Оно вспыхивало не вовремя, неуместно, предательски. Я нарочно задерживала на нём взгляд, ловила эти паузы: в них случалось чтото, от чего по коже шёл ток. Когда мы дрались, спорили, стояли друг напротив друга, его касания будили во мне не только злость, но и живую тягу к риску. Он это чуял и давил ровно, экономно, как будто пальцем тушил спичку, не давая ей разгореться в пожар.

Он возникал внезапно — в коридоре, во дворе, в дверном проёме спортзала. Будто улавливал момент, когда меня нужно тряхнуть так, чтобы дыхание сорвалось. Я застывала, едва его взгляд прожигал мне грудь, оставляя невидимые ожоги.

И пусть до поцелуя не доходило. Нам хватало этих взглядов, этих пауз, этих касаний, которые обжигали сильнее любого огня. Потому что каждый раз, когда мы сходились, мы проверяли: кто из нас сломается первым? И каждый раз ни один из нас не ломался. И в этом была наша странная, но такая необходимая связь: как у двух осколков одного разбитого зеркала, которые не могут соединиться, но отражают друг в друге одни и те же тени.

Однажды мы стояли близко, непозволительно близко: его плечо прижимало моё. Он не целовал, он калибровал дистанцию, а это злило сильнее любого поцелуя. В этом была вся его подлость: он держал меня на грани, не переступая черту, будто проверял, сколько я выдержу, прежде чем сорвусь и сделаю этот шаг сама.

— Спарринг. Сейчас. Без перчаток, — сказала я, и в моём голосе не осталось ничего, кроме стали. Проигравший слушается сутки.

— Договор, — он кивнул, и в этом кивке не было ни капли сомнения в том, чем всё закончится, он был к этому готов.

— Но если выиграю я, ты перестанешь врать себе и будешь дышать, когда я скажу «вдох», Клейтон!

— Посмотрим, кому тут нужен воздух.

Мы вышли на мат. Первый захват: он глушит моё плечо, я бью бедром, выскальзываю, цепляю его локоть. Он смеётся коротко, без веселья:

— Колешься, как стекло.

Он тянет меня обратно: ровно настолько, чтобы я уткнулась лбом в его скулу, и на секунду мир сужается до этой точки соприкосновения, до этого жёсткого, безжалостного контакта.

— Слышишь? Это твой страх скрипит зубами. Твоя выдержка трескается.

Мы падали, вставали, снова шли в корпус, превращая каждый вдох в борьбу. Его ладонь легла на мой затылок, почти нежно, и от этого «почти» меня переклинило сильнее, чем от удара. Это была не ласка — это был контроль, замаскированный под мягкость, попытка убедить меня, что я в безопасности, хотя я знала, что безопаснее всего мне именно там, где опасность дышит в затылок. И я проиграла. Не потому, что он был сильнее, а потому, что на секунду поверила, что в этом прикосновении есть чтото кроме расчёта, и эта секунда стоила мне победы.

— Ты не способна на доверие, Одри. Думаешь, если спрячешься за клыки, боль отступит?

— Я научилась отдавать боль другим. Себе ни капли, — шепчу впритык, не отводя глаз, прожигая в нём дыру своим взглядом.

— Поэтому влюбляешься в таких, как я?

— Я не влюбляюсь. Я выбираю, кто сможет выжечь меня до основания, — двигаюсь ближе, будто пробую огонь щекой, проверяя, сколько смогу выдержать, прежде чем кожа начнёт плавиться.

— Плохой выбор. От меня остаются только ожоги и запах горелой гордости.

— Ну давай, Клейтон. Сожги. Я горела не раз. Любовь — просто новая серия боли.

— На меня не кричат приказами, малая, — он едва наклоняется, и его голос царапает ухо, проникая под кожу, как заноза, которую невозможно вытащить. — На меня молятся шёпотом.

— Я не молюсь. Клейтон, где у тебя слабое место? Ладонь? Шея? Терпение?

— Терпение. Оно рвётся быстрее всего рядом с тобой.

— Знаю.

— Ты играешь с огнём, малая. Каждый твой шаг — это удар по самому краю. Ещё немного — и я не смогу отличить желание сломать тебя от желания защитить.

Он делает полшага вперёд, не угрожая, но сокращая дистанцию до опасной, до той точки, где любое движение может стать роковым. Мои пальцы заметно подрагивают, будто сами ищут, за что ухватиться: за его плечо, за воротник, за тонкую грань самоконтроля, которая вотвот рассыплется в пыль.

— Желание нагнуть и убить тебя граничит с безумием, — выдыхает он прямо в мои губы.

Я медленно, спокойно провожу кончиком языка по нижней губе:

— Так чего ты ждёшь? — шепчу, почти улыбаясь. — Сделай уже выбор. Сломай. Или защити. А я посмотрю, какой из демонов в тебе сильнее.

Он меня задолбал своим вечным «нет», своей улыбочкой, от которой хотелось выдрать зубы и швырнуть их ему под ноги, чтобы он наконец перестал выглядеть так, будто всё под контролем. В моей голове уже вырисовывался дикий, почти безумный план по захвату своей территории: прижать его к стене, сорвать эту спокойную маску, заставить потерять контроль хоть на секунду или просто изнасиловать его.

Однажды после очередного спарринга я сорвалась. Не от боли, а от этой его холодной точности, которая будто вычерчивала по моей коже невидимые линии, помечая меня, как свою территорию. Я швырнула бинт на пол и шагнула к нему вплотную, так, что между нами не осталось даже воздуха для спора:

— Клей, ты всё ещё делаешь вид, что не хочешь меня трахнуть прямо сейчас, или это просто такая изощрённая пытка? — я шагнула вплотную, так, что между нами не осталось ни воздуха, ни оправданий, ни шанса притвориться, что мы просто стоим рядом.

Он щёлкнул языком: сухо, резко, будто отрубал лишние слова. Наклонился так близко, что его дыхание обожгло кожу, а в запахе кофе и металла проступило чистое, неприкрытое раздражение.

— Кучерявая, не играй в то, к чему не готова, — процедил он, и в каждом звуке сквозила такая ледяная жёсткость, будто он сам пытался ею себя остудить. — Я не ебу малолеток, уясни это в своей пубертатной башке. И не смотри на меня так, будто можешь пробить эту стену одним взглядом. Не сможешь.

Я не отступила — наоборот, усмехнулась и шагнула ближе, почти впечатавшись в его грудь своей яростью.

— А кто сказал, что я играю? — прошептала я, глядя ему прямо в глаза, не давая ни шанса отвернуться. — При виде меня у тебя стояк за километр виден, и тебя это бесит. Ты хочешь меня: ту, которая не станет умолять и не станет притворяться, что ей страшно. Тебе от этого неуютно, Клей. От того, что я не вписываюсь в твои чёртовы рамки.

Он дёрнулся, будто от пощёчины, но не отступил, наоборот, подался чуть вперёд, сам не понимая, что делает: то ли хочет меня напугать, то ли проверить, насколько далеко я могу зайти. Кулаки сжались так, что побелели костяшки, а в голосе, когда он заговорил, сквозила неприкрытая злость:

— Заткнись прошу,— процедил он, и в этих словах не осталось ни капли власти, только натянутый до предела нерв, готовый лопнуть. — Ты не представляешь, что будет, если я перестану держать себя в руках.

Я чуть наклонила голову, изучая его, как изучают зверя, который вотвот сорвётся с цепи, — я уже предвкушала, как это будет красиво и страшно одновременно. Провела взглядом по его лицу: по жёсткой линии челюсти, по тёмным, почти чёрным глазам, в которых сейчас металась буря, которую он пытался загнать обратно.

— А я и не хочу, чтобы ты держал себя в руках, Клей, — прошептала, почти касаясь его губ, но не целуя, специально оставляя этот мучительный миллиметр между нами. — Хочу видеть, как эта твоя выдержка рассыпается вдребезги. Хочу слышать, как ты перестанешь прятать за словами то, что кричит в тебе прямо сейчас. Ты смотришь на меня так, будто уже сорвал все границы, и знаешь, что, если сделаешь хоть шаг, назад дороги не будет. Так чего ты ждёшь? Гордости? Правил? Или просто боишься признать, что ты такой же, как я: голодный, злой и готовый сорваться в любую секунду?

Он резко схватил меня за запястье: не нежно, не осторожно, а так, будто пытался удержать не меня, а собственный контроль, который трещал по швам. Пальцы впились в кожу, оставляя полумесяцы от ногтей: метки, которые будут гореть ещё долго. Его грудь вздымалась слишком быстро, слишком рвано для человека, который всё держит под контролем.

— Ты не знаешь, с чем играешь, — выдохнул он, и это прозвучало уже не как угроза, а как признание: он тонул, и сам это чувствовал. — Если я сорвусь, я не буду осторожным. Не буду мягким. И не стану извиняться потом.

— Так не будь, — прошептала я, глядя ему прямо в глаза, не моргая, не давая ему шанса спрятаться. — Не строй из себя рыцаря, Клей. Я не хочу рыцаря. Я хочу тебя настоящего. Давай.

И тут его самоконтроль рухнул: он психанул, схватил меня за горло и впечатал в стену. На секунду замер, прожигая меня взглядом, в котором смешались ярость, отчаяние и чтото ещё, чему он сам боялся дать имя. Потом с глухим рыком ударил кулаком в стену рядом с моей головой так, что штукатурка осыпалась мелкой пылью.

— Сука проклятая! — рявкнул он, голос сорвался на хрип, тяжёлый и злой.

На мгновение наши взгляды скрестились: в его глазах плескалась буря, в моих — ни капли страха, только вызов. А потом он резко отступил, будто сам испугался того, что едва не сделал, резко развернулся и, не оглядываясь, ушёл, оставив после себя звенящую тишину и горький привкус напряжения, осевший в воздухе.

А дальше я закрылась от него наглухо, как задвигают бронированную створку, отрезая себя от всего, что жжёт. Но однажды после спарринга терпение треснуло. Не от боли: как раз боль я глотала, как горький спирт, не морщась. А от этой его холодной точности: каждый его удар, каждый шаг, каждое движение будто вычерчивали по моей коже невидимые линии, помечая меня, как свою территорию.

— Хватит играть со мной, как с куклой, мать твою! — рявкнула я, и собственный голос показался чужим: слишком громким, слишком рваным в этой звенящей тишине ринга, где пахло потом, кровью и моей ненавистью. — Я не резиновая, Клей!

И не успела я сама осознать, что делаю, как сорвалась: шагнула вперёд и начала его бить — не технично, не по правилам спарринга, а вслепую, в грудь, в плечи, туда, где чувствовалась его проклятая невозмутимость. Кулаки летели сами, каждый удар был словом, которого я не смогла вытолкнуть: «Не трогай», «Не решай за меня», «Не смотри так, будто меня знаешь».

Он не отшатнулся, не закрылся — просто в один миг заломил мне руки за спину, жёстко, но не до хруста, ровнонастолько, чтобы я перестала махать кулаками. Он притянул меня к себе вплотную, так что я чувствовала, как подтканью его футболки напряжены мышцы, как он держит себя из последних сил, хотя сам был на грани.

— Малая, остынь! — выдохнул он мне почти в ухо. Голос звучал твёрдо, без злости, но с такой тяжестью, будтоон держал не только мои руки, а ещё и весь этот груз, что копился во мне. — Просто дыши.

Я дёрнулась, пытаясь вырваться, но хватка была железной: не жестокой, а уверенной, такой, что спорить былобесполезно. Внутри всё кипело, хотелось кричать, кусаться, снова бить, лишь бы стряхнуть это унизительноеощущение, что меня остановили одним движением.

— Отпусти, — прошипела я, не глядя на него, потому что, если посмотрю, могу либо расплакаться, либо сноваброситься в драку — и сама не знала, что хуже. — Не смей не смей ко мне больше прикасаться!

Он чуть ослабил хватку, но не отпустил. Его пальцы всё ещё лежали на моих предплечьях, тяжёлые, горячие,будто пытались через прикосновение вколотить в меня спокойствие, которого у меня не было.

— Если отпущу, ты опять полетишь в стену, — спокойно сказал он, и в этом спокойствии было что-то страшнее крика. — А я сегодня не в настроении слушать твои выебоны.

— Я не вещь,которую можно ставить на полку, когда она слишком громко звенит!

Он замер, будто впервые услышал не удары, а слова. Его взгляд скользнул по моему лицу, задержался надрожащих губах, на венах, вздувшихся на шее, на глазах, в которых сейчас не было ничего, кроме чистого, гологогнева.

— Знаю, — тихо сказал он, и это «знаю» прозвучало так, будто стоило ему больше, чем любой удар. — Но ты сейчас — как оголённый провод. Дотронешься — убьёт. И тебя, и того, кто потянется.

На страницу:
3 из 8