
Полная версия
ЕГО ПОДОБИЕ
Запах бил в нос: машинное масло, резина, пыль, желчь, кровь — свежая и старая, разная, как слои краски, которые накладывают друг на друга, чтобы скрыть, что под ними. Прожекторы резали по глазам, как бритва: каждую зазубрину видно, каждую вмятину, и от этой чёткости становилось только страшнее.
Снаружи толпа была шумом. Здесь она становилась пастью: глухой гул давил сверху, как крышка на кастрюле. Голоса то взрывались, то глохли, и казалось, что клетка дышит вместе с ними — втягивает и выдыхает меня по частям.
Горло стянуло проволокой, язык сводило металлом. В животе было холодно, как в холодильнике, колени гудели пустотой. Я не хотела это видеть, но теперь видела всё: как тиски держат смерть на крючках, как цепи мечтают о чьихто костях, как мачете машет мне своей ухмылкой: «Иди сюда, девочка». И откудато сбоку звякнуло одинокое звено: тонко, насмешливо, будто оружие перешёптывалось между собой, выбирая, кто начнёт.
Соперник вышел следом за мной — худой, но жилистый, как недокормленный хищник. Кожа натягивалась на скулах, под глазами темнели ямы, будто он годами не спал, а только выжидал. Глаза красные, зрачки провалены, улыбка кривая, как зашитый порез. Плечи мелко подёргивались, пальцы щёлкали по бедру, словно он давно разговаривал только с дрожью. На ключице змеился хвост татуировки, обрываясь у шеи.
По его виду он не просто псих — он смаковал это место, как лакомство. Пока шёл к центру, облизывался, будто уже чувствовал вкус моей крови. И каждый раз, когда его взгляд цеплялся за меня, он издавал этот короткий, мерзкий звук — не иначе как клич собаки, которая уже чует, где будет мясо.
— Сейчас я тебя разделаю, конфетка. Сделаю красиво. Или не очень. Мне без разницы. Главное — чтобы ты кричала.
— Дерзай, — ответила я мёртвой улыбкой, в которой не было ни страха, ни вызова, только пустота, готовая принять любой удар.
Гонг ударил сухо, как ладонью по затылку. Он сорвался к мачете: резко, покошачьи, плечо впереди, взгляд низом, уже мысленно разрезая меня на удобные порции.
Я рванула к двум изогнутым клинкам: рукояти в ладонях сели, как родные, сталь дыхнула холодом. Пальцы сжались, и тишина внутри спаялась в монолит.
Первый рывок — и он почти рядом. Металл мачете звякнул о прут, искра брызнула злой жёлтой каплей. Он зарычал, нырнул, ударил коленом, пытаясь выбить из меня воздух. Я ответила пяткой по его голени так, чтобы нога предала его. Толпа захлебнулась: шипение, вой, свист, ктото ржал, ктото молился — всё смешалось в один липкий хор.
Его оружие скользнуло, царапнуло мне майку у рёбер: горячая полоса ожога под тканью, дыхание сорвалось на полвдоха. Я не отступила, врезала гардой в его костяшки, почувствовала, как в кисти у него проваливается сила. Вторым клинком зацепила его предплечье — неглубоко, достаточно, чтоб разжать пальцы. Мачете выпало, сталь стукнула по настилу. Он зашипел, но не от боли, а от злости, которая не проходила, потому что злость была единственным, что у него осталось.
Сетка дрожала, как кожа на холоде. Прожекторы жарили затылок. Блэкрофт смотрел сверху, как палач, которому не важно, кто первый упадёт, — важно, чтобы упал красиво. На этом полу не жили, а заканчивали начатое. Сегодня он запомнит моё имя. Или мою тишину. В любом случае не останется голодным.
Мы двигались по клетке, как по наждаку. Толпа выла, делая ставки, и каждый крик был как ещё один удар по нервам.
Я нашла свой собственный ритм. Резала его по корпусу. Он проседал на полшага, рвался в ответ, пытался смять весом. Я сводила клинки крестом, уводя плечо мимо, прибивая его к сетке. Кровь брызнула тёплой каплей мне на скулу. Я не стёрла её, запомнила: он терял точность. Ему некуда было деваться — он путался в собственной ярости, а я только разгонялась, превращая каждый его промах в свою победу.
Сначала я почувствовала на коже прожигающий взгляд — горячую нить между лопаток, такую явную, будто к спине поднесли раскалённое железо. Один миг — и мир перекосило. Я дёрнула взгляд вверх.
На втором этаже стоял парень, как дьявол на балконе собственного пекла: голый торс, тёмные джинсы, локти не просто на перилах, а как на подлокотниках собственного трона. Он не смотрел — подавлял. Ловил мой взгляд и держал его, как раскалённый гвоздь в виске. Скулы — бритва под кожей, щетина — тень. Глаза чёрные, как мокрый асфальт ночью: без тепла, без блика, глубоко под тяжёлой бровью. Высокий, под два метра. Плечи, словно дверной проём. Спина — как стена без окна. Лысый череп тускло блестел, кожа гладкая, как отполированная кость. Шея короткая, бычья, жилы — стянутые канаты в узле. По шее вверх ползла колючая проволока татуировок.
Он пугал не жестами, а фактом присутствия. С виду — парень. По сути — таран на двух ногах, которому не нужен разбег, чтобы снести то, что встало поперёк. Красивый до злости, пугающий до немоты. Его уголок рта дрогнул: короткий, холодный знак приговора.
В эту секунду соперник, учуяв моё отвлечение, рванул низко и грязно, без предупреждения. Удар вошёл глухо и жёстко в печень, с подсечкой. Воздух вышибло, рёбра зазвенели, мир сжался до чёрной точки. Темнота придвинулась вплотную и стянула горло холодной петлёй, колени провалились, пальцы схватили пустоту. «Да чтоб тебя, сука!» — пронеслось в голове. Это был удар по сознанию: я ненавидела его в эту секунду, ибо этот парень украл мой контроль.
Моё падение не стало концом. Оно стало точкой опоры: жёсткой, как вбитый в бетон штырь, что держит на себе всю эту кровавую карусель. Я рухнула и тут же оттолкнулась, будто сама боль дала мне рычаг.
Я переключилась на соперника:
— Теперь моя очередь, — сказала я тихо. Чтобы услышали только мы.
Я пошла вперёд. Угол. Давление. Вес. Он ещё верил в свою скорость — я забила её ритмом. Первый срез сбил стойку. Второй выдернул опору. Третий выключил счётчик. Он качнулся, цапнул воздух пальцами и рухнул.
Дальше всё шло не на скорости, а на инерции. Я навалилась и била. Жёстко. Без замаха. Без пауз. Клинки входили в плоть, как в мокрый картон. Кисти горели. Плечи работали, как молоты. Он закрывался, скрючивался, пытался уползти, я распарывала этот кокон ударом за ударом. Грудь у него ходила рвано, я сбивала такт дальше.
По моему запястью текла кровь — моя или его, уже не разобрать. Она скользила по коже, собираясь в капли, и падала на бетон чёрными точками. Каждый раз, когда клинок выходил, за ним тянулась тонкая алая нить, тут же рвалась и исчезала.
Я била, пока свист не захлебнулся тишиной. Пока тело подо мной не стало тяжёлым и неподвижным, как мокрый брезент.
Ктото дёрнул за плечо. Судья. Или тот, кто тут изображает совесть. Второй полез под локоть. Я не сразу отпустила: пальцы не слушались, кулаки всё ещё искали цель. Когда отпустила сталь, ладони показались чужими: не руки — инструмент. Встала, качнулась, вдохнула: в лёгкие вошли дым, пот и железо.
Вкус победы был как на изломе зуба, с кровью металла. Рука судьи взлетела. Вой толпы вдарил в уши: им — праздник, ставка, зрелище. Для меня — минус человек внутри. Я стояла посреди клетки, и холод поднимался с пола вверх, намерзая на рёбрах. Во мне чтото отщёлкнуло ещё раз: финально.
Та, что пришла на ринг, здесь не стояла. Осталась по ту сторону решётки, вместе с тем, кого я добила до тишины. Гдето наверху ктото медленно хлопал в такт моему пульсу. Может, тот самый парень. Может, просто эхо. Я подняла глаза и увидела только свет, который резал зрачки.
Я выиграла. Но не вышла. Вышла оболочка — собранный механизм, которому всё равно, что будет дальше.
— Вот это номер! Дай пять, тигрица! — нырнул ко мне ведущий в блестящем костюме, с мерзкой улыбкой.
— Убери руку, — сказала я, не глядя.
— Девочка, — попытался вкрадчиво ведущий из тени, — ну улыбнись в камеру, а? На память. Такую ночь зрители любят лица.
— Лица — в морге, — ответила я.
— Я запомню, — букмекер вскинулся на секунду, встретил мой взгляд и опустил глаза.
— Ещё раз дёрнешь — оторву кисть, — я поймала его запястье, чуть провернула. Он всхлипнул.
— Эйэй, спокойно, у нас же шоу, — он попытался улыбнуться снова, но рот дрогнул.
Сбоку распахнулась калитка, ввалились двое парней с брезентом.
— Пакуем, — бросил первый, бросил взгляд на лужу под решёткой и изуродованное тело.
Тело унесли. Ведущий растворился за спинами охраны.
Блэкрофт возник у сетки, как вырезанная тень. Глаза — лёд, голос — тихий, отчётливый:
— Красиво вошла. Ещё красивее — вышла. Привыкай к рукам и аплодисментам. Пока ты здесь — ты часть механизма. Инвестиция. Отдохни. Док там. И запомни: ринг твой паспорт. Береги его штамп.
— Плевала я на ваши «правила».
— Слюной не захлебнись, — бросил он напоследок.
«Медик» ткнул в меня пачку бинтов:
— Сядь. Прижми. Не геройствуй.
Чужие руки тянулись к сетке:
— Эй, киска, на счастье!
— Поделись удачей
Я посмотрела на них — и пальцы мгновенно втянулись обратно в темноту, будто сами испугались собственной наглости.
Коридор выдохнул меня в серый задник — бетон, сырость, запах ржавчины и хлорки, въевшийся в каждую трещину. Гул толпы остался позади, будто отрезанный ножом, но его эхо всё ещё царапало виски, дёргало нервы, не давая забыть, где я только что была. Я вжалась в стену, будто она могла удержать то, что рвалось наружу: ярость, пустоту, остатки человечности, которые тут только мешали.
«Больше не убивать», — прошептала я про себя, и слова сорвались с губ хриплым шёпотом, в который я сама почти не верила. В этом месте любые клятвы звучали как хрип: надтреснутый, бессильный, будто сам воздух душил правду, выжимал из неё последние капли смысла.
Из тени выделился силуэт. Лампа дёрнулась и вспыхнула, выхватывая лицо.
Тот самый, парень с балкона. Теперь он был близко, и от этой близости хотелось шагнуть назад, но я запретила себе двигаться.
Его взгляд скользил по мне, как лезвие — не режет, но проверяет остроту.
Уголок его рта дрогнул. Не улыбка. Чтото другое.
— Выдержала, — сказал ровно, будто ставил галочку в чужом отчёте. — Хорошо. Но запомни: отвлекаться — плохая привычка. Тут за секунду глотку рвут.
— Отвали, — выплюнула я, не сводя с него взгляда. Не потому, что хотела казаться смелой, а потому, что если моргну — он поймёт, что меня трясёт.
Он прищурился, будто считывал не слова, а то, что пряталось под ними.
— Ты мне подходишь.
— Для чего?
— Будешь моей.
Я рассмеялась. Его слова ударили не как флирт, не как угроза — как факт, от которого не отмахнуться.
— Никогда, — ответила я тихо. Слишком тихо, чтобы это звучало как вызов. Но громче, чем хотелось.
Тишина стукнула, как приклад по рёбрам. Он сделал ещё шаг: воздух потяжелел, стал вязким, будто перед обвалом, когда каждая секунда давит на плечи. Я не отступила. Даже не дёрнулась. Потому что отступить — значит признать, что он выше, сильнее, важнее. А я не собиралась отдавать ему ни миллиметра.
— Я не спрашивал, малая, — бросил он, и в этом «малая» было столько пренебрежения, что хотелось вцепиться ногтями в эту спокойную рожу.
— А я не разрешала.
Он просто смотрел на меня несколько минут, как на деталь, которую ещё не решил, куда поставить: в коллекцию трофеев или в утиль.
— У тебя два пути. Первый: ты делаешь, что я скажу, и живёшь. Второй: ты споришь, и я ломаю тебя не на ринге, а по частям. Тихо. Так, что никто не услышит. Даже ты сама.
Тишина в коридоре стала плотной, как вата, забивающая уши. Я чувствовала, как пульс стучит в висках, а гдето внутри поднимается волна, холодная и острая.
— Или есть третий вариант, — сказала я, глядя ему прямо в глаза.
— Ну же удиви меня малая, что ты там в своей чудесной голове напридумывала?
— Я ломаю тебя первой.
На секунду в его взгляде мелькнуло чтото похожее на уважение.
— Посмотрим,— произнес он и протянул ладонь, будто предлагал сделку, от которой нельзя отказаться. — Как факт, кучерявая: порог пройден. Ты теперь в игре.
— Руку жму только тем, кто вытаскивает из дерьма, — прошипела я. — А ты толкаешь вниз.
— Могу и вытащить, и утопить. Включай башку. Здесь без своих тонут быстро. Один неверный шаг — и тебя размажут по стенке, а имя забудут раньше, чем остынет кровь.
— Я уже на дне, — усмехнулась я, и усмешка вышла кривой, как лезвие, которое слишком часто точили. — Там хоть тихо. Не то что рядом с тобой.
— Тихо до первой волны, — швырнул он мне в спину, уже разворачиваясь, будто разговор был исчерпан, а я — просто деталь пейзажа. — Потом шею ломает. И не факт, что успеешь схватиться.
Он ушёл так же, как появился: без звука, без лишнего движения, будто растворился в темноте. Только на долю секунды воздух ещё помнил его присутствие.
Я осталась у стены. Досчитала до десяти, вдавливая бинт в рану так, будто хотела загнать боль обратно внутрь, заставить её сжаться в тугой узел и заткнуться. Кровь проступала сквозь ткань, тёплая, липкая, злая. Я не смотрела на неё. Не хотела видеть, сколько ещё во мне осталось живого.
И пошла дальше, не оглядываясь. В тот самый момент это было единственное, чего я не могла себе позволить — остановиться. Потому что остановиться значило дать боли победить, позволить чужой жестокости въесться в кости и остаться там навсегда, стать частью меня, как шрам, который не выцветает.
Каждый шаг отдавался в рёбрах, каждый вдох царапал лёгкие. Но я шла. Потому что стоять — значит сдаваться. А я ещё не была готова признать, что сломалась.
ГЛАВА 3. «ЦЕНА ВЫДЕРЖКИ»
Шли дни — один хуже другого, будто ктото специально растягивал их, чтобы выжать из меня каждую каплю терпения. Время тянулось липкой резиной, скрипело по нервам, как ржавые петли, которые никто не смазывает, потому что скрип тут любят — он звучит как предупреждение.
Я зареклась: больше никого не убивать. Точка. И да, получалось — через скрежет зубов, через ломку, с белым шумом в башке, который гудел, как неисправная проводка. Память жила в пальцах: хват тянулся сам, ладонь искала чужое горло, сухожилия помнили, как замкнуть петлю. А я давила это зверье внутрь, сглатывала яд обратно, считала до ста, леденила кровь, уходила в темноту без шагов. Иногда держалась. Иногда — нет: язык в кровь от прикуса, ногти в ладонь до лун, лишь бы не сорваться. Я сама себе намордник, сама себе клетка. Дышу в щель, говорю шёпотом, живу по секундомеру, где каждый тик — это ещё один шанс не превратиться в то, что они хотят из меня сделать.
Я стала изгоем. Без клуба, без стаи, без своих. И вроде похуй — я умею идти одна. Но за мой выбор — не убивать — меня записали в живую мишень для издёвок. В лицо — плевки. В спину — шёпот этих крыс. Под дых — подлые тычки. Одни и те же коридоры, одни и те же углы: чьято слюна на щеке, чейто смех у уха, чьято лапа мимо рёбер, ровно туда, где больнее, но без свидетелей. Я глотала горечь, как битое стекло, и оно скрипело на зубах, оставляя на языке металлический привкус, который я отказывалась признавать.
Месяц поскрёбся по мне наждаком. Время не шло — меня им тёрли, как тряпку о бетон, чтобы стереть всё лишнее, а лишнее тут было всё: жалость, надежда, слабость. Я не считала дни, я считала отметины. Чужая злоба расписывалась на мне, как на грязной стенгазете: коряво, злобно, с ошибками, зато крупно, чтобы даже слепой заметил. Локти — в кровь и пыль. Колени — в клочья, будто асфальт пытался меня сожрать и подавился. Синяки под глазами не сходили, только крутились по кругу: фиолетовый в зелёный, зелёный в жёлтый — карусель для идиотов, где каждый оборот — это ещё одна неделя в этом аду. Через время я перестала щуриться в зеркало. Привыкла. Тело стало топографией долга, и каждая метка — адрес должника, который рано или поздно заплатит.
Пару раз после очередной «коронации» — мордой в грязь, коленом в позвоночник, и их рвота радости вокруг — я лежала по полчаса, не шевелясь. Считала вдохи, как купюры, ровно и тупо: один — живу, два — не ору, три — не убиваю. Четыре — запоминаю всех.
Смеялись? Смеялись. Слюной брызгали, суки. Они думали, додавят. Думали, сделают тряпкой. Да хрен там.
Каждая пощёчина — их подпись под будущим приговором. Каждый плевок — метка в списке. Я фиксировала их смех, их запахи, их привычки. Кто бьёт с размаху, а кто любит под шумок. Кто прячет глаза, а кто ищет мои. Я не ломалась, я собирала. Взвешивала их на ладони, калибровала их страхи, подбирала им веса, чтобы потом бросить ровно туда, где будет больнее.
Следы на теле перестали быть чужими. Они стали символом — проклятым тюремным паспортом, где вместо номера — твоя боль, твой срок, твой штрихкод злобы. Каждый синяк — печать. Каждый шрам — штамп «незабыто». И когда этот паспорт я подам к окошку, мне вернут не свободу. Мне вернут проценты — с кровью и процентами на просрочку.
Когда в очередной раз, сидя в углу столовой, я услышала, как по кругу тянут злосчастный жребий, внутри чтото лопнуло со звоном — не нерв, а струна, натянутая до предела. Я перестала просто молчать. Я наконецто вернула то чувство, которое столько времени глушила, давила в себе, будто пыталась задушить собственную тень. Убивать. Я начала возвращать долги. Поодиночке. Там, где камер нет и свидетелей не бывает: в прачечной, где гул машин глотает любые звуки; в курилке, где дым висит вязкой пеленой, пряча всё, что не должно быть увидено; в душевой, где пол скользкий, а стены помнят каждый удар.
Я не убивала. Я выключала. Захват — дыхание — крантик перекрыт. Пальцы — в сторону, сустав щёлкнул с сухим, почти будничным звуком. Колено — срезом по связкам, чтобы он навсегда запомнил, как земля пахнет снизу, когда ты лежишь, уткнувшись в неё лбом. Лопатка о стену — так, чтобы стены знали имена, чтобы каждый чёртов кирпич впитал эту злобу.
И вот, наконец, тот самый день их извращённых игрищ. Я ждала их. Настолько сильно ждала, что это желание пугало меня саму, оно было слишком острым, слишком настоящим, будто я наконецто нашла в себе то, что давно искала: холодную, расчётливую ярость. Они шли по очереди, по какомуто ебаному расписанию: двадцать минут между визитами — будто жестокость у них отмечена в табеле.
План был простой и честный, как прямой в челюсть: не отползать, не вымаливать, не дрожать. Встретить каждого так, чтобы понял — следующего захода у него не будет. Чтобы мысль об этом застряла у них в глотке, поперёк смеха, царапая изнутри, как осколок стекла.
Первый залетел клоуном, весь на понтах, будто ему уже всё принадлежит:
— Готова, шавка? Ща научу тебя быть покорной.
Я поднялась медленно, как будто только что проснулась от долгого, тяжёлого сна. Потянулась, улыбнулась — нелюдской, пустой улыбкой, в которой не было ни тепла, ни жалости. Спесь с него слетела, как пыль с ботинка, когда по нему ударяют. Я сорвала её одним толчком в грудь: коротко, без суеты. Звук встал у него поперёк горла, захлебнулся там, не успев родиться. Паника распустилась в зрачках, глаза забегали, как у помойной крысы, мечущейся в тесной клетке.
— А чё ты, сука, устал? Решил прилечь? — прошипела я ему в ухо. Он мгновенно бледнеет и становится лёгким, как пустой мешок, из которого вытряхнули всё, что делало его страшным. Я положила его тишиной на пол и прошла дальше — мне некогда объяснять правила.
Второй пришёл контролёром — руки за спиной, будто он тут и суд, и приговор, и сама справедливая. Пытался считать мои движения, как чужие шаги, будто мог просчитать меня, как шахматную партию. Я ломала ему счёт паузами. Отвечала молчанием дольше, чем ему было комфортно, пока тишина не начала давить ему на виски. Подпустила близко — настолько, чтобы он услышал моё спокойное, ровное дыхание, и ровно тогда вынула изпод ног его устойчивость. Его «порядок» осел ему же на плечи тяжёлым, невыносимым грузом. Он сел рядом — аккуратно, как ученик, который не понял задачу, но боится спросить.
Третий держал дверь молча, думал — останется чистеньким, если не говорить, не делать резких движений, то всё пройдёт мимо. Я сама закрыла за ним, защёлкнула воздух между нами, отрезая любые пути назад. Его тишина стала моим полем, моей ареной. Он пытался раствориться в углах, стать невидимкой, но я давно научилась видеть тех, кто не хочет быть замеченным. Он шептал чтото оправдательное — себе, не мне, словно пытался собрать себя по кусочкам из собственных слов. Я не слушала. Его шёпот сам поставил его на колени.
Четвёртый пришёл «крутым» — пока были свидетели, пока ктото мог увидеть и запомнить. Когда стены остались глухими, он стал обычным. Плечи осели, «смелость» стянулась в комок гдето под кадыком, как тряпка, которую сжали в кулаке.
Я каждого встречала намеренно медленно, с особым «гостеприимством», растягивая секунды, как резину, чтобы они успели почувствовать, как страх прорастает внутри, распухает, давит на рёбра, пока не лопнет. Дозировала паузы, чтобы они услышали, как звенит лампа, как скребёт по кафелю подошва, как громко, отчаянно бьётся их сердце, выдавая их с головой. Чтобы ощутили этот хладнокровный ад, где я — та, кто держит таймер, кто решает, когда наступит тишина.
Когда всё закончилось, я стояла на полу, в пятнах чужой крови. Руки слегка дрожали, колени вязли в чёмто липком и уже неважном. Я смотрела по сторонам: эти обои, эта облезлая срань, эти стены, пропитанные чужим страхом и болью. Мои монстры валялись уже тихо — наконецто научились молчать. И вдруг поняла: пусто. Спокойно. Впервые за долгие месяцы. Тишина, как после бури. Воздух ровный, как пульс у машины, которую наконецто заглушили. Чёртово облегчение. Не радость — баланс. Не победа — расчёт. Это был не конец. Это был первый платёж по их долгам. И я ещё даже не начисляла пеню. Но я не дура — знала, что настоящая развязка ещё впереди.
За дверью — тяжёлые шаги, слишком уверенные, будто тот, кто шёл, уже считал это место своим, а меня — частью декора. Сердце сжалось, кровь в жилах словно встала, застыла ледяной коркой. Дверь заскрипела, выпуская тьму, как будто сама древесина кричала: «Беги!». Но я не сдвинулась с места.
В проёме стоял Клейтон.
Его силуэт — будто вся жесть этого места сошлась в одной точке, сконцентрировалась на нём, как в фокусе. Воздух в комнате забил нос гарью — так страшно бывает только в одну минуту: когда понимаешь, что вот сейчас будет конец. Но я не отвела глаз.
Вот он, мой финал.
В его взгляде — ни капли человеческого. Чёрная дыра, затягивающая всё живое: надежду, страх, даже крик, который так и не успел родиться. Такие смотрят сквозь тебя, как будто ты уже исчезла, и осталась только тень от мяса, которую можно поставить куда захочется, как вещь. Я замерла, слушала, как бешено долбит сердце, даже голос внутренний стих.
Клейтон вальяжно окинул взглядом комнату, размазывая по плитке кровь и следы моего маленького «восстания». Его внимание липло к каждой детали — к тому, как я дрожу, как держусь за порезанное плечо, как сжимаю зубы, чтобы не вскрикнуть прямо при нём, не показать ему эту слабость. Глаза его оставались ледяными, как ползущий по венам яд. Я впервые за месяц почувствовала себя абсолютно пустой, даже воля исчезла, только чёрная дыра внутри, тяжёлая, вязкая, поглощающая всё. Я даже не смотрела на него — просто хотела, чтобы всё ускорилось. Пусть конец будет быстрым. Пусть этот ублюдок доделает своё дело без долгой игры.
Но Клейтон не спешил. Он не любил спешить — ему нравилось выдавливать из пространства всё «до скрипа», выжимать каждую секунду, чтобы она звенела от напряжения.
Долгие секунды тянулись, каждое моё дыхание отдавалось в ушах оглушительным эхом, пока он наконец не заговорил — низко, ровно, так, что голос его лёг на кожу, как холодный металл:
— Смотрю, ты тут решила поиграть в судью. Красиво. Но знаешь, в чём главная ошибка всех, кто берёт на себя эту роль? Они думают, что могут сами решать, кому жить, а кому нет. А здесь решает только один человек. И это не ты.

