
Полная версия
Куда ведут карты
Мэри оглядела чердак, сундук, письма в моих руках. Она ничего не спросила. За это я была ей благодарна больше, чем за что-либо ещё.
— Спускайся, — мягко приказала она. — Поздно уже. И холодно.
— Иду.
Она кивнула и уже повернулась, чтобы уйти, но вдруг остановилась.
— Ты похожа на неё, — сказала она тихо.
Я замерла.
— На маму?
— Нет. — Мэри посмотрела на портрет в моих руках. — Ты не знала её такой. Но я знала. Я служила в их доме ещё до того, как она встретила твоего отца. Тогда она была другой.
Я хотела спросить: какой? Но слова застряли в горле. Я протянула руку, чтобы задержать её, но Мэри уже шагнула к лестнице. Я поймала её за запястье.
— Какая она была?
Мэри помедлила. В её глазах мелькнуло что-то тёплое и болезненное одновременно.
— Живая, — сказала она. — Она смеялась так, что слышно было на всю улицу. До того, как всё случилось.
— Что случилось?
Мэри посмотрела на меня долгим взглядом. Я видела, как она колеблется. Но потом она только покачала головой.
— Это не моя тайна, девочка. — Она коснулась моей щеки – легко, как мать никогда не касалась. — Когда она будет готова – скажет сама. А пока храни это. — Она кивнула на портрет. — Может быть, он скажет тебе больше, чем я.
Она выскользнула в проём. Пятая ступенька скрипнула громко, седьмая – почти беззвучно. Я осталась стоять в темнеющем чердаке, прижимая портрет к груди.
Осторожно, почти благоговейно, я свернула письма и спрятала их в карман юбки, стараясь не повредить хрупкие листы. А портрет под блузку, у самого сердца. Я закрыла крышку опустевшего сундука и услышала, как петли снова застонали.
Спустившись вниз, я оказалась в привычной тишине дома. В гостиной, за приоткрытой дверью, сидела мать. Ее силуэт четко выделялся на фоне стены и она не обернулась, когда я прошла мимо: то ли не услышала, то ли сознательно проигнорировала. Скорее второе.
Улегшись на кровать, я закрыла глаза. Пыль всё ещё была на моих руках, и я чувствовала ее запах, когда вдыхала.
***
Утро началось с голоса Уильяма.
Я проснулась рано, когда за окном ещё только серело, и сад тонул в пелене ноябрьского тумана: ни ветвей, ни изгороди не было видно – только серое марево, в котором растворялось всё, что когда-то имело форму. Портрет я пока спрятала под матрас, письма – под стопку белья в комоде. Я не знала, зачем прячу их. Мне не запрещали быть на чердаке. Но сердце подсказывало: если мать узнает – заберет и я больше никогда их не увижу. А я уже знала, что не хочу их терять. Они стали моими. Не по праву, конечно, но по какому-то другому закону, которого я пока не могла объяснить.
Голос Уильяма доносился снизу, из гостиной. Он что-то читал вслух, судя по ритму, стихи. И мать слушала. Я слышала её редкие реплики и интонацию, тёплую, одобрительную. «Да, мой дорогой». «Очень хорошо». «Прочти ещё раз».
Я лежала и слушала, как брат читает стихи из книги, уже другой, которую мать дарила ему на День рождения. Мои рождественские чулки, связанные Мэри, уже протерлись на пятках.
Я встала, умылась ледяной водой из кувшина (Мэри всегда ставила его с вечера, и к утру вода становилась такой холодной, что обжигала) и оделась. Портрет я достала из-под матраса и положила в карман юбки. Мне просто хотелось, чтобы он был рядом и я была спокойна, зная, что его не украдут.
За завтраком было тихо. Отец сидел с газетой. Мать, не отрывая взгляда от окна, медленно помешивала ложечкой остывающий чай. Уильям ел тосты с джемом и время от времени поглядывал на меня с тем особым выражением превосходства, которое ни с чем не спутаешь. Я просто сидела, сжимая в пальцах холодную чашку, и думала о письмах.
— Ты плохо спала? — спросил отец.
Я подняла глаза. Он впервые за утро посмотрел на меня поверх газеты.
— Нормально. — соврала я.
— Ты бледная. — подметил отец.
— Это от ноября, — сказала я. — В ноябре все бледные.
Он помолчал, потом кивнул и вернулся к газете. Но перед этим я успела заметить в его глазах вопрос, который он не решался задать. Может быть, он знал, что я была на чердаке. Может быть, слышал скрип петель. Но он ничего не сказал. Как всегда.
Мать поставила чашку на блюдце.
— Уильям, сегодня вечером мы идём к Симмонсам. Надень синий сюртук.
— Хорошо, мама.
Она не спросила меня, хочу ли я пойти. Может быть, потому что я никогда не хотела. А может быть, потому что ей было всё равно. Я так и не научилась отличать одно от другого.
***
После завтрака я вышла в сад. Ветер трепал ветви нашей голой яблони. Я села на скамейку, достала портрет и стала смотреть на него при дневном свете. Теперь я видела то, чего не заметила на чердаке при свече: у него была небольшая родинка над левой бровью. И в уголке рта пряталась едва заметная морщинка – не от возраста, а от привычки сдерживать улыбку. Интересно, он улыбался моей матери так же? Или она видела другую улыбку, ту, что не попала на портрет?
Сзади послышались шаги. Я быстро спрятала портрет в карман и обернулась. Это был отец. Он стоял в трёх шагах от меня, в пальто, накинутом на плечи, и смотрел на яблоню.
— Красивое дерево, — сказал он. — Твоя мать посадила его. Ещё до твоего рождения.
Я не знала этого.
— Она никогда не говорила.
— Она много чего не говорила. — Он помолчал. — Это не значит, что она не помнит.
Я смотрела на голые ветви. Ветер трепал их, и они скрипели, как старые половицы.
— Оно выросло выше меня, — сказала я.
— Да. — Он помолчал. — Деревья растут, даже когда на них не смотрят.
Я не нашлась что ответить. Он постоял ещё минуту, потом повернулся и пошёл обратно к дому. Я задумалась: может быть, он всегда знал причину, по которой Уильяму доставалось больше внимания. И молчал. Может потому, что ему было всё равно. Или потому, что это было не его тайной.
А может быть, он говорил вовсе и не о деревьях.
Глава III
После того дня на чердаке я не могла перестать думать о портрете. Я смотрела на лицо человека, который смотрел на меня в ответ с листа пожелтевшей бумаги, и мне казалось, что он знает что-то, чего не знаю я. Джон Торн. Я беззвучно, одними губами, повторяла это имя про себя и оно звучало как заклинание. В именах вообще есть странная власть. Они переживают людей, которым принадлежали, и остаются после них, как пустые рамы от картин.
Я спрятала письма и портрет под кроватью, в старой шкатулке, которую никто не трогал уже много лет. Шкатулка была небольшая, из тёмного дерева, почти черного от времени. Когда-то она принадлежала бабушке – Амелии Браун. Она была портнихой и умела придавать старым вещам новую жизнь. На крышке ещё можно было разглядеть выцветший узор из фиалок, а по бокам шли тонкие линии, напоминающие стебли. Замок давно не работал, поэтому я просто прикрывала крышку, и она держалась благодаря старой резинке, обвязанной вокруг. Края были обрамлены узкой медной окантовкой, местами позеленевшей от возраста. Бабушка всегда говорила, что вещи хранят память о людях не хуже, чем портреты. Я провела пальцем по выцветшим фиалкам, ощущая едва заметные углубления резьбы, и подумала: если мёртвая шкатулка может хранить память о бабушке, то сколько же воспоминаний таится в живых глазах? В глазах моей матери.
С того дня я начала наблюдать за ней.
Раньше я смотрела на неё, но не видела. Она была просто матерью, которая накрывает на стол, поправляет мне платье, говорит «не отставай» на улице и любит моего брата больше, чем меня. Теперь я смотрела на неё иначе. Я видела женщину, у которой есть прошлое.
В воображении снова и снова всплывал образ: молодая мама – лёгкая, смеющаяся, с распущенными каштановыми волосами, подхваченными ветром. Она кружилась по комнате, подхватывая Уильяма на руки, и ее смех звенел, как весенний ручей. Тогда она ещё не знала тяжести дней, не прятала глаза, сжимая губы в тонкую линию. Она была настоящим солнцем, которое теперь скрылось за тучами.
Я замечала, как она иногда останавливается у окна в гостиной. Не просто смотрит в сад, а смотрит так, будто ждет кого-то. Её руки, сложенные на груди, слегка дрожали в эти минуты. Глаза становились пустыми, но не мёртвыми – скорее отсутствующими, словно она видела за окном то, чего не видели другие. Я не подходила к ней в такие моменты. Просто стояла в дверях и смотрела. Один раз Уильям прошёл мимо меня в коридоре и, заметив, куда я смотрю, хмыкнул.
— Опять шпионишь? — поддразнил он меня.
— Я не шпионю.
— Ну да, ну да. — Он пожал плечами и пошёл дальше. Ему было всё равно. Ему вообще было всё равно, что я делаю, лишь бы только я не мешала ему читать его книги и получать поцелуи в висок.
Я замечала, как мать порой замирает у открытого шкафа, перебирая старые вещи. Как берёт в руки платок, некогда белоснежный, а теперь пожелтевший, словно осенний лист. Пальцы её ласково скользят по ткани, будто пытаются вернуть ей прежнюю чистоту. В эти мгновения её лицо меняется: черты смягчаются, взгляд уходит вдаль, в мир, куда мне нет доступа.
Всё чаще я подмечала и мелочи, прежде ускользавшие от моего внимания. Она задерживает дыхание, проходя мимо лестницы на чердак, будто боится потревожить прошлое, спящее наверху. И чем внимательнее я наблюдаю, тем сильнее чувствую: эта тайна не просто где-то рядом. Она живёт в каждом её жесте, в каждой паузе, в каждом взгляде, уплывающем в далёкие края.
Однажды за этим занятием меня заметила и Мэри. Я снова стояла в дверях гостиной и смотрела, как мать перебирает какие-то старые ленты в ящике комода. Служанка прошла мимо с корзиной белья, остановилась, перевела взгляд с меня на мать и обратно.
— Ты что, весь день так и стоишь? — спросила она шёпотом.
— Нет, — соврала я.
Она покачала головой, но ничего не сказала. Только поправила корзину на бедре и пошла дальше.
Теперь я подметила, как порой мать смотрит на свое обручальное кольцо. Оно блестит тускло от времени. Словно кольцо стало всего лишь символом, потерявшим свою силу. Она не снимала его, но и не смотрела на него так, как смотрят на то, что дорого.
Однажды вечером я сидела в гостиной с книгой. Я не читала, втихаря смотря на мать, которая сидела в своём кресле и вязала. Уильям был тут же, он лежал на ковре перед камином и снова читал вслух какие-то стихи. Его голос звучал ровно, мелодично, и мать время от времени кивала в такт. Спицы двигались в её руках быстро – механически, как ход часов, но я заметила, что она смотрит не на вязание. Она смотрела в окно, на нашу яблоню, которая стояла сухой и голой.
— Мама, — окликнула ее я.
Уильям перестал читать. Наступила неожиданная тишина, как будто кто-то задул свечу.
— Да, — ответила мать, не поворачивая головы.
— Кто такой Джон Торн?
Спица замерла. Уильям поднял голову от книги и уставился на меня. Не с насмешкой, а с каким-то странным, незнакомым мне до этого выражением его лица. То было любопытство? Или тревога? Я не могла понять.
— Откуда ты знаешь это имя? — спросила мать. Голос был тихим, почти беззвучным, но довольно взволнованным.
— Я нашла его на чердаке. Письма. И портрет. — Честно призналась я.
Она медленно опустила вязание на колени и повернулась ко мне. Я увидела её лицо, которое сделалось бледным, почти прозрачным. Но главное было в глазах: там застыла глубокая, изматывающая усталость, будто она несла на плечах груз долгих лет, который больше не получалось утаивать.
— Ты не должна была их видеть, — сказала она.
— Почему?
— Потому что это моя жизнь. — Она смотрела прямо на меня, и я чувствовала, как каждое слово падает между нами холодным камнем. — И я не хочу, чтобы ты копалась в ней.
Уильям переводил взгляд с матери на меня и обратно. Он явно не понимал, о чём речь, но впервые в жизни не спешил вставлять своё замечание.
— Я не копаюсь. — Сглотнула я. — Я хочу понять, почему ты никогда не смеешься.
Её лицо тот час изменилось: словно каменная маска треснула, обнажая что-то настоящее. На мгновение она показалась мне почти хрупкой. Такой, какой была молодая девушка с портрета, ещё не успевшая превратиться в тень, бесшумно двигавшуюся по дому.
— Я смеялась, — сказала она вдруг, и взгляд её стал отстраненным. — Когда-то давно.
— Когда? — Я наклонилась чуть ближе.
— Пока он был здесь. — Она провела рукой по вязанию, будто разглаживая невидимые складки. — Рядом.
— Кто он? — Это спросила не я. Это спросил Уильям.
Я обернулась. Он сидел на ковре, забыв о книге, и смотрел на мать с тем же напряжением, что и я. Впервые в жизни мы смотрели на неё одинаково.
— Тот, кого я любила, — сказала она. — Но однажды ушёл и не вернулся.
— Почему он ушёл? — спросила я.
Она замерла. Пальцы, до этого спокойно лежавшие на вязании, вдруг сжались, скомкав пряжу. Она молчала, будто решая, стоит ли отвечать.
Я придвинулась ещё ближе и сказала:
— Мама, расскажи мне о нём. Расскажи, как вы встретились. Каким он был, когда ты его впервые увидела? Что в нем заставило тебя влюбиться?
Уильям, я заметила краем глаза, не отводил от неё взгляда.
Ее лицо смягчилось.
— Я встретила его, когда мне было восемнадцать. — Голос её стал тихим, почти напевным. — Он был сыном владельца соседнего поместья. Мы любили друг друга. Он хотел на мне жениться.
Я слушала, затаив дыхание, а взгляд невольно устремился в окно – туда, где за лесом едва проступали очертания высоких башен. Эшвуд-Холл. Так называлось соседнее поместье. Даже отсюда оно выглядело величественным: массивные каменные стены, стрельчатые окна, черепичная крыша, отливающая медью в лучах заката. Оно словно заявляло о себе – гордо, непреклонно, напоминая о вековых традициях и незыблемости рода.
Наш дом, Ивовая усадьба, стоял на пологом холме у самого края города. Раньше я видела в нём только следы упадка: темный песчаник, покрытый мхом, растрескавшиеся ступени крыльца, сад, который никто не приводил в порядок. Но теперь, глядя на него новыми глазами, я замечала то, что прежде ускользало. Стены, увитые диким виноградом, все еще хранили тепло летних дней. Резные перила крыльца, хоть и обветшали, хранили изящество старинной работы. А старая яблоня во дворе, которую я считала мертвой, по весне выпустила несколько свежих побегов у основания ствола.
— Почему же вы не поженились? — поинтересовалась я.
— Его отец был против. Он считал, что я недостаточно хороша. Джон уехал в Лондон, сказав, что вернётся. Я ждала его два года. Потом перестали приходить письма и я встретила твоего отца.
Она замолчала. Я видела, как её плечи дрожат, как она сжимает край кресла. Мне хотелось подойти к ней, но я не была Уильямом и не могла утешить ее так, чтобы она это приняла.
И тут Уильям встал. Он подошёл к матери и опустился на колени у ее кресла. Он не обнял её. Не поцеловал в висок. Просто положил руку на подлокотник, рядом с ее пальцами, и остался так сидеть.
Мать не убрала руку и не отодвинулась. Она сидела, глядя куда-то мимо него, мимо меня, мимо стен этого дома, и молчала.
— Я вышла замуж за твоего отца, — продолжила она, и голос ее смягчился. — И знаешь, я никогда не жалела об этом. Твой отец – достойный человек. В молодости он был таким энергичным, полным идей. Он мечтал открыть свою мастерскую. И открыл. Сейчас он управляет небольшой, но уважаемой столярной мастерской на окраине города. Каждое утро он уходит туда, как на праздник. Он умеет видеть красоту в дереве, чувствовать его текстуру, понимать, какой формы должна быть каждая деталь.
— Ты его полюбила? — спросила я.
Она помолчала.
— Не так, как Джона. Но я его уважала. И со временем научилась ценить то, что он дал мне: стабильность, дом, тебя. Он никогда не упрекал меня ни в чём, хотя, думаю, догадывался, что моё сердце хранит воспоминания о другом.
— А ты всё ещё любишь его? — спросила я, имея в виду Джона.
Она не ответила. Медленно встала, словно каждое движение давалось ей с трудом, и вышла из комнаты. Уильям остался на коленях у пустого кресла. Я видела, как он смотрит на скомканное вязание, на упавшую спицу, и на дверь, за которой скрылась мать.
Я наклонилась, подняла спицу и положила её на вязание.
— Спокойной ночи, — сказала я.
— Спокойной ночи, — ответил он. Впервые без насмешки.
***
Утром я спустилась вниз. Мать стояла у плиты. Мэри накрывала на стол. Она как раз ставила тарелку с хлебом и маслом на место отца. Уильям уже сидел за столом. Он не читал книгу. Просто сидел и смотрел в свою чашку с чаем. Увидев меня, он не сказал ни слова – только кивнул. Я села напротив.
— Садись, — сказала мать, не оборачиваясь. — Каша на столе.
Я села. Каша была холодной. Я взяла ложку и поднесла ко рту. Замешкавшись, положила ложку обратно. Аппетита не было, и я заметила, что Уильям тоже не ел. Он размеренно помешивал сахар в чае – методично, уже минуты три.
Мэри прошла мимо с пустой корзиной и на мгновение задержалась у стола.
— Вы сегодня не голодные, — заметила она. Это был не вопрос.
— Нет, — сказала я.
— Нет, — сказал Уильям.
Мы переглянулись. Мэри перевела взгляд с меня на него и обратно. Потом пожала плечами и вышла.
***
Ночью я лежала на кровати, глядя в потолок. Мысли крутились вокруг слов матери. Она ждала человека, который не вернулся. Любила его – глубоко, тайно, годами. И никогда не говорила нам об этом вслух. До вчерашнего вечера.
Я вспомнила, как она говорила об отце: с уважением, с тихой признательностью за его труд, за молчаливую поддержку, за то, что он просто был рядом. Два мужчины. Две истории. Одна была открыта, другая – спрятанная глубоко внутри от посторонних глаз и мыслей. И обе сформировали ту женщину, которую я знала, или думала, что знала.
Я встала и подошла к шкатулке. Портрет лежал сверху. Я взяла его в руки и долго смотрела в лицо Джона Торна.
— Кто ты? — прошептала я в тишину.
Портрет молчал.
По мере ночных размышлений во мне постепенно зарождалось одно чувство: я обязана узнать правду. Не из любопытства и не ради пустых разговоров. Эта правда была моей по праву рождения, даже если её упрятали подальше задолго до того, как я появилась на свет.
Глава IV
В которой я понимаю, что тишина не всегда означает покой
После того разговора мысли о матери не отпускали меня. Я снова и снова видела её в кресле, со взглядом, устремленным в окно, будто там, в глубине сада, было что-то, недоступное мне. Слова «я ждала его два года» звучали в голове снова и снова, как эхо в пустом зале. Я снова представляла её молодой – такой, какой видела на старых миниатюрах1[1]. Вот она встаёт по утрам, готовит завтрак, вежливо кивает знакомым. И никто не догадывается, что внутри неё, размеренно и неустанно, как маятник, качается: «А вдруг он вернётся?». Сколько лет она носила в себе эту надежду? И что почувствовала, когда поняла наконец: не вернётся?
Читатель, я знаю, что ты можешь счесть меня слишком настойчивой. Возможно, ты окажешься прав. Но я не могла иначе: тишина, которая окружала меня с детства, перестала быть просто тишиной – она стала стеной между тем, что я знала о себе и мире ранее, и тем, что могла открыть для себя сейчас. И это желание нельзя назвать благородным. Оно было простым, как голод.
Я продолжала наблюдать за матерью. Уильям, кажется, тоже стал внимательнее: я всё чаще замечала, как он задерживает на ней взгляд и хмурится, когда она особенно долго стоит у окна. Мы не говорили об этом. Мы вообще редко говорили друг с другом, но теперь между нами появилось нечто новое – общее знание. Мы оба видели: с матерью не всё в порядке. И оба не знали, что с этим делать.
Так прошло полгода. В один из пятничных вечеров я проснулась от странного звука.
Сперва решила – ветер. Он шумел за окном, ветви старой яблони царапали стекло, и этот звук, знакомый с детства, давно стал почти успокаивающим. Но теперь к нему примешивалось что-то ещё – тихое и прерывистое. Так плачут, когда пытаются удержать слёзы внутри. Я села на кровати, затаив дыхание. Тишина. Потом снова сдавленный всхлип, будто его заглушили подушкой.
Я встала. Половица под ногой скрипнула. То была седьмая, почти бесшумная. Коридор тонул во мраке. Дверь в комнату Уильяма была закрыта, а из комнаты Мэри не доносилось ни звука. Дом спал. И только из-под двери матери пробивалась тонкая полоска света.
Я подошла ближе. Дверь была приоткрыта. Сколько себя помню, мать никогда не оставляла дверь приоткрытой. Я осторожно заглянула внутрь.
Она сидела на кровати, держа в руках какую-то бумагу. То было не письмо, не рисунок, а что-то маленькое, чего я не могла разглядеть. Свеча на тумбочке догорала, и в дрожащем свете лицо матери казалось почти незнакомым. Не бледным и спокойным, как всегда, а мучительно живым. По этому лицу текли слёзы. Она плакала беззвучно, словно разучилась плакать иначе.
— Джон, — прошептала она. Я скорее угадала имя по губам, чем услышала. — Я всё ещё помню тебя.
Я замерла. Никогда прежде я не видела её такой. Мне захотелось войти, сесть рядом, обнять, но, пересилив себя, я осталась стоять в дверях. Просто знала: не примет. Снова наденет маску, отошлёт в комнату, а наутро наградит холодным, осуждающим взглядом.
Я отступила в темноту коридора. Вернулась к себе, села на кровать и долго смотрела в стену. Мысль была одна: мать плакала по человеку, которого любила. Всё ещё любила. И всё ещё ждала. И ни разу. Ни разу! За тринадцать лет не говорила мне об этом.
Сон не шёл до самого утра.
***
За завтраком мать была такой же, как всегда. Если вы когда-нибудь жили с человеком, который носит маску, то поймете это чувство: вы смотрите на него и не можете понять, куда делось то живое лицо, которое мельком проявилось накануне. Оно просто исчезло.
Мать сидела на своём месте и помешивала чай, не глядя на отца. Лицо ее было бледное, но без следов слёз. Мэри подавала хлеб и масло. Поставив тарелку на привычное место перед отцом, бросила на меня короткий взгляд и чуть приподняла бровь. Я едва заметно кивнула. Уильям сидел напротив и молча ел кашу. Он, как и я, поглядывал на мать, но ничего не спрашивал.
Отец сел напротив и принялся аккуратно намазывать масло на хлеб. Его движения были размеренными, почти ритуальными – он всегда делал всё именно так, без суеты и спешки. Он не спросил мать, хорошо ли она спала. Не спросил и почему она молчит. Лишь предложил:
— Дорогая, ты выглядишь уставшей. Может, сегодня останешься дома? Я сам схожу на рынок.
— Всё в порядке. — Она не подняла глаз. — Просто не выспалась.
— Если что — я рядом.
Он сказал это так просто, что у меня защемило сердце. В тот миг я впервые по-настоящему увидела своего отца. Не человека, который тринадцать лет прятался за газетой и молчал, боясь потревожить, а того, кто знал. Всё знал и всё равно оставался рядом.
Мать ничего не ответила. Поднесла чашку к губам, и я заметила, как дрожат её пальцы. На тыльной стороне ладони проступила тонкая вена – такая же, как у меня. Мы были похожи больше, чем я думала.
Уильям поднялся первым.
— Я пройдусь, — сказал он.
Никто не ответил. Брат помедлил, будто ожидая чего-то, затем повернулся и вышел. Я смотрела ему вслед: он тоже заметил.
Отец поднял голову и посмотрел в окно.
— Хороший день сегодня. Видишь, Лизз? Яблони цветут. Скоро всё оживёт.
За окном и правда цвели яблони. Белые лепестки дрожали на ветру, и сад казался присыпанным снегом. Но перед глазами у меня всё ещё стояла прошлая ночь: полоска света под дверью и лицо матери, залитое слезами.
После завтрака я вышла в сад.
Под старой яблоней, у самой скамьи, белело что-то на траве. Я наклонилась и подняла льняной платок – простой, без кружев, с вышитыми в уголке инициалами «М.Т.». Маргарет Торн. Должно быть, мать обронила его накануне вечером. Платок был влажным от росы и пах лавандой, тем самым запахом, что хранился в шкатулке с письмами. Я стояла, сжимая находку в пальцах, и не могла отвести глаз от вышивки. Казалось, сама земля под яблоней хранила следы её бессонных шагов.
Я спрятала платок в карман и пошла к дому. За спиной шумел ветер, лепестки срывались с ветвей и кружились в воздухе, а я думала о том, что сегодня снова не смогу смотреть матери в глаза.
***
К вечеру я лежала на кровати, разглядывая трещины на потолке. Внизу скрипнула половица – легко, не по-человечески. Должно быть, серая бродяжка с крыльца. Такая же, как я: одна в огромном доме, не может найти покоя.
Я поднялась, накинула халат и подошла к окну. Луна едва пробивалась сквозь рваные облака, бросая бледные пятна на дорожку сада. Старая яблоня тянула ветви к небу – пробуждающееся дерево, готовое вот-вот распустить крону.


