Ягиня из Бухгалтерии. Академия
Ягиня из Бухгалтерии. Академия

Полная версия

Ягиня из Бухгалтерии. Академия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 3

Ягиня из Бухгалтерии. Академия

Пролог. Тень, обретшая форму

Там, где закончилось второе испытание, воцарилась не тишина, а иное, более глубокое безмолвие – та особая, звенящая пустота, которая бывает только в местах, где только что бушевала смерть и где жизнь, отступив, оставила после себя небытие, ещё не успевшее затянуть раны.

Гнездо Жар-Птицы остывало медленно, нехотя, как раскалённая печь, из которой вынули хлебы, но которая ещё долго хранит память об огне. Золотистая смола, плавившаяся под крыльями огненного исполина, твердела, превращаясь в янтарные наплывы, в глубине которых застыли пузырьки воздуха – словно последние вздохи этого места, пойманные в ловушку времени. Пахло здесь теперь не жаром и серой, а горелым камнем, остывшей лавой и той особенной, горькой сладостью, которая остаётся после того, как пожар уходит, оставляя после себя выжженную землю и пепел.

Прах поверженного Леиня смешивался с пеплом от вспышек божественного огня, образуя странный, серебристо-серый налёт на камнях – будто сама смерть этого прекрасного, скорбного существа оставила здесь свою подпись, неразборчивую, но неопровержимую. Ветер, которого здесь не могло быть, потому что гнездо было скрыто в скальной расщелине глубоко над чёрной рекой, тем не менее шевелил этот пепел, собирая его в причудливые узоры, похожие на лица, на буквы, на знаки, которых никто не умел прочесть.

А в центре этого опустошения, не тронутый даже искрами, которые ещё теплились в трещинах камня, лежало тело Яна. Оно было неестественно прямым, как будто кто-то невидимый вытянул его, придав позу покойника, ожидающего погребального обряда. Руки, ещё недавно такие ловкие, такие живые, сейчас лежали вдоль тела, пальцы были разжаты, и только на одном, безымянном пальце левой руки осталась тонкая, бледная полоска – след от кольца, которое он успел снять и бросить Алии в последнем, отчаянном движении умирающей воли.

Лицо его было спокойно. Странно, неестественно спокойно для того, кто умер такой страшной, внезапной смертью. Ледяной кинжал, метко пущенный снежным принцем, сделал своё дело быстро и чисто – пробил грудь насквозь, вошёл между рёбер с хирургической точностью, заставив сердце остановиться прежде, чем боль успела достичь сознания. Глаза Яна были полуоткрыты, и в их застывшем взгляде, устремлённом куда-то вверх, в невидимое отсюда небо, застыло не удивление и не страх, а что-то похожее на недоумение – будто он не мог понять, как это случилось, как такой быстрый, такой неуловимый, как он, мог оказаться здесь, на холодном камне, с дырой в груди, из которой уже не текла кровь, потому что лёд, пронзивший его, заморозил рану быстрее, чем она успела кровоточить.

Вокруг тела, на расстоянии вытянутой руки, камень был чист. Ни капли крови, ни следа борьбы. Только тонкая, едва заметная корка инея, покрывавшая одежду Яна, – последнее прикосновение убийцы, холодное, бездушное, неумолимое.

Но абсолютной пустоты не бывает. Особенно в местах, пропитанных болью, смертью и мощной, неразрешённой магией. Особенно там, где границы между мирами ещё не затянулись, где ткань реальности, разорванная вторжением чуждых сил, зияет, как открытая рана, и где в эти разрывы, как в щели между половицами в старом доме, просачивается то, что живёт в изнанке мира, питаясь его болью и пустотой.

Из тени, что глубже всех других теней в этом мёртвом гнезде, из той самой черноты, что скопилась под скальным выступом, куда не проникал даже отблеск остывающего золота, выползло оно.

Нечто маленькое, чёрное, липкое. Похожее на каплю дёгтя, упавшую на светлый камень, или на живую дыру в реальности – такую маленькую, что её можно было принять за трещину в камне или за обгоревший лист, занесённый сюда неведомо откуда. Но это не был ни камень, ни лист. Это была Жеча. Та самая, что когда-то, в самом начале пути Алии, хотела сожрать весь её сектор, разорвать ткань реальности, обратить в небытие всё, до чего могла дотянуться.

Она была слаба сейчас. Почти ничего не осталось от той, прежней Жечи, что клубилась над разрывом, что тянула свои щупальца к живым, стремясь их отрицать, уничтожить, стереть. Три испытания, три вторжения в чужие реальности, три столкновения с магией, которая не была ей подвластна, иссушили её, выжгли почти дотла. От огромного, пульсирующего чёрного облака, способного накрыть целый квартал, осталась лишь капля – квинтэссенция голода, отрицания и ненависти, сжатая до размеров горошины, но оттого не менее яростная.

Она ползла по камню, оставляя за собой едкий, дымящийся след, похожий на кислоту, которая разъедает всё, к чему прикасается. Камень под ней шипел, покрываясь мелкими трещинами, теряя свою структуру, превращаясь в труху – потому что Жеча отрицала его, отрицала его право быть твёрдым, быть камнем, быть. Она отрицала остывающий жар в воздухе, отрицала золотистую смолу, застывающую в трещинах, отрицала память о битве, о криках, о боли – обо всём, что наполняло это место жизнью.

Её существование было мукой. Не той мукой, которую испытывает живое существо, чувствующее боль. Жеча не чувствовала боли – она была болью. Она была отрицанием, воплощённым в материю, и каждое её движение, каждое мгновение её бытия было актом отрицания самой себя, потому что она не должна была существовать, она была ошибкой, сбоем, трещиной в мире, которая не имела права на жизнь, но жила, и это противоречие жгло её изнутри сильнее любого огня.

Её целью было прекратить всё. Всё и сразу. Вместе с собой. Но для этого нужна была сила. Сила, которую она потеряла в схватках с Алией, с Полуденницей, с Волком-Серым, с той странной, системной магией, что наводила порядок там, где должен был царить хаос. И вот, когда она уже почти иссякла, когда её оставалось так мало, что она могла думать только о том, как бы добраться до ближайшей трещины и упасть в неё, чтобы раствориться в пустоте, из которой пришла, – её «взгляд» (если у бесформенной тени, отрицающей само понятие зрения, может быть взгляд) упал на тело.

На Яна.

Совершенная, целостная, но мёртвая форма. Оболочка, из которой ушла жизнь, но которая ещё хранила отпечаток личности: ловкость разведчика, хитрость, мгновенную реакцию, способность исчезать и появляться там, где её не ждут. Оболочка, лежащая в самом эпицентре мощнейших магических выбросов – жара Жар-Птицы, холода снежных принцев, ярости Святомира, отчаяния Алии. Оболочка, пропитанная остаточной магией, как губка водой, – магией, которую можно было использовать, переработать, превратить в силу.

Жеча замерла. В её простейшем сознании, которое было скорее инстинктом, чем мыслью, боролись два импульса. Отрицать эту форму – она была слишком человеческой, слишком определённой, слишком «чем-то», в то время как суть Жечи была в отрицании всего, что имеет форму и смысл. И уничтожить её, как и всё остальное, – разорвать, стереть, обратить в прах, который потом смешается с другим прахом, и никто не сможет сказать, где было тело, а где камень, где была жизнь, а где смерть.

Но был и третий импульс, самый древний и самый сильный. Голод. Не голод плоти, не голод желудка, а голод бытия – та первобытная, животная потребность существовать, которая сильнее любого отрицания, сильнее любой ненависти, сильнее самой смерти. И чтобы уничтожать эффективнее, чтобы отрицать с большей силой, чтобы стереть этот мир в порошок и развеять его по пустоте… нужно быть. Нужна форма. Нужна сила. Нужна точка приложения, с которой можно давить на реальность, ломать её, гнуть, рвать.

Маленькое чёрное пятно дрогнуло. Оно покачнулось, как капля на листе, готовая упасть, но не решающаяся, и в этом колебании, длившемся всего мгновение, было сосредоточено всё, что осталось от той древней, нечеловеческой воли, что когда-то чуть не уничтожила целый мир. Потом, с отвратительным, чавкающим звуком, напоминающим хлюпанье грязи под ногами или последний вздох утопающего, оно потянулось к ране на груди Яна.

Не чтобы залечить. Не чтобы вернуть жизнь. Жеча не умела давать жизнь – она могла только брать, только отнимать, только отрицать. Она потянулась к ране, чтобы заполнить пустоту, чтобы занять место, которое освободила ушедшая душа, чтобы войти в этот храм, из которого выселился бог, и поселиться там, как скверна, как плесень, как та самая чернота, что прорастает в трещинах старого дома, когда его перестают топить.

Это не было воскрешением. В этом не было ни надежды, ни чуда, ни той светлой, очищающей силы, что возвращает мёртвых к жизни в древних сказаниях. Это было чудовищное, противоестественное действо – акт паразитизма, в котором мертвец становился оболочкой для той, что отрицала само понятие жизни. Жеча вливалась в холодную плоть, в пустые сосуды, где уже не текла кровь, в безмолвный разум, где не было больше мыслей. Она отрицала душу, которая была здесь раньше, отрицала память Яна, его личность, его шутки, его быстроту, его верность товарищам. Но она присваивала форму. Костяк, который можно было двигать. Мышечную память, которая помнила, как бегать, прыгать, исчезать, наносить удар. Остаточные магические следы от кольца-невидимки, от левитации, от сотен мелких хитростей, которые Ян накопил за годы тренировок и боёв.

Пальцы на мёртвой руке дёрнулись.

Это было не то плавное, живое движение, которым Ян, бывало, подкручивал ус или поправлял кольцо на пальце. Это был рывок – резкий, неестественный, как у куклы, которую дёрнули за нитку. Пальцы сжались, разжались, снова сжались, проверяя новую силу, привыкая к новой воле, которая в них вселилась. Кожа на них была всё ещё бледной, холодной, но под ней, в глубине, уже закипало что-то чёрное, что-то, что не было кровью, но двигалось, как кровь, пульсировало, как сердце, хотя сердца больше не было.

Затем дёрнулась рука. Вся, от плеча до кончиков пальцев. Она приподнялась на несколько сантиметров и с глухим стуком упала обратно на камень – тяжело, мертво, но в этом падении уже была не инертность трупа, а целенаправленность, желание проверить, как работает этот механизм, как подчиняется новой воле.

Потом зашевелилось тело. Не плавно, не естественно, а рывками, как у младенца, который учится управлять своими конечностями, но гораздо медленнее, гораздо труднее, потому что тот, кто вселился в это тело, никогда не имел формы, не знал, что такое руки и ноги, не умел дышать лёгкими и видеть глазами. Движения были угловатыми, неестественными, ломаными – будто тело ломали и складывали заново, подбирая нужную позу, нужный угол, нужное положение.

Глаза открылись.

Но в них не было ни удивления, ни боли, ни воспоминаний. Не было того тёплого, живого огонька, который всегда горел в глазах Яна, когда он смотрел на мир с лукавством и любопытством. В них была только пустота – глубокая, бездонная, как колодец, в который не падает свет. И на эту пустоту, как плёнка масла на воде, была натянута тонкая, едва заметная чернота – всепоглощающая, всеотрицающая ненависть, которая не знала ни причины, ни цели, ни границ.

Тело село.

Это было самое трудное движение. Позвоночник хрустнул, мышцы напряглись, не слушаясь, не понимая, что от них требуют. Голова качнулась, упала на грудь, поднялась снова, и в этом кивании было что-то страшное, механическое – будто не живое существо пытается осмотреться, а кукла, которой управляет невидимый кукловод, учит её сидеть, учит быть.

Глаза, эти пустые, чёрные глаза, медленно обвели гнездо. Они не видели в привычном смысле – они сканировали, как сканер, выискивая объекты для отрицания. Камень, который был твёрдым? Нет, он должен быть прахом. Золотистая смола, застывшая в трещинах? Нет, она должна исчезнуть. Пепел, который шевелил ветер? Нет, даже пепла не должно быть, потому что пепел – это память о том, что было, а память – это тоже существование, которое нужно отрицать.

Тело поднялось.

Ноги, не привыкшие ещё держать этот новый вес, подогнулись, и оно упало на колени, ударившись о камень с глухим, влажным стуком. Но оно не почувствовало боли. Оно вообще не чувствовало ничего, кроме голода, кроме жажды отрицания, кроме той слепой, животной ярости, что горела в пустоте его глаз. Оно встало снова. И на этот раз устояло.

Стояло оно странно – неестественно прямо, как солдат в строю, но без той живой, человеческой выправки, которая бывает у воинов. Это была прямость манекена, куклы, вещи, которой придали форму, но не вдохнули жизнь. Руки висели вдоль тела, пальцы были сжаты в кулаки, и в этих кулаках, сжатых с такой силой, что ногти впивались в ладони, не было ярости живого существа, готового к бою. Была только механика – проверка того, на что способно это тело, как сильно можно сжать, как сильно можно ударить.

Язык, который когда-то шутил и отдавал быстрые команды, шевельнулся во рту, пробуя, как он работает. Губы разжались, и из горла вырвался звук – не слово, не крик, а хрип, скрип, какой-то механический, неестественный шум, как будто ржавый механизм пытается провернуть шестерёнки. Потом этот шум сложился во что-то, отдалённо напоминающее человеческую речь.

«Нет…»

Голос был голосом Яна, но в нём не было ни его интонаций, ни его смеха, ни той тёплой, человеческой ноты, которая делала его живым. Голос был плоским, мёртвым, пустым – как эхо в пустом зале, как звук камня, падающего в колодец, как скрип половицы в доме, где никто не живёт.

Это было не отрицание чего-то конкретного. Это была декларация сущности. Манифест того, чем стало это существо. Нет – всему. Нет – жизни, которая была здесь раньше. Нет – теплу, которое остывает в камне. Нет – свету, который пробивается сквозь трещины. Нет – времени, которое течёт. Нет – миру, который существует.

Жеча обрела оболочку. Она стала кем-то. Точнее, стала никем в теле кого-то. Орудием уничтожения, наделённым навыками, ловкостью и физической силой погибшего стража. Она посмотрела на свои новые руки – бледные, холодные, с тонкими, длинными пальцами разведчика, которые умели быть невидимыми, умели скользить по карманам, умели снимать кольцо и надевать его снова быстрее, чем глаз успевал заметить. Она сжала их в кулаки, ощущая незнакомую, но могущественную мышечную силу. Силу, которую можно использовать, чтобы ломать, рвать, отрицать.

Она сделала шаг. Осторожный, неуверенный, как у ребёнка, который учится ходить. Потом другой. Потом третий – уже увереннее, быстрее, потому что тело помнило, как двигаться, даже если воля, которая им управляла, не понимала, что такое движение. Мышечная память делала своё дело: ноги несли её вперёд, руки раскачивались в такт шагам, голова поворачивалась из стороны в сторону, выискивая… что? Добычу? Цель? Или просто проверяя, как работает эта новая, непривычная оболочка?

Где-то далеко, в своём доме, за накрытым столом, с чашкой чая в руке, Алия слушала, как Святомир, стоя на коленях, говорил ей слова, которые она ждала и боялась услышать. Ясный, прикорнувший у её ног, мирно урчал, переваривая украденный блин. Ивс, сидевший в кресле с книгой, делал вид, что не слушает, но уши его были насторожены. Ольга хлопотала у печи, и пахло в доме теплом, уютом, безопасностью.

Они думали, что самое страшное позади. Что Ян погиб, что испытания закончены, что враги либо наказаны, либо ушли, либо смиренно ждут решения своей участи в комнатах, которые Ивс предусмотрительно запер на все замки. Они думали, что можно выдохнуть, отдохнуть, залечить раны и начать новую жизнь – ту, в которой не будет больше испытаний на выживание, поединков со смертью, битв с существами, которым нет названия на человеческом языке.

Они даже представить не могли, что их самая первая, казалось бы, побеждённая угроза обрела новую, куда более опасную форму. И что эта форма смотрела теперь на мир глазами их павшего друга, видя в нём лишь мишень для окончательного, тотального отрицания.

Смерть Яна не стала точкой. Она стала запятой. И за этой запятой открывалась новая, ещё более тёмная глава – глава, в которой их врагом станет не чудовище из бездны, не ледяной принц, не древнее божество, а то, что было когда-то их другом, их товарищем, их соратником. И у них не будет выбора – они должны будут встретиться с ним лицом к лицу, с тем, кто носит лицо Яна, но чьи глаза смотрят на них с пустотой, в которой нет ничего, кроме ненависти.

В гнезде Жар-Птицы, высоко над чёрной рекой, тело, которое когда-то принадлежало Яну, развернулось и пошло прочь. Не к выходу, не к лестнице, по которой они взбирались сюда, а к краю обрыва, туда, где скала обрывалась вниз, в темноту, из которой доносился глухой, тяжёлый рёв воды. Оно не боялось высоты. Оно не боялось смерти. Оно вообще ничего не боялось, потому что бояться может только то, что имеет что терять. А у него не было ничего, кроме голода. И голод этот был бездонным.

Оно шагнуло в пустоту, и чёрная река внизу, увидев падающую тень, на миг замолчала, будто признавая в этой тени родственную силу. А потом сомкнула воды над головой, и тело исчезло в глубине, уносимое течением туда, где границы миров истончаются и где его никто не искал.

Потому что те, кто мог его искать, пили чай в тёплом доме и верили, что самое страшное уже позади.

Глава 1. Первый бал третьего курса

Год пролетел незаметно – как вода, текущая между пальцев, как песок в старых часах, которые Ольга заводила каждое утро, бормоча что-то про быстротечность жизни и про то, что «вот опять зима на носу, а ты и оглянуться не успела». Но для Алии этот год был не просто временем, которое уходит и не возвращается. Это было время, наполненное работой, вылазками, учёбой, и каждое его мгновение было весомым, как монета в старой, потёртой мошне, которую она носила на поясе, когда отправлялась в свой сектор – в тот странный, многослойный Екатеринбург, который был её домом и её ответственностью.

Вылазки в другие миры стали привычными, почти рутинными. Она уже не вздрагивала, когда зеркало в прихожей вместо её отражения показывало лес, полный серебристых берёз, или степь, где ветер гнал сухие перекати-поле, или подземелье, где камень светился изнутри холодным, голубоватым огнём. Она научилась договариваться с теми, кто жил по ту сторону – с лешими, что требовали дань за право прохода, с водяными, что спорили о границах своих владений, с болотниками, чьи голоса были похожи на хлюпанье грязи и шепот камыша. Она научилась слушать их жалобы, разбирать их споры, находить решения, которые устраивали всех – или, по крайней мере, не оставляли никого в обиде.

Охота на василиска, объявленная в начале года, стала самым опасным из её заданий. Василиск, поселившийся в заброшенных каменоломнях под старым заводом, был не из тех, с кем можно договориться. Он был древним, злым и голодным – тем сочетанием качеств, которое делает любое существо опасным, а магическое – смертоносным вдвойне. Три недели Алия вместе с отрядом, в который Святомир назначил её ведущей аналитиком, изучала его повадки, его маршруты, его слабые места. Она составляла карты, рисовала схемы, просчитывала вероятности, и в конце концов они нашли способ – не убить его, потому что убить василиска мог только тот, кто смотрит ему в глаза, а смотреть в глаза василиску означало смерть, – а загнать его обратно в ту трещину между мирами, из которой он вышел. Это было сложнее, чем простое убийство, и требовало от Алии не только магии, но и того странного, системного мышления, которое она принесла из своей прошлой жизни: нужно было рассчитать всё до мелочей, чтобы ни один из участников охоты не оказался в опасности.

Когда василиск, шипя и извиваясь, провалился в трещину, и ткань реальности сомкнулась за ним, затянувшись, как затягивается рана, Алия стояла на краю каменоломни, чувствуя, как дрожат её колени, и сжимала в руке гребень, который держала наготове всё это время. Святомир, стоявший рядом, положил руку ей на плечо – тяжело, по-свойски, и в этом жесте было больше, чем в любых словах.

– Хорошая работа, – сказал он, и его голос, обычно суровый, звучал почти тепло.

– Я просто сделала то, что должна, – ответила она, и это была правда.

Но была и другая правда, которую она не говорила вслух: она сделала это не потому, что должна, а потому что не могла иначе. Потому что если бы василиск остался, он бы убил – может быть, не её, может быть, не сейчас, но убил бы кого-то, кто не умеет защищаться, кто не знает, что в старых каменоломнях живёт смерть. И это знание, эта ответственность, эта невыносимая тяжесть чужой жизни, лежащей на её плечах, была тем, что делало её Стражем – не статусом, не формой, не камнем на запястье, а вот этим, внутренним, непередаваемым.

После василиска были другие задания – менее опасные, но не менее важные. Нужно было проверить границы сектора, которые после зимы дали трещины в трёх местах, и Алия провела две недели, ползая по сугробам с картой Багиры в руках, отмечая каждую трещину, каждое смещение, каждую аномалию. Нужно было принять нового просителя – старую банши, поселившуюся на чердаке заброшенного дома на окраине, и Алия ходила к ней три раза, прежде чем та согласилась на договор: тишина в обмен на ежемесячное подношение тёплой воды и чёрного хлеба. Нужно было разрешить спор между дворовым и банником за право на самый тёплый угол в бане, и Алия, вспомнив уроки Ивса о том, что компромисс – это искусство, а не слабость, предложила им дежурить по очереди, и они согласились, ворча, но без обид.

И среди всего этого – отчёты. Бесконечные, подробные, выверенные до последней запятой отчёты, которые она отправляла в Академию и которые, как она подозревала, изучал не только Багира, но и сама Хозяйка Горы, и, возможно, даже Кощей, чьё имя она теперь произносила с содроганием, вспоминая, как его лицо треснуло под ударом Мороза Ивановича.

Отчёты были её способом держать всё под контролем. Она записывала всё: когда и какой проситель приходил, что просил, чем был оплачен долг, какие тени легли на карту, какие цвета появились, какие исчезли. Она вела свои книги, как когда-то вела бухгалтерию в маленькой фирме, где работала до того, как всё перевернулось, и в этом была странная, успокаивающая системность: если ты можешь записать это, значит, ты можешь это понять. Если ты можешь это понять, значит, ты можешь это контролировать.

Ясный, её рогатый пушистик, за год вырос в огромную, величественную птицу, которая уже не помещалась на плече, но всё равно старалась туда забраться, когда Алия сидела за столом и писала отчёты. Его перья, когда-то жёлтые и пушистые, теперь были гладкими, блестящими, с тёмными, серебристыми прожилками, которые переливались на свету, как иней на зимнем окне. Рожки на голове, бывшие в детстве смешными бугорками, стали острыми, изогнутыми, и в них, когда Ясный сердился, вспыхивали крошечные, едва заметные искры. Глаза его, чёрные и блестящие, как два оникса, смотрели на мир с тем же любопытством, что и в первый день, но в этом любопытстве теперь была глубина – понимание того, что мир не просто красив или страшен, а сложен, многослоен, полон смыслов, которые нужно разгадывать.

Он всё так же урчал – странный, низкий, вибрирующий звук, который Алия научилась различать среди всех прочих шумов дома. Когда он урчал, в его изумрудном горле разгорался мягкий, тёплый свет, и Алия чувствовала, как этот свет проникает в неё, успокаивает, придаёт сил. Ясный стал её талисманом, её защитником, её связью с тем миром, который она оставила, но который всё ещё жил в ней – миром тепла, уюта, простых радостей, которые она когда-то считала потерянными навсегда.

Ивс, как всегда, был рядом. Кот не менялся – всё такой же ворчливый, всё такой же мудрый, всё такой же преданный. Он сидел в своём кресле с книгой, делал вид, что не слушает, когда Алия рассказывала о своих вылазках, а потом комментировал каждую деталь с такой точностью, что становилось ясно: он слушал, и не просто слушал, а анализировал, оценивал, делал выводы. Иногда он говорил: «Правильно сделала», иногда: «Могла бы и лучше», иногда просто молчал, и это молчание было красноречивее любых слов.

Ольга хлопотала у печи, пекла пироги, варила варенье, и в её заботах, в её суете, в её бесконечных «посиди, отдохни, покушай» было что-то такое, что возвращало Алию из мира карт и отчётов обратно, в дом, в тепло, в жизнь. Ольга стала ей больше, чем домовой. Она стала той, кого Алия никогда не имела – матерью, бабушкой, старшей сестрой, всем сразу. И когда Алия, вернувшись после особенно тяжёлого задания, сидела на кухне, уткнувшись лицом в чашку с травяным чаем, а Ольга гладила её по голове и приговаривала: «Всё, всё, родная, отдохни, ты устала, ты всё сделала, теперь отдыхай», – Алия чувствовала, как внутри неё, там, где когда-то была только пустота, разгорается что-то тёплое, живое, настоящее.

На страницу:
1 из 3