
Полная версия
Красная Месса. Том I: Заря
— Нет. Не идолы. — Шестаков покачал головой и шагнул ближе к скелетам. — По легенде, которая сохранилась в некоторых старообрядческих общинах на Урале и в Заволжье, кереку — это сущности, которые могли вселяться в живых людей и менять их природу. Они не были ни людьми, ни духами, ни демонами в христианском понимании. Они были чем-то третьим. И они не умирали — только меняли сосуды. Легенда гласит, что некоторым жрецам удалось заманить трёх кереку в ловушку, заковать в тела, скрепить цепями из серебра — единственного металла, который их удерживал, — и похоронить заживо, чтобы они никогда не пробудились.
В камере повисла тишина, нарушаемая только капаньем воды и далёким гулом артиллерии.
— Серебряные цепи, — нарушил молчание Громов, — три скелета, алтарь. Всё сходится.
— Именно, — кивнул Шестаков. — И я думаю, что немцы, чёрт бы их побрал, ищут именно это. Не просто артефакты, не просто древности. Они ищут кереку. Они хотят их разбудить.
Ярцев стоял над алтарём и смотрел в его чёрную, поглощающую свет глубину. Ему казалось, что камень чуть-чуть вибрирует — не физически, а где-то на грани восприятия, как будто внутри него что-то дышит.
— Капитан Стеклов, — скомандовал он, — продолжайте фотосъёмку. Зафиксируйте каждую деталь. Лейтенант Громов — осмотрите цепи на предмет маркировки и клейм. Братья Чугуновы — оставаться на входе, следить за тишиной.
А затем он повернулся к Шестакову и сказал то, от чего профессор вздрогнул:
— Алтарь мы забираем в Москву. Скелеты сжечь. Немедленно. Если ваша легенда верна, то эти трое лежат здесь тысячу лет и всё ещё могут проснуться. Я не дам им этого шанса.
Шестаков открыл было рот, чтобы возразить — видимо, с точки зрения археологии уничтожение такого захоронения было чудовищным вандализмом, — но, встретившись взглядом с Ярцевым, осёкся и лишь кивнул. В конце концов, он был учёным, но сейчас шла война, и приказы старшего майора госбезопасности не обсуждались.
Когда группа начала готовиться к подъёму, Громов, который обходил камеру с фонарём, остановился в углу и негромко окликнул Ярцева:
— Товарищ старший майор. Взгляните.
Ярцев подошёл. Громов направил луч фонаря на стену. Там, в углу, почти стёртый временем, был выцарапан ещё один рисунок — примитивный, но узнаваемый. Человеческая фигура с чёрными провалами вместо глаз стояла у алтаря, а из её груди выходили три линии, соединявшиеся с тремя другими фигурами, лежащими ниц.
— Это не картина погребения, — сказал Громов тихо. — Это инструкция.
Ярцев долго смотрел на рисунок, потом перевёл взгляд на алтарь, потом на скелеты. И впервые за много лет почувствовал холодок, который не имел отношения ни к температуре, ни к сырости подземелья.
— Возможно, — сказал он наконец. — Но мы здесь для того, чтобы эту инструкцию не прочёл никто другой. Заканчивайте осмотр и наверх. До темноты мы должны убраться отсюда.
Громов кивнул и направился к выходу. А Ярцев ещё на минуту задержался у алтаря. Ему вдруг показалось, что чёрная поверхность камня чуть заметно затуманилась — словно от его дыхания. Или словно кто-то внутри камня тоже дышал, ожидая, когда его найдут.
Через полчаса алтарь был упакован в ящик с войлочной обивкой и погружен на полуторку. Скелеты, облитые горючей смесью, занялись огнём в костре, разведённом у подножия кургана. Дым поднимался столбом к вечернему небу, и Ярцев, стоя у машины, смотрел, как он растворяется в сумерках.
Когда костёр догорел до ровного, жаркого нутра, выбрасывая в темнеющее небо снопы искр, которые гасли, не долетая до крон старых сосен, запах горелой кости — сладковатый, тошнотворный — всё ещё висел над поляной. Даже табачный дым, который молча курили бойцы из охраны, не мог его перебить. Солнце уже закатилось за верхушки деревьев, и лес начал наполняться той особенной августовской тьмой, что приходит не постепенно, а как-то сразу, словно кто-то выключает свет.
К этому времени ящик с алтарём уже покоился в кузове головного грузовика на толстом слое войлока, обложенный мешками с песком, чтобы не смещался на ухабах. Ярцев лично затянул последний ремень и проверил натяжение. Рисковать такой ценностью он не собирался.
Профессор Шестаков сидел на поваленном бревне поодаль, уронив голову на руки. Его плечи под выгоревшим парусиновым пиджаком мелко подрагивали — то ли от усталости, то ли от нервного потрясения. Рядом с ним стоял лейтенант Громов, не произнося ни слова, но и не отходя.
Ярцев закончил с креплениями, одёрнул китель и подошёл к профессору. Тот поднял голову, и в свете переносного фонаря его лицо показалось Ярцеву совсем старым — не семидесятилетним, а древним, как те кости, что догорали в костре.
— Профессор, — сказал Ярцев, присаживаясь рядом на корточки, — вы мне не всё рассказали. Там, внизу, вы говорили о легендах. Но я хочу знать не легенды. Я хочу знать, почему вы так боитесь. Вы, учёный. Человек, который видел десятки захоронений.
Шестаков долго молчал. Потом снял пенсне и начал протирать его, хотя стёкла были чисты. Руки его дрожали.
— Вы правильно заметили, товарищ старший майор. Я видел десятки захоронений. — Голос его был глухим, надтреснутым. — Я вскрывал могильники вятичей под Рязанью, курганы кривичей под Тверью, я работал на раскопках в Новгороде, где культурный слой доходит до восьми метров. Я видел всё, что может увидеть археолог. Но я никогда — слышите? — никогда не видел того, что увидел здесь.
Он помедлил, и Громов, стоявший рядом, чуть наклонился, чтобы не пропустить ни слова.
— Я сказал вам внизу, что это кереку. Но я не сказал главного. — Шестаков облизал пересохшие губы. — Кереку — это не просто легенда. Это запретная тема, которую советская археология постаралась забыть, а чекисты — стереть. Но я старый человек, и у меня остались знакомства ещё с дореволюционных времён. В девятьсот двенадцатом году мой учитель, академик Соболевский, получил письмо от одного старообрядческого начётника из-под Вятки. Начётник писал, что в их краях есть капища, которых нет ни на одной карте, и что тамошние старики помнят слова «кереку» и «жатва». Соболевский тогда отмахнулся — знаете, как это бывает в академической среде: суеверия, деревенские сказки. Но я запомнил. А потом, в тридцать седьмом, когда начали чистить академии, все, кто хоть что-то слышал о кереку, исчезли. Я остался жив только потому, что никогда не упоминал этого слова вслух. До сегодняшнего дня.
— Вы говорите «жатва», — перебил его Ярцев. — Что это значит?
— Не знаю. — Шестаков беспомощно развёл руками. — В том письме начётника говорилось: «Когда придёт время жатвы, кереку восстанут и соберут свой урожай». Я думал, что это метафора. Но теперь... — он кивнул в сторону костра, где догорали скелеты, — теперь я думаю, что это не метафора. Это инструкция.
Ярцев вспомнил рисунок на стене погребальной камеры — фигура у алтаря, три линии, соединяющие её с тремя лежащими телами. Инструкция.
— Что ещё говорилось в том письме?
— Я не помню дословно. Письмо было изъято в тридцать седьмом вместе с остальными бумагами Соболевского. Но одна фраза врезалась мне в память. Начётник писал: «Они могут вселяться в живых и менять свою природу. И тот, в кого они вселятся, уже не будет человеком, но станет вместилищем». И ещё он писал, что серебро — единственное, что их удерживает. Что серебряные цепи, освящённые особым образом, могут запереть кереку в мёртвом теле навсегда. Но если цепь снять — они проснутся.
Ярцев медленно выпрямился. Серебряные цепи. Освящённые. Он вспомнил, как Стеклов фотографировал эти цепи в камере, и как они тускло блестели в свете фонарей, несмотря на тысячелетнюю патину. Вспомнил, как они обвивали шейные позвонки, рёбра, таз — словно тот, кто их надевал, знал, что сковывает не просто кости, а что-то другое.
— Кто мог их заковать? — спросил он.
— Согласно некоторым апокрифам, — Шестаков понизил голос до шёпота, — это сделали жрецы-отступники. Те, кто поклонялся кереку, а потом испугался их силы. Они заманили трёх полубогов в человеческие тела и заковали их в серебро. А потом убили. Точнее — похоронили заживо, потому что убить кереку, пока он в теле, нельзя. Он просто ждёт.
— Чего ждёт? — спросил Громов. Он произнёс это спокойно, но пальцы его правой руки сжались на ремне винтовки.
— Того, кто его разбудит, — ответил Шестаков. — Того, кто прольёт кровь на алтарь.
Наступила тишина, нарушаемая только треском догорающего костра. Ярцев выпрямился, отряхнул колени и посмотрел на профессора сверху вниз. В его голове уже крутился калейдоскоп вопросов: кто был этот начётник, сохранились ли копии письма, где находятся другие капища, какие архивы ещё не уничтожены. Но времени на всё это не было. Немцы стояли в двенадцати километрах отсюда, и если Шестаков прав, то к кургану они придут не за золотом.
— Профессор, — сказал он наконец, — вы поедете с нами в Москву. Ваши знания слишком ценны, чтобы оставлять вас здесь. Люди из вашей экспедиции, — он кивнул в сторону рабочих, — будут эвакуированы в тыл. Все записи, дневники, зарисовки — изъяты и засекречены. Отныне всё, что вы видели и знаете, является государственной тайной особой важности. Вы меня понимаете?
Шестаков поднял на него воспалённые глаза.
— Я понимаю, товарищ старший майор. Но есть ещё кое-что.
— Что?
— Когда мои рабочие спустились в камеру в первый раз и увидели алтарь, один из них — Селиванов, он сейчас в лазарете, — сказал мне странную вещь. Он сказал, что камень... дышал. Он сказал: «Профессор, он как будто ждал нас. Как будто знал, что мы придём». Я тогда подумал — бред, переутомление. А теперь я не знаю, что думать.
Ярцев переглянулся с Громовым. Тот молчал, но в его глазах читалось то же, что и у старшего майора: «Это не бред. Это подтверждение».
— Мы разберёмся в Москве, — сказал Ярцев твёрдо. — А пока приказываю: никому не говорить о том, что вы здесь видели. Вы учёный, профессор, и вы привыкли делиться знаниями. Но сейчас знание — это оружие. И оно должно оставаться в надёжных руках. — Он сделал паузу. — В наших руках.
Шестаков кивнул и тяжело, с видимым усилием, поднялся с бревна. Его пошатывало, но он всё же нашёл в себе силы выпрямиться.
— Я пойду собирать бумаги, — сказал он. — Там, в палатке, есть ещё несколько зарисовок рун. Я хотел бы их сохранить.
— Сохраняйте. Но помните: гриф секретности.
Шестаков побрёл к палаткам, и его сутулая фигура вскоре растворилась в сумерках. Ярцев и Громов остались у грузовика вдвоём.
— Что думаешь? — спросил Ярцев, не глядя на Громова.
— Думаю, что мы вскрыли не просто могилу, товарищ старший майор. Мы вскрыли темницу. — Громов помолчал. — И ещё я думаю, что один из наших людей это почувствовал.
— Чугунов? Пётр?
— Да. Вы заметили, как он смотрел на алтарь? Он стоял и не мог оторвать глаз. Михаил его дважды окликал — он не слышал. А когда алтарь упаковывали, Пётр отошёл в сторону, и его трясло. Я подошёл спросить, в чём дело, а он ответил: «Ни в чём, товарищ лейтенант. Просто холодно». Но на дворе август, и все мы взмокли, пока таскали ящики. Ему не холодно. Ему что-то другое.
Ярцев задумчиво потёр подбородок. Синхронность близнецов, их странная связь, о которой он уже начал догадываться, и этот неестественный интерес Петра к алтарю — всё складывалось в картину, которая ему не нравилась. Он вспомнил слова Берии: «Слабость в этом деле смерти подобна». Но Пётр не был слабым — он был восприимчивым. А это, возможно, ещё хуже.
— Присматривай за ним, — сказал он наконец. — Обоими. И докладывай мне о любой странности.
— Так точно.
— И ещё, Громов.
— Слушаю.
— Ты сам-то как? Тебя ничего не тревожит?
Громов ответил не сразу. Он посмотрел на запад, где над лесом всё ещё полыхало багровое зарево — то ли закат, то ли дальние пожары, — и сказал тихо:
— Меня тревожит всё, товарищ старший майор. Но я привык.
Ярцев кивнул и похлопал его по плечу. Через полчаса колонна из двух грузовиков и легкового автомобиля выехала по разбитой дороге на восток. В кузове головной машины, в ящике с войлочной обивкой, ехал чёрный алтарь — молчаливый, тяжёлый, пропитанный тысячелетней тьмой. А в кабине, глядя в темноту за окном, сидел Пётр Чугунов, и его чёрные глаза, казалось, видели в этой темноте что-то, чего не видел никто другой.
Глава 2. Голод
Секретная лаборатория, которую НКВД организовало в подмосковных Химках, располагалась в старом кирпичном здании бывшей красильной фабрики, реквизированной у владельцев ещё в девятнадцатом. Снаружи оно выглядело заброшенным — выбитые окна нижних этажей, облупившаяся штукатурка, заржавевшие ворота, — но под землёй, в трёхъярусном подвале, кипела работа, которой не знала ни Академия наук, ни Наркомат обороны. Здесь, под толщей бетона и двойной шумоизоляцией, осенью сорок первого года решалась та часть войны, о которой не писали сводки Совинформбюро.
Был конец сентября. Немцы стояли уже под Вязьмой, и по ночам, если подняться на крышу, можно было видеть далёкие зарницы артиллерийских дуэлей. Но в подземной лаборатории царила своя, искусственная ночь — без окон, без естественного света, под мерное гудение трансформаторов и приглушённый стук пишущей машинки в комнате дежурного офицера.
Невзоров работал один в главном экспериментальном зале. Он снял китель и остался в белом халате поверх гимнастёрки, но даже халат не спасал от духоты — вентиляция, рассчитанная на красильные чаны, не справлялась с теплом, которое выделяли лампы накаливания и электрические печи. На лбу физика блестели капли пота, но он их не замечал. Всё его внимание было сосредоточено на чёрном камне, который покоился на массивном дубовом столе в центре зала.
Алтарь установили на специальной подставке из текстолита, чтобы исключить паразитные токи. Вокруг него полукругом выстроились приборы: осциллограф с зелёным глазком, самописец, термопара, подключённая к гальванометру, несколько стеклянных колб с реактивами, микроскоп Цейса и портативный рентгеновский аппарат, который Невзоров собрал сам из трофейных деталей. Всё это хозяйство опутывали провода, шланги и кабели, делавшие зал похожим на операционную в футуристическом госпитале.
Невзоров взял со столика стеклянную пробирку с тёмно-красной, почти бурой жидкостью — кровью барана, взятой на бойне четыре часа назад. Он аккуратно, почти молитвенным жестом, наклонил пробирку над центральным желобком алтаря. Капля упала на чёрную поверхность, растеклась, на мгновение задержалась и впиталась в камень — но нет, не впиталась, просто стекла в углубление, не оставив ни следа. Ни свечения, ни изменения температуры. Самописец вычертил ровную линию. Осциллограф показал лишь тепловой шум ламп.
— Ничего, — констатировал физик, выпрямляясь и записывая результат в журнал. Почерк у него был убористый, с наклоном влево — привычка, выработанная годами работы с лабораторными протоколами. — Образец номер семь: кровь баранья, свежая. Реакции нет. Температура камня — двадцать два и три десятых градуса по Цельсию, что соответствует температуре окружающего воздуха. Никаких электромагнитных импульсов в диапазоне от трёх герц до ста мегагерц.
Ярцев стоял у стены, скрестив руки на груди. Он не вмешивался в процесс, понимая, что учёному нужно пространство для манёвра, но его терпение было не бесконечным. Прошло уже больше месяца с момента извлечения алтаря из кургана, а они не продвинулись ни на шаг. Камень молчал. Профессор Шестаков, которого разместили в соседнем корпусе, писал бесконечные отчёты о «знаках Коляды», но практического выхода его изыскания не давали. Немцы, по данным разведки, уже заняли Гнездово и, вероятно, обнаружили выпотрошенный курган. Счёт шёл на дни.
— Продолжайте, Алексей Дмитриевич, — сказал Ярцев. — Человеческая кровь.
Невзоров вздохнул. Он достал вторую пробирку — с кровью человека, взятой у добровольца из числа лаборантов. Капля упала в желобок. Ничего. Третья пробирка — кровь трупная, взятая в морге. Четвёртая — смешанная с физиологическим раствором. Пятая — подогретая до температуры тела. Шестая — кровь того самого лаборанта, но после того, как он двое суток не спал (Невзоров лично проверял теорию о «резонансе усталости»).
Алтарь не отвечал.
— Может быть, ему нужен непосредственный контакт с живой тканью? — предположил Ярцев.
— Я пробовал, — ответил Невзоров, кивая на стоявшую в углу клетку с мёртвым кроликом. — Подносил ухо, лапу, кусочек печени. Никакой реакции. Я даже помещал на алтарь живую мышь — она пробежала по камню, как по столу, и даже не пискнула. Алтарь инертен, товарищ старший майор. Он не реагирует ни на кровь, ни на ткани. Это просто кусок полированного базальта с высокой примесью окислов железа и титана. Ничего сверхъестественного.
— Но вы же знаете, что это не просто кусок базальта, — тихо сказал Ярцев.
Невзоров промолчал. Он действительно знал. Когда они только доставили алтарь в лабораторию и он впервые прикоснулся к нему голой рукой, то почувствовал что-то — лёгкую, едва уловимую вибрацию, как будто в глубине камня работал крошечный механизм. Но приборы ничего не зарегистрировали. С тех пор он повторял этот опыт каждую ночь, тайком, когда Ярцев уходил, и каждый раз ощущал вибрацию — но только рукой, не через перчатки, не через инструменты. Камень, казалось, различал живое и мёртвое. Но на этом всё и заканчивалось.
— Мы идём не с того конца, — заговорил вдруг Громов, который всё это время сидел в углу на табурете и молча чистил свой ТТ. Он поднял глаза и встретился взглядом с Ярцевым. — Профессор Шестаков сказал: «Когда придёт время жатвы, кереку восстанут и соберут свой урожай». И ещё он сказал: «Того, кто прольёт кровь на алтарь». Но не уточнил — чью. Может быть, дело не в том, какую кровь проливают, а в том, кто её проливает? Или в том, как это делается?
— Ритуал, — произнёс Ярцев. Он произнёс это слово без тени скепсиса, как математик, принимающий неудобную, но неизбежную аксиому. — Вы имеете в виду, что нужен не просто биологический материал, а определённая последовательность действий. Слова. Жесты.
— Или состояние, — добавил Невзоров. — Шестаков упоминал, что кереку могли вселяться в живых. Возможно, для активации алтаря нужен живой человек. Не просто кровь в пробирке, а целостный организм. Носитель.
В зале повисла тишина. Трансформаторы гудели, самописец тихо потрескивал, вычерчивая прямую линию. Ярцев подошёл к алтарю и положил на него ладонь — без перчатки. Камень был холодным и гладким, как полированный лёд. Никакой вибрации он не почувствовал. Но Громов заметил, как старший майор задержал руку дольше, чем требовалось, и как его зрачки на мгновение расширились.
— Вы правы, — сказал Ярцев, отнимая ладонь. — Нужен живой человек. — Он повернулся к Невзорову. — Готовьте протокол для эксперимента с участием подопытного. Не добровольца. Материал.
Невзоров побледнел. Он был учёным, но он был и человеком, и слово «материал» резануло его по живому.
— Борис Савельевич... — начал он, но Ярцев прервал его коротким, почти механическим жестом.
— Я понимаю, что вы хотите сказать. Но я напомню вам, Алексей Дмитриевич, что немцы стоят под Москвой. Если то, о чём писал Шестаков, правда, и если они найдут способ воскрешать своих солдат или создавать неуязвимых бойцов, то погибнут не один-два заключённых из лагеря, а миллионы. Миллионы наших людей. Вы готовы взять на себя ответственность за это промедление?
Невзоров молчал. Его руки, лежавшие на лабораторном журнале, мелко подрагивали.
— Вы предлагаете убить человека, — тихо произнёс он.
— Нет, — отрезал Ярцев. — Я предлагаю провести научный эксперимент с участием живого организма, который может привести к открытию, способному переломить ход войны. Если испытуемый погибнет — это будет трагическая, но неизбежная потеря. Если нет — мы получим данные, которые невозможно получить иначе.
— А если алтарь действительно заработает? — спросил Громов. Он задал этот вопрос так спокойно, словно речь шла о тактике предстоящего боя.
Ярцев посмотрел на него долгим, изучающим взглядом.
— Тогда мы получим оружие, лейтенант. Оружие, которого ещё не знала история. И мы будем обязаны научиться им управлять.
Громов кивнул, но в его серых глазах застыло что-то, чего Ярцев не смог расшифровать. Возможно, согласие. Возможно, приговор.
— Я прикажу доставить двоих осуждённых из Дмитровского лагеря, — продолжал Ярцев. — Приговорённые к высшей мере за дезертирство и мародёрство. Их всё равно должны были расстрелять. Так пусть их смерть послужит делу победы. Эксперимент проведём завтра, в двадцать два ноль-ноль. Подготовьте необходимое оборудование для мониторинга жизненных показателей. Кардиограф, энцефалограф, если сможете раздобыть. И фотокамеру. Всё должно быть задокументировано.
— Кто будет присутствовать? — спросил Невзоров глухо.
— Я. Вы. Громов. Стеклов — для протоколирования. Охрану выставить за дверью. Никому не входить, что бы ни случилось.
— А если... — Невзоров запнулся, — если что-то пойдёт не так? Если то, что выйдет из алтаря, попытается выйти из зала?
Ярцев улыбнулся — впервые за этот вечер. Но улыбка эта была холодной, как камень, на который он только что смотрел.
— На этот случай у нас есть серебро, Алексей Дмитриевич. Я распорядился переплавить те самые цепи, что были на скелетах. Из них уже отлили пули для ТТ и несколько пластин. Если потребуется — мы используем их.
Он повернулся и, не прощаясь, вышел из зала. Его шаги затихли в коридоре. Невзоров и Громов остались вдвоём у алтаря.
— Он сумасшедший, — сказал физик едва слышно. — Он собирается открыть ящик Пандоры и думает, что сможет его закрыть.
— Он не сумасшедший, — ответил Громов, подходя к столу и глядя на чёрный камень. — Он одержимый. А это другое. Одержимые не закрывают ящики, Алексей Дмитриевич. Они в них живут.
Невзоров ничего не ответил. Он смотрел на алтарь и снова чувствовал ту же вибрацию — едва уловимую, на грани восприятия, как будто внутри камня билось чьё-то сердце. Или чьё-то нетерпение.
За окнами, наверху, выла сирена воздушной тревоги. Но здесь, под землёй, её почти не было слышно. Только гул трансформаторов, треск самописца и тихий, почти неслышный шёпот камня, ожидающего своей первой жертвы.
Двадцать второе сентября тысяча девятьсот сорок первого года навсегда врезалось в память каждого, кто находился в ту ночь в подземной лаборатории под Химками. Даже те, кто потом пытался забыть — а пытались многие, и некоторым это почти удалось, — просыпались в холодном поту, стоило лишь сомкнуть веки и снова увидеть тот самый чёрный туман, поднимающийся из алтаря.
Подготовка началась в восемь вечера. Невзоров лично проверил всю аппаратуру трижды — так, как не проверял даже перед защитой диссертации. Кардиограф, подключённый к испытуемому через накожные электроды, выводил на закопчённую бумагу ровную синусоиду. Энцефалограф, собранный накануне из трофейного немецкого усилителя и осциллографа, мерцал зелёной линией на круглом экране. Три фотокамеры «ФЭД» были заряжены и установлены на штативах под разными углами. Киносъёмочный аппарат «Кинап» стрекотал в углу, фиксируя происходящее на чёрно-белую плёнку — Ярцев распорядился снимать от начала и до конца.
В двадцать один сорок пять в зал ввели заключённого.
Это был мужчина лет сорока, с серым, измождённым лицом и затравленным взглядом, какой бывает у людей, проведших в лагере больше года. Из документов, которые Стеклов подшил к протоколу, следовало, что осуждённый К. — бывший колхозный бригадир из-под Тамбова, приговорённый к высшей мере за хищение зерна в особо крупных размерах. Приговор был утверждён тройкой и должен был быть приведён в исполнение через неделю. Ему сказали, что если он согласится участвовать в «медицинском эксперименте», его семье выдадут пособие. Он согласился, хотя, глядя на приготовления, уже, кажется, догадывался, что пособие это будет вдовьим.
На нём была чистая холщовая рубаха без ворота — чтобы электроды кардиографа можно было крепить прямо к коже. Руки связаны за спиной, но не туго — так, чтобы он мог стоять и, если потребуется, лечь на стол. Охранники — двое сержантов из внутренних войск — подвели его к столу с алтарём и отошли к двери, получив приказ не вмешиваться ни при каких обстоятельствах.









