
Полная версия
Зеркало сердца
– Тома-а-а, – кричал старик жене. – Томочка, чаю бы нам! – голос сразу становился визгливым: так старик уравновешивал полёт вдохновения с обыденностью.
Появлялась Тамара Ефимовна, худенькая, очень белокожая женщина. Она сосредоточенно несла перед собой поднос с чаем и печеньями, и в каждом её движении была забота и тревога: всё ли в порядке, хорошо ли её неугомонному Ламме?
Но Ламме был доволен, он витиевато и изысканно благодарил её, и она так же церемонно отвечала, чуть склонив голову набок. И Славику казалось, что всё в этом доме подчинено законам какой-то неведомой пьесы, и она не прискучивает ни исполнителям, ни зрителям.
Однажды старик так воодушевленно рассказывал о каком-то поэте, что Славика осенила идея.
– А что, если вы сами напишете о нём воспоминания?! Правда, Марк Эльдарович! В декабре юбилей со дня его рождения, журнал отметит это непременно. Напишите, это будет, так сказать, материал из первых рук. Одно дело – кто-то другой пишет о нём с ваших слов, а другое дело вы – современник, личный знакомый. Это же здорово!
– Во-первых, не кто-то, а вы, Славушка, – старик перегнулся вдвое и метнул на него быстрый взгляд. Но в позе его не было угодливости, жалкой в пожилых людях; скорее – почтение с лёгкой хитрецой.
– Вы, вы! – добавил он решительно, и глаза его озорно вспыхнули. – Вы у нас блестящий эссеист, и я буду счастлив, если на моём могильном камне напишут: «Он был другом Мстислава Горчева», а люди будут тихо спрашивать: «Неужели самого Горчева?!» и с уважением озираться на мою пыльную могилу!
– Польщён, – шаркнул ножкой Славик, – но, ради Бога, оставим в покое пыльные могилы, и вернёмся к журналу. Смотрите, Марк Эльдарович, вы уже расстроили жену, она чуть не плачет.
И правда, глаза верной подруги Ламме наливались слезами, а выражение лица становилось совсем детским. Она не могла слышать даже шутливых разговоров о смерти. Обожаемый Марик был для неё всем: мужем, ребёнком, другом. Единственный их сын умер мальчиком в войну, и больше детей у них не было.
– Сам не знает, что городит, – ворчала женщина, – ему только меня бы дразнить.
– Марк Эльдарович, напишите, а? – уже серьёзно просил Славик. – Поверьте, это будет грандиозно с вашим-то талантом. Вы только оформите всё на бумаге, а я передам главному редактору. Я ему все уши прожужжал о ваших рассказах. Он будет счастлив опубликовать вас. А я почту за честь лично вручить вам номер журнала. Миленький, пожалуйста!
– Вы уверены? – Лицо Ламме Гудзака приняло непривычное тревожное выражение. – Вы думаете, у меня получится?
Славик искренне удивился.
– А чего тут уметь с вашим мастерством?! Просто перенесите всё на бумагу и отдайте мне.
Старик колебался и о чём-то напряжённо думал. Потом принял прежний вид и беззаботно махнул рукой.
– Была не была! Напишу!
Дальше всё происходило словно во сне. Покатилась череда каких-то неотложных дел, прошёл сентябрь, октябрь, ноябрь перевалил за половину. И только когда редактор напомнил ему об обещанном материале на декабрь, Славик хлопнул себя по лбу и отправился к Роскиным.
Как ни упрашивала его добрейшая Тамара Ефимовна пообедать или хотя бы выпить чаю, как бурно ни радовался сам хозяин, Славик наотрез отказался задержаться. Ноябрьские сумерки наступали быстро, и надо было ещё успеть заскочить в несколько мест. Он, не глядя, схватил рукопись, свернул её и так же свёрнутой передал редактору.
Редактор обещал дать ответ через три дня. Но будь она неладна – эта бешеная круговерть дней и дел, когда не помнишь себя от усталости, когда превращаешься в механизм, которому надо выполнить и то, и это, и третье, и ни в коем случае ничего не упустить из виду! И вроде бы везде успеваешь, а потом оказывается, что упустил крохотное мгновение, когда можно было бы не совершить роковой ошибки. Но мгновение упущено, и уже ничего не поправить. Славик напрочь забыл спросить редактора о рукописи, а тот и не заводил разговора.
Утром 28 ноября ему позвонила Тамара Ефимовна и тихим голосом попросила зайти.
– Нет-нет, ничего не случилось, – уверяла она его, – просто Марку Эльдаровичу нездоровится, а он так хотел бы вас видеть.
Как только Славик пересёк порог гостеприимного дома, ему стало ясно, что произошло что-то тяжкое. Так бывает, когда в цветущий садовый куст вдруг въезжает, к примеру, газонокосилка и ломает его. На земле валяются растерзанные грязные цветы, оборванные листья, стебли. Куст ещё живой, корни не повреждены, но от былого великолепия нет и следа.
– Что случилось, Тамара Ефимовна? – шёпотом спросил Славик. Женщина бодрилась, хотела что-то сказать, но губы её задрожали. Она только махнула рукой и беззвучно заплакала.
– Тома-а-а, – послышался надтреснутый голос. – Я тебе запрещаю плакать, слышишь? В конце концов, сам виноват. Славик пришёл?
– Вы не заходили, – торопливо заговорила Тамара Ефимовна, – а Марик, ну вы же знаете, какой он ребёнок, ему интересно было, что скажут о его рукописи, и он выведал адрес и сам пошёл в редакцию. Я толком не знаю, что там было, но вернулся он весь зелёный. На нём лица не было. Молча бросил рукопись на стол, лёг в постель и с тех пор не встаёт. Уже восемь дней. Спрашиваешь, что болит – говорит: ничего. Но сам тает, я же вижу. Ему плохо, а он мне улыбается, ласточка моя… – у неё опять задрожал подбородок.
– Ну, не надо, Тамара Ефимовна, прошу вас. Это просто недоразумение какое-то, сейчас разберёмся. Я к нему пройду, можно?
Перемена в Марке Эльдаровиче была разительная. Из добродушного Ламме Гудзака выкачали воздух, силы, улыбку. На маленькой, почти детской кровати едва возвышался он, жалкий, сдувшийся, как воздушный шар. Даже белый пушок на голове казался приклеенным и серым.
– А, Славочка, здравствуйте. Нечасто нас посещает Слава! – Ламме ещё пытался шутить. – Да, всё в порядке со мной – он поморщился на безмолвный вопрос. – Это женщины вечно все преувеличивают.
– Нет, – запротестовала жена. – Славик, может, я и ничего не понимаю, но он вернулся сам не свой из редакции. Ему сказали, что это всё чушь и ерунда, что такие рукописи близко к журналу нельзя подпускать. А по-моему, написано замечательно, я читала и плакала от восхищения. Посмотрите вы, как профессионал; ну, может быть, там есть какие-то грамматические ошибки, человек-то уже немолодой, но главное ведь суть! А буквы-запятые выправить всегда можно. Зачем же человека так обижать?! – из глаз её посыпались слёзы.
– Ласточка моя, – донёсся с кровати вздох. – Слава, скажите ей, чтобы не плакала, не могу я это слышать.
– Хорошо, вы только не волнуйтесь. Можно мне посмотреть рукопись?
Пробежав глазами несколько строк, Славик закусил губу и прошёл к окну, словно ему не хватало света. Стоя лицом к окну, ему было легче скрывать свои эмоции.
То, что он читал, было чудовищно. Поразительно бездарно и пошло. Славик подумал, что главный редактор, конечно, хам и невежа, раз наговорил невесть что пожилому человеку, но уж в отсутствии профессионализма его не обвинишь. Всё, что в устных рассказах сияло, искрилось, переливалось всеми красками, на бумаге стало мёртвым, тусклым и банальным. Куда-то испарились яркие сочные образы, сравнения, артистичность, особый язык, придававший рассказу вкус, цвет, запах, трепет самой жизни.
Умерли изящество и душевность речи. Умер – во второй раз! – сам герой эссе – звонкий, весёлый поэт, чьи стихи были наполнены светом и воздухом. Он умер, раздавленный бесконечными «ибо; следует подчеркнуть; необходимо отметить; из вышеизложенного следует; беспощадная смерть вырвала из наших рядов одного из представителей поэтического стана» и прочими монстрами канцелярского стиля.
Славик читал и поражался. Неужели возможно, чтобы человек с таким светлым даром устного рассказа оказался настолько беспомощным на бумаге?.. Увы, видимо, да.
На душе у него стало скверно; он не решался повернуться.
Но маленькая пожилая женщина, любящая ласточка, не выдержала:
– Ну, как? – прервала она молчание. – Не правда ли, чудо как хорошо?! Скажите же, Славик, мы только вам и верим!
Что он мог сказать им, двум парам напряжённых глаз, с надеждой глядящих на него?..
– По-моему, написано превосходно, – пробормотал он. – Очень художественно, ярко.
Тамара Ефимовна просияла:
– А я что говорю! Простите меня, Славочка, но ваш редактор просто хам и дурак. Он ничего не понимает. Боже, какое счастье, что вы пришли. Что значит, настоящий специалист! Марик, ты слышал? У тебя превосходная статья! Это Славик сказал. Нет, и не просите, я вас никуда без обеда не отпущу!
И мгновенно был накрыт стол, и сухонькие ручки её летали над скатертью, выкладывая тарелки с немудрёной закуской. И хозяева говорили без умолку, подкладывали ему самые вкусные куски и поднимали рюмки с наливкой за «славу отечественной журналистики», а ему было неловко, стыдно и гадко на душе.
– Так мы можем на вас надеяться? – Тамара Ефимовна говорила непривычно властно и быстро, словно боялась, что её прервут. – Я всё понимаю, Славик, вы подчинены вашему главреду, этому хаму, но вы не маленький человек в редакции, он обязан прислушаться к вашему мнению. Боже, и как таких людей только держат на работе? Скажите ему всё, что вы думаете о рукописи Марика, и пусть он печатает её без разговоров! Я правильно говорю?! Марик, ну скажи хоть слово!
Марк Эльдарович смотрел на него, и трудно было сказать, чего больше в этом взгляде… Мольба, надежда или тень страшного прозрения – он бездарен на бумаге?.. Страх? Отчаяние?
Нет! Снова мольба, снова надежда в круглых карих глазках. И пушок на голове вновь побелел. Ламме Гудзак возвращается!
Славик собрался с духом:
– Да, я поговорю с редактором. Всё будет хорошо. Он, наверно, просто, не вчитался. Но вообще, он грамотный человек, – защитил коллегу журналист.
– И слушать ничего не хочу! – возмутилась Тамара Ефимовна. – Просто вы, Славик, очень хороший человек и не хотите никому причинить вреда. Но ваш главный редактор – спесивый дундук!
– Ласточка, – опять вздохнул Марк Эльдарович. Он чему-то улыбался и скатывал из хлебного мякиша шарик. Пальцы у него были совсем белые и какие-то плоские. – Ласточка, – повторил он почти шёпотом.
Славик бегом скатился по лестнице. Оборачиваться ему не хотелось – очень трудно обернуться на людей, которые приветливо машут тебе вслед и знать, что обманешь их.
С редактором он, конечно, не поговорил. Да тот и не стал бы слушать – не о чем было говорить.
Статью в юбилейный номер он не написал. Не смог.
И, конечно, больше он никогда не бывал в гостеприимном доме Роскиных.
Он не подходил к телефону, а дома и в редакции попросил, чтобы всем говорили, будто он в командировке.
Ему передавали, что два раза кто-то звонил и тихим старческим голосом просил к телефону Мстислава Горчева, но перезвонить он так и не решился.
А потом, к счастью, опять закрутила-завертела жизнь, и дом Роскиных вместе со своими хозяевами отплыл в чёрные льды памяти. Он вспоминал о них всё реже и реже и, вспоминая, оправдывал себя. И действительно, что ему оставалось делать? Лишить стариков надежды? Или отстаивать галиматью перед редактором?
Нет, ничего он не мог сделать. Но отчего все тридцать пять лет эта история не даёт ему покоя? Отчего терзает его в этот глухой предутренний час, когда душа легче всего устремляется в небо?
Зайди он через три дня в редакцию, забери сам рукопись, всё бы обошлось. Уж он-то бы нашёл нужные слова, и никто не был бы в обиде.
Но, видно, так устроена жизнь. Словно кошачья лапа, она то гладит тебя, то впивается когтями. Может быть, просто для того, чтобы дать почувствовать – ты ещё живой.
А может, и ещё для чего-то…
Музыка осени
Низкорослый полный человек запер за собой дверь в лавку и остановился на пороге. На него дохнуло нежилым духом полуподвального помещения. Кое-где в углах виднелись разводы от сырости. Повсюду были навалены коробки, мешки, пакеты. Свёрнутые в рулоны ковры валялись, как брёвна. От них пахло тёплым и душным запахом шерсти и керосина. Но в этом хаосе человек чувствовал себя лучше, чем дома. По сути, он и домой приходил только спать.
Это был очень смуглый и, судя по облику, очень уставший человек. Усталость разлита была в обмякшей фигуре: чёрная футболка обрисовывала вислый живот и складки жира на спине. Обувь была сильно потёрта и стоптана с внешней стороны: при ходьбе он косолапил, и к вечеру ноги наливались свинцом. Но больше всего усталости было в лице – в тонкой складке губ, морщинах на лбу, таких глубоких, что они выглядели иссиня-чёрными, и больших, как слива, чёрных глазах. Уголки их были опущены вниз, оттого казалось, что человек вот-вот заплачет.
Но вместо плача человек надкусил плитку шоколада и с любовью огляделся вокруг. Всё было ему знакомо, каждая вещь имела свою историю.
Маленький владелец антикварной лавки, он и сам не помнил, зачем решил ещё в 90-е открыть её.
– Ты прогадаешь, – плакала мать. Последние сбережения хочешь вложить неизвестно во что? Откуда у людей деньги – покупать всякое старьё? И зачем?
– Зачем тебе это нужно? – вторили родственники и знакомые. – Прибыль ничтожная, непостоянная. Только пыли наглотаешься среди старого хлама. Если уж так хочешь – открывал бы продуктовый ларек. Больше пользы было бы.
– Он думает, что это будет антикварный магазин. Ха! В лучшем случае – лавка старьевщика. Ветошник! – острили третьи.
Он никого не слушал. Лавка старьевщика – пусть! Люди несли и несли ему отслужившие своё, вышедшие из моды и даже совсем новые, но залежалые вещи – он покупал всё. За каждым визитом стояла чужая боль, бедность, страх. Реже – облегчение: как же – со старым хламом расстаются. Но большей частью – любовь.
За долгие годы он научился распознавать её под маской равнодушия или робости. Люди появлялись на пороге его лавки, и он мгновенно угадывал их состояние. Оно читалось в едва уловимых нервных движениях, по мольбе в глазах, по манере распаковывать принесённое.
– Что у вас? – спрашивал он, не глядя на посетителей. Трудно смотреть в глаза людям, расстающихся с дорогой реликвией. Он так и не смог стать безразличным.
Приносили разное. Старинные шали с длинными шёлковыми кистями, веера с перьями, лампы, бусы, мониста, золототканые скатерти, часы, вышитые туфли и кисеты, кожаные изделия, сервизы, статуэтки, хрусталь, столовое серебро. Тащили граммофоны, чугунные утюги, сундуки, ширмы и даже стиральные доски. И конечно, ковры всех мастей, расцветок и узоров – ворсистые, гладкие, вытертые и почти новые. Вещей было много, и воздух от них становился затхлым.
Он оценивал товар мгновенно и почти наверняка мог сказать – залежится он у него или сразу найдётся покупатель. Как правило, покупателями были иностранцы. Они заходили со скучающим видом, брезгливо тянули носом воздух и долго присматривались, прежде чем что-то взять. Он терпеливо отвечал на вопросы (пригодилось знание английского), подробно рассказывал о выделке, времени изготовления вещи или особенностях рисунка. Иностранцы оставались довольны и, выбрав что-то, расплачивались и уходили. Дверь за ними затворялась с мелодичным скрипом, словно вздыхала. Будто она тоже была частью товара и ей было жаль расставаться со своими собратьями.
А поставщики его товара?.. Как много он перевидал их…
– Понимаете, очень нужны деньги, – сбивчиво лепетала старушка интеллигентного вида. – Я бы никогда не рассталась с этой сахарницей. Она очень старинная, настоящий веджвуд, но деньги очень нужны.
– Ой, это набор вилок, ножей, ложек. Мне подарили их когда-то. Но это такое старьё. Вот и решила сдать их сюда – может, кому-то и пригодятся, – кокетливо улыбалась молодая женщина в оранжевом приталенном жакете.
– Прадедушкин самовар. Только место занимает. Сколько дашь, брат? – доверительно сопел ему в ухо рослый детина. В его руках громадный самовар выглядел детской игрушкой.
– Я его выкуплю. Скоро поправим дела, и я его обязательно выкуплю, – женщина средних лет дотрагивалась до туго свёрнутого маленького паласа. – Это ручная работа, его моя бабушка ткала. Я его выкуплю, – твердила она как заклинание.
Торговец кивал, уверял, что так и будет. И они уходили, бросив прощальный взгляд на своё добро. Он ждал, пока за ними закроется дверь и молча расставлял купленное по углам и полкам. За все эти годы никто так и не вернулся за своими вещами.
Он полюбил их. Он даже сроднился с ними – с маленьким полуподвальным помещением, полумраком и грудой старья. В душе он даже называл его – «мои сиротки». Железные, кожаные, фарфоровые и тряпичные «сиротки» задумчиво поблёскивали со стен и углов, и в тихом блеске их чудилась благодарность.
От яркого света болели глаза. Он и раньше недолюбливал электричество, и сейчас зажигал яркий свет только, если кто-то входил в магазин. В электрическом свете вещи утрачивали волшебность, становились просто хламом. В эти минуты он особенно остро жалел своих «сироток». Они напоминали ему сильно пожилых женщин, которые ещё хотят нравиться. Но яркий свет безжалостен к их ухищрениям – для уходящей красоты нужны свечи. Только они с их мягким мерцанием способны вернуть былую прелесть. Да и то – если расставить их правильно.
В этот осенний день покупателей не было. Они и без того захаживали нечасто, но в последние дни словно вымерли. Обезлюдела городская площадь, многие магазины были заперты, а те, что работали, закрывались рано. Продавцы торопливо и сосредоточенно спешили домой. Вообще торопливость и сосредоточенность стали признаком времени. С такой же торопливой сосредоточённостью ветер гнал по площади палые листья. Они закручивались в воздухе разноцветным комом, и, шурша, мчались куда-то. От этого становилось тревожно.
Закружились бесы разны,Будто листья в ноябре, —вдруг всплыло со дна памяти. Он усмехнулся. Стоило окончить филфак, чтобы стать торговцем в антикварной лавке. Хотя, 90-е – чем не бесовский вихрь, когда всё сметалось, рушилось и переворачивалось с ног на голову. Только кружились не палые листья, а люди.
Он неспешно очистил гранат и стал есть. День угасал. В синих сумерках рубиновые зерна казались чёрными. «Так и в жизни, – невольно пришло ему на ум, – яркие краски юности постепенно сменяются холодными и строгими, а затем и вовсе чернеют». «Сиротки» важно поблёскивали со стен, будто соглашались.
Сейчас он доест гранат, закроет дверь и пойдёт домой. Ещё один день прошёл. «Сиротки» будут спать до завтра. И скорее всего это завтра будет таким же как сегодня.
Дверь звякнула с мелодичным скрипом. В лавку вошла молодая пара не старше 25 лет. Мужчина остановился в дверях, а женщина подошла к прилавку и в нерешительности огляделась.
В воздухе легко повеяло жасмином. На мгновение подумалось: так и должно благоухать молодое счастье – нежно, остро и тонко. В том, что это супруги, торговец не сомневался. Только у любящих молодожёнов такие светлые безмятежные лица.
– Что вы хотели? – он немного испугался своего сиплого голоса – намолчался за день.
– У вас есть, – она замялась. – М-м, что-нибудь такое с этническими узорами?
– Что именно? Ковры, посуда, лампы?
– Нет, что-нибудь маленькое, как сувенир, но, чтобы выглядело как настоящая вещь. Женщина явно не знала, как выразить свою мысль и улыбнулась. У неё была хорошая улыбка доброго и открытого жизни человека.
Он пришёл ей на помощь.
– Можно взять ножи в кожаных футлярах. Это настоящая кожа и старинная вышивка на ней. Адыгейский узор. Рукоятки ножей тоже украшены. Вот небольшие вазы, тарелки, кувшины тоже с росписью. Есть шали и небольшие скатерти с национальным орнаментом. Подушки, чеканки, кубачинская работа…
– Нет, нет, – она смешно наморщила носик. – Не надо никаких кинжалов. И остального тоже. Вот если бы… Знаете, когда-то моя бабушка продала в таком же магазине узорчатые туфли. Такие восточные, без задников. Они были с острыми носами и все расшитые золотом. У них ещё смешное название – бабуши. Их подарили бабушке на свадьбу. Она их не надевала никогда, хранила как сувенир. Я иногда ими играла.
Мне тогда было очень смешно: бабушка продала бабуши. Но на самом деле, это было грустно. Денег не хватало, вот и продала. Она одна меня растила. Она купила тогда продукты, приготовила много еды…
Глаза женщины чуть затуманились, но она улыбнулась и продолжила:
– Бабушка никогда о них потом не вспоминала. Но я подумала, что обязательно куплю ей такие же туфли, когда вырасту. А сейчас… Уже просто куплю, если повезёт… Но я хочу именно старинные, не новодел.
– Есть такие! Три пары. – Торговец достал с верхней полки несколько пар остроносых расшитых туфель и смахнул с них пыль. Они были похожи на задумчивых птиц в ярком оперении. – Вот, как по заказу. Одни золотые, другие серебряные, третьи – бисерные. Все старинные. Новых здесь не бывает. Выбирайте!
Мужчина подошёл к прилавку, и они с женой вполголоса стали что-то бурно обсуждать. Торговцу явно нравились эти люди. В них было много искренности, чистоты, и усталость ещё не исказила их черты.
– Вот эти! – звонко сказала женщина. – Они похожи на бабушкины. Те тоже были золотые, только узор немного отличается, но это ничего. Сколько с нас?
– Нисколько. – Торговец прищурился и отодвинул в сторону блюдечко с недоеденным гранатом.
– Но как это? – растерялись оба.
– Ничего, – повторил он твёрдо. – Я хочу, чтобы вы знали: не всё в мире можно купить или продать. Я хочу, чтобы у вас осталось на память что-то об этой антикварной лавке. Возьмите так.
И всмотревшись в их онемевшие лица, добавил устало:
– У меня сегодня день рождения. Я хочу вам сделать подарок. Имею я на это право?!
– Правда?! Спасибо! Ой, поздравляем! Как неудобно получилось! Ой, спасибо. Здоровья вам, счастья, удачи. Чтобы таких продавцов, как вы, было бы как можно больше! Спасибо! – тараторили они, пока он заворачивал бабуши в тонкую бумагу.
Дверь с мелодичным звоном затворилась за ними. В воздухе остался запах жасмина – тонкий запах молодого счастья. Даже «сиротки» на стенах и в углах блестели как-то празднично.
Он не спеша доел гранат, подобрал всё до последнего зёрнышка, сполоснул тарелку и стал собираться. Больше покупателей не ожидалось.
«А вовремя это я сообразил с днём рождения, – думал он. – Может быть, её бабушка именно мне продала свои бабуши. А их купил у меня какой-то турист. Хорошо, что у меня нашлись похожие».
Он запер дверь и вышел на улицу. Ветер по-прежнему гнал по улице листья. Они взлетали, подскакивали, с жестяным треском ударялись об асфальт и бежали, бежали, будто некто невидимый и злой подстёгивал их.
Было холодно и неуютно. Он покрепче запахнул куртку и вдруг почувствовал слабый запах жасмина. Видно, куртка пропиталась им в лавке.
Лёгкая улыбка тронула его губы. И лицо впервые за долгое время стало отдохнувшим и спокойным. Сегодняшний день не прошёл даром. Он был наполнен добром.
А завтра?..
Завтра будет завтра!
«Всё пропаль!»
И обратился я, и видел, что не проворным достаётся успешный бег, не храбрым – победа, не мудрым – хлеб, и не у разумных – богатство, и не искусным – благорасположение, но время и случай для всех их. Ибо человек не знает своего времени.
Книга Экклезиаста. Гл. 9. Стих 11Который раз убеждаюсь в том, что ничто хорошее не повторяется. Впрочем, как и ничто дурное. Если повторяется, то уже в таком изменённом виде, что кажется абсолютно новым и неизведанным.
Во всяком случае прав поэт:Никогда не возвращайся в прежние места.Даже если пепелище выглядит вполнеНе найти того, что ищешь, ни тебе ни мне.Но что же делать, если настоящее тревожно и неопределённо, а будущее вообще покрыто мраком неведения? Что?
Унывать? Можно, конечно. Причём со смаком, с чувством, с толком, с расстановкой, погружаясь в уныние, как в нежнейшую пену морского прибоя после душного дня.
Но это не выход. Даже из нежнейшей пены хочется когда-нибудь вынырнуть и обтереться досуха полотенцем. Что уж говорить об унынии, разъедающем душу лучше любой кислоты?.. Погрузиться недолго, а вот вынырнуть… Коготок увяз – всей птичке пропасть.
Остаётся одно – искать отрады в памяти и верить, что её дворцы и сады, озёра и водопады не осыплются, как замки из песка, от соприкосновения с настоящим. Что только в памяти они будут несокрушимыми и пронизанными розовым светом радости. Видно, так уж устроен человек, что с бесконечным упорством ждёт повторения прекрасных моментов своего прошлого, ждёт неистово, страстно, и прошлое, смягчённое временем, кажется ему пленительней и ближе…
…Июнь 1988 года выдался в моём родном городе дождливым. В небе словно прорвало невидимую плотину, и оно обрушило на землю стены воды. Это в прямом смысле были стены. Дождь падал отвесно густой плотной пеленой, и казалось, что тебя со всех сторон окружает неведомое серое войско. По улицам вместо привычного в это время тополиного пуха неслись потоки. Все канализационные люки были открыты, и возле них вода плескалась бурунами. Асфальт был отмыт дочиста, спутанная сочная трава полегла на землю, как осенью, и цвет её тоже сменился на осенний – буро-серый. В воздухе пахло мокрым металлом, кожей, смятыми листьями, горчицей, валерьянкой и нагретой резиной – от огромных шлангов. Ими откачивали грязную воду из затопленных подвалов домов. Но почему-то все эти запахи, причудливо смешавшись, явили миру один – кислый и неистребимый – запах незрелой алычи. Вероятно, потому что дождь напрочь обил цветы церсиса – излюбленного дерева городских озеленителей. В мае-июне оно выглядело очень нарядным, потому что сплошь покрывалось мелкими розовыми цветами. Казалось, что вдоль дорог стоят сказочные великаны в розовых доспехах. В городе были аллеи, обсаженные одним только церсисом, и гулять по ним было удовольствием – они струили на землю розово-перламутровый свет.




