
Полная версия
Зеркало сердца
Тата была женой младшего, любимого племянника Марии Евгеньевны. Нет, конечно, она беззаветно любила и старшего, но младший с детства был болезненным, и Манечка терпеливо выхаживала его, дежурила у кровати, отпаивала целебными настоями, и громче всех радовалась, когда малыш шёл на поправку. Оттого и была привязана к нему чуть больше старшего: тот рос крепким, и за него Манечка не тревожилась так сильно.
– Нечего разлёживаться, – скомандовала она сама себе. – Вставай, матушка, умывайся-одевайся и тесто на пироги ставь. Скоро они позвонят, позовут, а у тебя ещё ничего не готово!
С недавних пор появилась у Марии Евгеньевны новая привычка: вслух сообщать самой себе о ближайших собственных планах. «Сейчас встану, пойду на кухню, покормлю кошку, поставлю чайник, потом в ванную, умоюсь, оденусь, сделаю зарядку, причешусь, позавтракаю, пойду на работу», и всё в таком же духе. Была ли эта привычка признаком старости или просто хотелось подбодрить себя и задать программу на целый день, Мария Евгеньевна не знала. Но от проговаривания вслух ближайших действий ей становилось легче.
Серая Дымка крутилась под ногами. Мария Евгеньевна поманила её за собой на кухню. За окном уже виднелись силуэты зданий – какие-то бесприютные, словно им тоже было зябко.
Дымка посмотрела в окно и вздыбила шерсть. Холод ей не нравился.
– Ну что поделать, Дымушка, – миролюбиво сказала женщина. – Зима есть зима. Переживём! – и, заметив ироничный кошачий взгляд: «Ты уверена?», рассмеялась.
– Конечно, переживём! Ну, ешь и не вертись под ногами, у меня дел полно.
Дымка меланхолично принялась жевать, а Мария Евгеньевна достала нарядный льняной фартук, расшитый петухами. Тесто на праздничные пироги надо творить только в красивой одежде и в хорошем настроении, тогда и выпечка будет лёгкой, как пух, вкусной и красивой.
…Давно исходили ягодным духом высокие румяные пироги и рулеты. Розовела в холодильнике селёдка под шубой. Мария Евгеньевна, принарядившись, сидела около телефона. Сытая Дымка причмокивала во сне. Телефон молчал.
Мария Евгеньевна задремала. Снились ей пёстрые весёлые сны: театральные костюмы, платья, шали, парики, веера, нарядная ёлка в родительском доме, Мишенька в костюме зайчика и она сама, крохотная, серьёзная, в костюме лисички. Папа в костюме Деда Мороза, раздающий подарки из мешка. Снова Мишенька-Зайчик, схвативший куклу в розовом платье – подарок для неё. И она, наверно, в первый и последний раз в жизни подравшаяся с Мишенькой из-за этой куклы. И мама, обнимающая зарёванных детей своими мягкими руками и приговаривающая: «Не надо, Манечка, плакать, отдай эту куклу Мишеньке, Дед Мороз новую тебе подарит, подарит, дарит…» Голос мамы уплывает, и сон распадается. И мгновенно новая картинка: опять театральные костюмы, Мишенька, племянники, работа, сумки, дорога, магазины, рынки, полные сумки, этажи, этажи, вверх-вниз. Жизнь…
И только нас на празднике не будет.Холодный ветр безрадостно остудитУсталую и медленную кровь.Мария Евгеньевна вздрогнула. В дверь настойчиво звонили, словно пытались силой звука разорвать её. Телефон верещал. Дымка выла и материлась на кошачьем.
– Иду! – крикнула Манечка, и лёгкое её тело рванулось к двери.
– Ты почему так долго не открывала?! И трубку не поднимаешь! Мы уже тут не знали, что и думать! – Мишенькина вдова грузно ввалилась в прихожую и опустилась на шкафчик для обуви. – Ох! Задохнулась, пока поднялась! Доведёшь ты меня до инфаркта! Дай воды хоть!
– А мы решили к вам прийти все вместе, справить мой день рождения у вас. Не против?!
В проёме двери различила Манечка фигуры племянников с жёнами, детей. Трое. Два мальчика у старшего племянника, двухлетняя девочка у младшего. Затуманившийся взгляд скользнул ниже и остановился на округлившейся талии Таты.
– Да что я стою, как вкопанная, вас морожу! Заходите, заходите, конечно, не против! Вы что! Такая радость для меня! А у меня уже всё готово, пирогов напекла! Ой, Дымку держите, а то убежит, нахалка! Вечно пытается в открытую дверь сбежать. Заходите.
– Бая Мая, а я к тебе, – с достоинством пробасила двухлетняя Лада. Мальчишки уже давно проскочили в комнату, погнались за Дымкой.
– Да, ты ж моя золотая! Ладушка! Любовь моя! – Манечка подхватила девчушку на руки, закружила.
– Да угомонись ты, – добродушно ворчала невестка. – Восьмой десяток разменяла, а крутишься как юла! Должна же быть у человека хоть капля солидности!
– Нашей бабе Мане солидность ни к чему, – хохотнул старший племянник. – Она у нас как утренняя звезда – вечно юная!
Мария Евгеньевна не слышала этих слов. Она кружила Ладу по комнате, и девчушка заливалась смехом. В окно дома виднелась бледная звезда, не погасшая с утра. Ей, видно, очень хотелось отразиться в оконном стекле, но то было почти полностью залеплено снегом, и звезде пришлось отразиться лишь в тонком льду Пряжки.
…И будет снег над городом кружиться,И, может быть, нам… наша жизнь приснится,Как снится нам последняя любовь.[2]Слово о свекрови
Не ищите, не ждите возврата,
Не смущайтесь насмешкою злой.
Человечество всё же богато
Лишь порукой добра круговой.
Стихотворение безвестной монахини Новодевичьего монастыряБоже мой, какое счастье – тишина! Лиля никогда не думала, что эта мысль будет посещать её всё чаще. Она всегда была сгустком кипучей энергии, её жизнь неслась в темпе «очень живо», частенько переходя в «presto» – стремительно… С годами это «частенько» исчезло, и жизнь тупо выплясывала какую-то бешеную тарантеллу. Лиля любила читать перед сном – ей нравился мягкий свет бра, подарка свекрови на свадьбу, с сетчатым фарфоровым плафоном. Он уже был поломан в нескольких местах; бирюзовый, с лёгкой позолотой рисунок почти стёрся, но Лиля не решалась заменить его на новый. Близкие вначале уговаривали её, твердя, что поломанные вещи в доме не держат, что это не к добру. Уговоры сменились насмешками и уверениями, что такие светильники освещали ещё первобытные пещеры. Лиля парировала мягко и упорно. К вещам она привязана не была и, более того, опасалась такой привязанности как признака старости. Но к этому бра испытывала странное чувство – нечто среднее между болезненной слабостью и жалостью. Так обычно относятся к увечному или очень старому человеку в семье – сострадание пополам с нежностью.
Но в последнее время даже на эту нежность не оставалось сил. В бра всё реже загорался свет – Лиля падала в кровать и мгновенно засыпала. И всё больше жизнь казалась ей огромным унитазом, куда сливались без разбору её будни и праздники, месяцы и годы. Даже собственное имя казалось ей уже слишком фривольным. Лиля, Лилечка, Лилея – так когда-то звали её родители, когда Лиля была пухленькой малышкой с яркими щёчками и смеющимися глазами. Круглые щёчки превратились в две продольные скорбные складки, смеющиеся глаза стали напряжёнными, а лоб украсила сеточка морщин. Такая вот нехитрая геометрия была у природы, по большому счёту ничего особенного, но весеннее имя Лиля как-то само собой сменилось солидным Лилия Константиновна. И солидной Лилии Константиновне все больше хотелось тишины и покоя, чтобы можно было просто вздохнуть и собраться с мыслями.
А поразмыслить было о чём. Как говорится, «земную жизнь пройдя до половины, я очутился в сумрачном лесу». Лесом, конечно, Лилину жизнь не назовёшь: всё же – дипломированный специалист, с двумя «вышками» – филолог и психолог, боец педагогического фронта, переводчик с трёх языков, кандидат филологических наук, жена и мать. Три девочки – старшая шестнадцати лет и десятилетние близняшки. И муж, четвёртый ребенок, пятидесяти двух лет. С детьми долго не получалось, супруги почти потеряли надежду, но в 34 года Лиля родила первую, а через шесть лет ещё двух.
Однако райским садом такую жизнь тоже сложно назвать. Оглядеться назад – можно сказать одной фразой: «Глаза страшатся, а руки делают». Лилю подчас бросало в дрожь при воспоминании о середине девяностых. Дети были маленькими, и они с мужем-инженером работали как оглашенные на двух работах. А вечерами Лиля со свекровью пекла сладкие кексы и пирожки с ливером и картошкой, чтобы к семи утра успеть отвезти их в буфет ближайшей школы. За выпечку директор школы платил им нормально, она разлеталась мгновенно, но труда и продуктов требовала немало. Лиля вспоминала, как засыпала в начале четвёртого, просыпалась в половине седьмого, сдавала выпечку в школу, бежала на работу, после работы на рынок, потом домой и так всё по кругу. Но усталости не было. На всё были силы, находилось время и желание шить себе обновки, завивать кудри, носить каблуки и висячие серьги, успевать на выставки и концерты, танцевать и любить.
Девяностые миновали, как спутанный сон. Но по пробуждению Лиля обнаружила, что свекровь так и осталась во сне… Худощавая, тихая женщина с улыбающимися глазами…
Ничего общего с обывательским понятием «свекровь», как чего-то монстроподобного, она не имела. Наоборот, осталась в памяти Лили воплощением деликатности и какой-то старинной изысканной интеллигентности. И дело было вовсе не в том, что свекровь знала в совершенстве французский и итальянский и была специалистом по искусству раннего Возрождения, словно заведомо парила в эмпиреях. Вовсе не в этом. Просто свекровь обладала каким-то нутряным сознанием того, что делать можно, а что нельзя. Она никогда не входила в комнату внучек без стука, а если у тех собирались маленькие подружки, то вообще превращалась почти в тень. Осторожно постучится, невесомо пройдёт к столу, поставит поднос с чаем и пирожками, приветливо улыбнётся и так же невесомо растворится. На ошарашенное хлопанье глазами юного племени отвечала просто и кротко:
– Гостю честь и место. Если у тебя гости, так им надо внимание уделить, а не в кухне возиться. А мне нетрудно и приятно. Пирожки-то понравились?
Вопрос был излишним. Блюдо опустошалось молниеносно, а в глазах внучкиных подружек надолго застывало выражение изумления и тоскливой зависти: «Нам бы такую бабушку!»
Лиля не помнила, чтобы хоть раз к приходу после работы её не ждал накрытый стол на кухне. Снедь была нехитрая – суп, котлетка с пюре или вермишелью, зелень. Но свекровь умела оформить это так, будто накрывала стол в Версале. Льняная серая скатерть с красной прошивкой, фарфоровые тарелки, салфетки. Свекровь не признавала клеёнок, суп подавала, несмотря на все смешки и уговоры, только в супнице. Даже для горчицы у неё находилась пузатая фарфоровая баночка с крышкой в виде головы льва.
– Мама, зачем всё это? Зачем этот пафос, когда мы едим котлеты из кильки, даже курятина нам не по карману? – иногда срывался сын. – Тебе своих рук не жалко или Лилькиных – все эти скатерти-салфетки стирать?
– Будет день, будет и пища, – с улыбкой, но твёрдо отвечала мать, и верилось: она знает что-то такое, для чего будут уместны и нарядная яркая скатерть, и крахмальные салфетки, и фарфоровая посуда.
Со свекровью прозрачными и ясными становились неписаные правила житейского бытия. Именно она ненавязчиво учила Лилю, что, идя в поликлинику или в какую-нибудь контору, хорошо бы захватить маленькую шоколадку для секретарши или регистраторши. «Тебе это не составит труда, а человеку приятно». Именно она просто объясняла, что при встрече с людьми надо улыбаться и непременно спрашивать, как у них дела, как дети, и участливо выслушивать ответы. «Всегда приятно сделать что-нибудь хорошее».
На все возмущенные речи родных свекровь отвечала тихо, но твёрдо:
– Так меня учили. «Ничто так дёшево не стоит и так дорого не ценится, как вежливость».
Фраза Сервантеса, растиражированная в любом хлебном магазине, звучала в устах свекрови искренне и легко. Щепетильность была её забралом, внутренним стержнем и девизом.
Свекровь никогда не забывала дни рождения родственников и друзей. Каждая доживающая свой век бабулька могла быть уверена, что в забытый Богом и родными день рождения её непременно поздравят. Неважно, что именинница или именинник зачастую сами не помнили о нём, а поздравление достигало их слуха и разума сквозь толщу старческих болячек. Суть была в том, что вспомнили, поздравили, и ещё долго глаза стариков увлажнялись нечаянной радостью.
Лиля никогда не называла свекровь «мамой». Всегда по имени-отчеству – Анастасия Владимировна. Собственной матери она лишилась рано, у отца давно уже была другая семья, но Лиля крепко вбила себе в голову, что мать у человека может быть только одна. А свекровь ни разу не намекнула, не заметила невестке, что ей приятно было бы обращение «мама». Раз по имени-отчеству, значит, так тому и быть. Деликатность превыше всего.
Свекровь любила цветы. Весь балкон был уставлен вазонами и кадками. Между ними надо было маневрировать, это было утомительно, но свекровь ухаживала за своими зелёными питомцами трепетно, и они благодарили её пышным цветением.
Больше всего любила она крупные королевские нарциссы с их ненавязчивым травяным ароматом и очень сокрушалась, что в день её рождения, 14-го декабря, они ещё не цветут. Но сокрушалась как-то тоже тихо, деликатно – погладит узкой ладошкой проклюнувшиеся побеги в вазонах, вздохнёт и всё. А выгонку считала варварством – издевательством над природой. «Всё должно быть вовремя, в свой срок, в свой час, тогда и тебе приятно, и живому не во вред», – приговаривала она.
– Ты присмотри за ним, – однажды тихо обратилась свекровь к Лиле, и зеленоватые глаза её, обычно улыбающиеся, стали печальными. Словно засветилось бирюзовое фарфоровое бра.
– За кем? – не поняла Лиля.
– За мужем своим, – кротко пояснила свекровь. – За моим сыном.
– А что такое? – недоумевала Лиля.
– Понимаешь, нет в нём ярости. Мужчина должен быть иногда яростным, страстным, бешеным. В разумных пределах, конечно, но – должен. Я растила его одна, возможно, поэтому он такой…
– Какой?
В глазах свекрови мелькнула беспомощность.
– Ведомый. Не оставляй его, хорошо? Не возмущайся, я знаю, что ты скажешь. Но женщине слабость к лицу, она может быть ведомой, а мужчина нет. А у вас наоборот. У тебя всё получится, а он растеряется. Не оставляй его.
– Да куда я денусь, – попробовала отшутиться Лиля. – Анастасия Владимировна, с чего вы это?..
Но свекровь слабо махнула рукой и прикрыла глаза. Когда она вновь открыла их, выражение было обычным, улыбающимся.
Через неделю свекрови не стало. Муж плакал так, что Лиле отчётливо стало ясно: больше никто и никогда не будет любить и жалеть его так, как мама. Поняла она это сразу, без горечи и обиды. Со свекровью из их дома навсегда ушло что-то очень хрупкое, скромное и деликатное.
Поминки неожиданно выявили, как свекровь любили и уважали на работе. Пришла уйма бывших коллег и студентов, все говорили о глубоких знаниях и огромном человеческом даре Анастасии Владимировны – проявить участие к каждому.
– Золото, а не человек, – трубно всхлипывал необъятного размера мужчина, давний сослуживец свекрови. – Сейчас таких не делают. Сердце хрустальное…
– Мам… – пауза для воспоминаний была нарушена. На пороге стояла одна из близняшек. – А пожевать есть чего?
– Возьми в холодильнике, – машинально пробормотала Лиля. – Сыр, колбаса, овощи.
– Не хочу холодное, – скривилась дочь. – И без того зима.
– Сейчас разогрею котлеты, мой руки. – Лиля отправилась на кухню.
На стене висел календарь. Лиля улыбнулась. Ещё одна память о свекрови. Она всегда запасалась такими календарями к Новому году. Находила особые, с репродукциями картин мастеров Возрождения, и на все протесты близких, мол, старомодно и выглядит нелепо в современном дизайне, отвечала:
– Ну, это просто такая красота была, что я не могла пройти мимо. Посмотрите, какая печать, как хорошо переданы краски.
Сейчас эта традиция – вешать на стену календарь – осталась лёгкой горчинкой в памяти.
– Отстань! – сердито выкрикнула старшая одной из близняшек. – Не видишь, у меня настроения нет.
– А что такое? – съехидничала сестра. – Ах, да, я забыла, сегодня же тринадцатое, правда, вторник!
– Тебе какое дело? – огрызнулась та. – Хоть среда!
«Значит, завтра четырнадцатое, – обожгло Лилю. – Надо бы на кладбище съездить».
Она разогрела котлеты, позвала детей ужинать. Старшая отказалась, вбила в голову, что ей надо худеть и грызла яблоко. Муж дремал перед телевизором. Лиля осторожно тронула его за плечо.
– Завтра четырнадцатое. На кладбище заехать бы…
– Не смогу никак, дел по горло, – муж помолчал минуту, будто что-то решая, и снова прибавил: – Нет, никак не получится.
Он просительно заглянул ей в глаза:
– Может, ты сама, а? И от меня цветы положи, пожалуйста. Я как-нибудь в другой раз. Мёртвые ведь не обижаются? Ну не могу я.
– Конечно, положу, – улыбнулась Лиля. – Конечно, не обижаются.
…Она несла в руках восемь маленьких белых гвоздик. Было холодно, Лиля прижимала цветы к пальто и старалась согреть дыханием, но они всё равно заиндевели и напоминали испуганных балерин в кружевных пачках.
– Здравствуй, мама, – вдруг как-то само собой просто сказала женщина и опустилась перед небольшим серым камнем. – С днём рождения, – она положила цветы на землю и вздрогнула.
Из сизовато-седой от мороза, каменной земли торчали стрелки королевских нарциссов. Луковицы высадили сразу после ухода свекрови, они расцветали, как положено, каждую весну, но чтобы сейчас, в декабре?! Лиля не верила собственным глазам. Но почти каждая тёмно-зелёная стрелка была увенчана победным тугим бутоном.
– Мама? – полувопросительно прошептала Лиля, и горло её сжалось.
Солнце прорезало плотное мглистое небо, несмело скользнуло по земле и легло на руку женщины.
В этот день впервые за много лет у Лили было спокойно на душе. Не то чтобы тревоги отступили, они, кажется, были ей приписаны навечно, но появилось что-то такое, от чего верилось: всё непременно будет хорошо, всё исполнится в свой срок, в свой час.
– Положила цветы от меня? – голос мужа звучал виновато и устало.
Лиля оторвала взгляд от книги. Бирюзовое бра отбрасывало мягкую тень, и женщина даже поёжилась от удовольствия. Боже, какое это удовольствие – читать перед сном в кровати!
– Да. Ты представляешь, у неё на могиле распускаются королевские нарциссы!
– Не может быть! В декабре?!
– А по-моему, ничего удивительного. Мама столько отдала нам тепла при жизни, что оно согрело даже землю.
– Мудришь ты что-то. Скажи ещё – соблюдается закон сохранения энергии.
– Называй, как хочешь. А по мне просто круговая порука добра. Иначе и быть не могло. Мама знала об этом.
Неловкость
Совесть ночью, во время бессонницы,
несомненно, изобретена.
Потому что с собой поссориться
можно только в ночи без сна.
Потому что ломается спица
у той пряхи, что вяжет судьбу.
Потому что, когда не спится,
и в душе находишь судью.
Борис СлуцкийВечное качество интеллигента – испытывать неловкость в любой щекотливой ситуации не оставляло его. Кажется, это называется «испанский стыд» – сделал неблаговидное кто-то другой, а стыдно тебе.
Но почему именно к этому случаю – Господи, уже 35-летней давности – так настойчиво, так упорно возвращалась его память? Словно на какое-то время она перестала быть волшебным орудием человеческого мозга, а превратилась в мясорубку с застрявшим куском жилистого мяса. Мясорубку заклинило – и ни туда, и ни сюда, точно так же заклинило и его память. С дьявольской услужливостью она поставляла издёрганному сознанию один и тот же давний эпизод.
И знала же, проклятая, когда нападать. Всегда в один и тот же час – в половине четвёртого утра. Как заведённый, открывал он глаза и продолжал лежать в постели, с недавнего времени одинокой. Подруга жизни, как высокопарно называли жену в старинных пьесах, покинула его и этот мир. Они прожили вместе 36 лет, вырастили двух успешных сыновей, обзавелись внуками. Сыновья поочередно звали его к себе после смерти матери, но менять привычки в старости трудно. Не то чтобы боль утраты сильно жгла его: жена давно болела, и он привык к её болезни так же, как привык к ней самой. Но оставить дом, где всё было ему знакомо, и главное – где он был хозяином – он не мог. К счастью, немощь ещё не одолевала, и в посторонней помощи он не нуждался.
К тому же хозяйствовал он исправно. Дом не приобрёл сиротливого облика, как это обычно бывает после ухода хозяйки, наоборот, в нём по-прежнему приветливо светились чистые окна за цветными занавесками, и пахло тёплым живым духом.
Всё было бы ничего, если бы не заклинившая в половине четвёртого утра память. Хотя, в принципе, и это объяснимо. Одиночество пожилого человека, бессонница, ночная тишина, не с кем словом перемолвиться – вот и лезут в голову разные мысли. Но отчего именно эта, что не так он сделал в тот ноябрьский день, 35 лет назад?..
Он, тогда ещё не солидный, обрюзгший Мстислав Ильич, а просто Славик жил в коммунальной квартире и работал в редакции крупного литературного журнала. Жаль, что древние греки не придумали музу журналистики: Славик творил явно под её благосклонным взором. Он был, что называется, подающим большие надежды и восходящей звездой эссеистики. Старшие коллеги отмечали его литой «римский» слог и деликатную манеру повествования, наперебой хвалили и каламбурили, что «Слава составит славу отечественной журналистики».
Был среди его знакомых некий Марк Эльдарович Роскин. Вот с него-то, пожалуй, и началась вся эта история.
Это был приземистый, добродушный толстячок с настоящим брабантским брюшком. Славик за глаза даже называл его Ламме Гудзаком – так разительно было сходство Роскина с неунывающим героем Костера. Прибавьте к этому карие весёлые глазки, пухлую инжирину носа, толстые щёки, усыпанные веснушками, и перед вами истинный маленький фламандец. И только волосы, некогда рыжеватые и густые, стали сейчас снежно-белыми и лёгкими, как пух. Они не поредели, но словно утратили былую плотность и теперь трепетали от каждого порыва ветра. Это придавало облику толстячка воздушность, и, глядя на него, хотелось улыбаться. Марк Эльдарович излучал радость, хорошее настроение, а такие люди – редкость во все времена.
Помимо внешности и жизнелюбия он обладал ещё одним потрясающим даром – умел великолепно, обаятельно и живо рассказывать о людях, с которыми его свела судьба. Этот дар, пожалуй, был особенно ценным для Славика. Именно в таких феерических, полных искренней любви рассказах черпал он материалы для своих эссе. И, надо признаться, никогда не забывал поблагодарить старика. А тот…
Тот прямо расцветал от похвал и сыпал, бросал, кидал к перу Славика роскошные букеты своего вдохновения. Рассказчиком Роскин был отменным, под стать Ираклию Андроникову, чьё мастерство стало легендой.
Заводил он, к примеру, разговор о какой-то давно умершей актрисе:
– Ах! – вначале следовал полувздох-полупауза, и маленькие глаза прикрывались, веки подрагивали. Перед внутренним взором рассказчика, вероятно, возникала героиня самозабвенного монолога.
Затем откуда-то из глубин серого пиджачка к слушателю вытягивалась пухленькая ладошка лодочкой. Она выражала безмерную скорбь по поводу рано ушедшего таланта.
– Дорогой мой! – пауза, наконец, прерывалась. – Если бы вы только знали, что эта была за женщина! Колдовство, магия, богиня! Любые эпитеты будут жалки! Человеческий язык груб и тёмен, в нём нет слов, чтобы описать её! Она была музыкой, феей света, чудом! Каждый жест её был лучезарен, походка летящей, голос волшебным. Когда она играла Джульетту!.. Боже! В 42 года играть Джульетту и сделать так, чтобы зритель поверил в твою невинность, чистоту, прелесть, в твои 14 лет! Чтобы он забыл о морщинках на твоем лице и уже не девической талии! Что это? – Марк Эльдарович подпрыгивал на толстеньких ножках и всплёскивал руками. – Что это, я вас спрашиваю? Что это как не дар Божий, великий талант? А сколько грации, обаяния, изящества, ах!
И из глаз Ламме Гудзака лились непритворные слёзы. В эти секунды Славик думал, что надпись «незабвенным» на лентах к похоронным венкам не только красивые слова и что есть люди, в памяти которых любимые люди всегда живы.
И так же волшебно и «вкусно» Марк Эльдарович умел «обставить» любое своё повествование. Если он говорил об известном поваре, то от названий блюд, казалось, исходил аромат и слушатель нетерпеливо сглатывал слюну. Если о музыке, то в голосе его плакала скрипка и глухо звучал тромбон. Он не рассказывал, а разворачивал действие, как разворачивают военные знамёна и начинают наступление. Победителем в этой войне был неизменно он, а побеждённый чувствовал себя счастливейшим из смертных. Где и когда ещё удастся услышать столь вдохновенные речи?!
Иногда старик утомлялся и начинал рассказывать о том, как во время его юности одевались женщины, какой трамвай шёл от Шестнадцатой Завокзальной к центру города и какой на балконах рос виноград – сорт «дамские пальчики», «такой же нежный и вкусный, как они!» При этих словах он подмигивал Славику, но тому вдруг становилось грустно. А отчего, он и сам не знал. Вероятнее всего, всё дело было в белых пуховых волосах Ламме Гудзака. Они были похожи на облако и так не вязались с земным жизнелюбием их хозяина. И в эти минуты пронзала мысль: недолго ещё упиваться роскошью живого рассказа, надо ловить бесценные мгновения!




