Зеркало сердца
Зеркало сердца

Полная версия

Зеркало сердца

Язык: Русский
Год издания: 2028
Добавлена:
Серия «Современная проза (Четыре Четверти)»
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 4

Ляман Багирова

Зеркало сердца

© Багирова Л. С., 2026

© ОДО «Издательство “Четыре четверти”», 2026

Чудеса под солнцем

Рапсодия майского дня

Эти строки я пишу ночью в тишине деревенского дома, пропахшего мёдом и старостью. Хозяин его, проведший, кажется, на пасеке полжизни, крепко спит. День был трудный, а бывали ли у него лёгкие дни?.. Труд пчеловода тяжёл и кропотлив.

Мои попутчики спят, утомлённые долгой дорогой и весёлой беседой. Это только кажется, что веселье даётся легко и ни к чему не обязывает. Любое общение требует душевной отдачи, настройки на собеседника, и вот – вроде всё легко и просто, а силы всё равно уходят, потому что трудно слушать, но не слышать. Общаться бездумно, не вникая. Кто бы что ни говорил, это почти невозможно. Ну, если только не обладать потрясающим даром неуважения к собеседнику.

К счастью, мои милые спутники таким даром не обладают. Это друзья, проверенные временем и радостью, ибо чужая радость – это тот оселок, на котором правится искренность дружбы. За долгие годы общения мы вынесли главное – стараться услышать и быть деликатными друг к другу. И сейчас, когда мягкий лунный свет озаряет их обветренные лица, я думаю, что всё идёт так, как должно. Что именно он, тонкий лунный луч, способен выразить сущность нашей дружбы – застенчивую деликатность сквозь внешнюю грубоватость.

Мне не спится. Это бывает всякий раз на новом месте. Нужно обвыкнуться с ним, принять его в себя, и тогда, может быть, оно откроет тебе свою душу. Только тогда прилетят самые сладкие, самые добрые сны. А пока нас двое бодрствующих – я и хозяйская кошка Манька с такими отчаянными зелёными глазами, что сразу видно: оторва и рулевая. Манька удобно устроилась на железной печке – та ещё хранит тепло и пристально поглядывает на меня. На её серо-рыжей морде читается: «Ходють тут всякие, гостят, не спят, из-за них и глаз не сомкнёшь. Не ровен час, что-нибудь сопрут!»

Спирать я ничего не собираюсь. Манька, видно, немного поверила в это и ослабила бдительность. Прикрыла глаза, уютно подобрала под себя лапы и хвост – ни дать ни взять бройлерная курочка – и делает вид, что дремлет. Но не дай Бог шелохнуться – зелёное суровое око устремляет свой взор на меня. Ладно, Манька, буду тише воды, ниже травы, даже бумагой не зашуршу, чтобы твой покой не нарушить.

Послушаем-ка вместе голоса ночи. В них много таинственного и доброго. Здесь ночь изменила своему классическому определению и вовсе не кажется зловещей.

Тихо стучат ходики, оставшиеся ещё с незапамятных времен. Сейчас точно таких не встретишь. Тёмно-коричневые, с тусклым циферблатом и тёмными маленькими гирьками, они важно отсчитывают минуты и часы. В будущее ли?.. А может, в прошлое?.. Уж больно они старинные. И возвещая каждый новый час, они тихонько вздыхают, словно вспоминают молодость. Даже часам хочется повернуть время вспять.

Бьются о маленькие окна, затянутые по деревенскому обычаю сборчатыми занавесками, белые мотыльки. В лунном свете они кажутся кружевным туманом, живым, словно ртуть. Май в разгаре, на землю будто накинули зелёное покрывало, расписанное белым клевером, синей медуницей, жёлтой сурепкой и алыми маками. Ах, есть ещё островки голубой вероники и оранжевых купальниц: радуга в мае не только на небе. Горят на солнце синие, золотистые, зелёные перья нарядных щурков, они летают, суетятся, щебечут, взахлёб рассказывают небесной и земной радугам друг о друге.

Но вернусь к ночи. Сейчас она накрыла прохладой землю, и та спит, набирается сил, чтобы встретить новый день и восславить весну. Всё тихо, только бормочет сонный ручей вблизи дома да изредка залает пёс в будке. Но лай слабый, короткий, в один-два такта. Видно, снится псине что-то тревожное.

На стене висит топор. Как сказала хозяйка, от блуда. То ли в шутку, то ли всерьёз. Хозяева – верующие особого толка, исправно соблюдают все религиозные предписания. Развод у них – смертельный грех, считается, что тем самым потворствуют блуду. «Если женщина в разводе, то она даже в церковь на венчание собственных детей войти не может, считается позором», – говорит хозяйка, и в глазах её при этом тлеет печаль. Кто знает, у кого на сердце какая боль. В каждой избушке свои погремушки…

Манька, кажется, уснула на железной дровяной печке. Такие неуклюжие сооружения я видела лишь в детстве – они мне напоминали отчего-то пауков с огромным прямоугольным телом и коленчатыми трубами-ногами. Чем не паук?.. Но столько тепла и уюта в его железном чреве, что хочется обнять его, как старого знакомого. «Не пожалей своего тепла, железный старичок, глядишь, и в нашем мире прибавится доброты».

Под ногами шуршит что-то. Манька недовольно приоткрывает один глаз. Я наклоняюсь и достаю из-под лавки пучок сухой полыни. Она растёт здесь повсюду, покрывая горы серо-зелёным жёстким ковром, отчего те кажутся сказочными исполинами в зеленоватых доспехах.

Пучок ветхий, того и гляди рассыплется. От него пахнет пылью и печалью. Полынь используют не только как лекарственное средство, но и от сглаза. Я вспоминаю, как бабушка, разводя огонь в очаге, неизменно бросала в него пучок полыни, приговаривая: «Сгинь, дурной глаз, умолкните злые уста, замри злое слово. Полынь-трава, отведи от нашего очага всякое зло, всякую нечисть, мокрицу и шашель. А добро приваживай к дому. Фу! Ха! Аминь!» И стлался над бабушкиным садом, над её руками сизоватый горький дым, и не было слаще и роднее этого полынного духа.

Часы нехотя и тихо бьют пять утра. Скоро встанет хозяин, ему ни свет ни заря на пасеку. Надо проверить рамы, проветрить улья, собрать цветочную пыльцу, нарезать свежего мёда в сотах.

Да вот и он – кормилец семьи – мёд. Янтарное чудо в хрустальной вазе. А рядом вазочка поменьше с утрамбованной цветочной пыльцой. Кажется, что и стены пропитаны медовым духом. Мёд, пыльца, прополис, маточное молочко – всё даёт пчела-труженица, благосостоянием своим обязана семья мёду и благодарна ему за это.

Голоса ночи постепенно стихают. Одна за другой гаснут крупные звёзды, на сером востоке появляется бледно-розовая полоса. В кухню входит заспанный хозяин. Манька потягивается недовольно на печке: разбудили царевну, видите ли…

– А вы что же, не ложились? – удивляется хозяин. – Так вас потом разморит, весь день носом клевать будете.

Я уверяю его, что клевать носом не буду и что отлично выспалась и встала незадолго перед ним. Врать нехорошо, конечно, но зачем же посвящать человека в причины своей бессонницы?!

– А будете яичницу с помидорами? – заговорщицки подмигивает мне хозяин. – Пока никто не встал, я сейчас её сварганю по собственному рецепту. Помидоры свои, с огорода, без химии. Пальчики оближете. И чай заварю с горным чабрецом.

Он разжигает печку сосновыми ветками и шишками. Огонь лениво вьётся по стенкам, стелется синими струйками и вдруг вспыхивает оранжевым весёлым светом. В кухне пахнет смолой, мёдом, цветами, и запах этот тоже веселит, успокаивает.

Хозяин не спеша ставит на печку чайник и большую чёрную сковородку. Кидает в неё кусок сливочного масла, оно сразу же тает и мелодично шипит, словно поёт.

Так же сосредоточенно хозяин надрезает крест-накрест четыре больших розовых помидора, кладёт их на сковородку и накрывает её крышкой. Сковородка неистовствует и плюётся масляными брызгами. Те мгновенно вспыхивают на горячей печке и сразу превращаются в синий пахучий дым.

Но вот помидоры достаточно пропеклись, шкурку с них снять легко. Я наблюдаю за отточенными движениями хозяина. Его рабочие руки на удивление легки и изящны, так виртуозно он колдует над яичницей.

Очистив помидоры, он нарезает их кружками, посыпает чёрной солью и красным перцем и снова бросает на сковороду томиться. Те скворчат, пуская сок. Тем временем в чашку выпускаются шесть яиц, одно за другим, легко взбиваются и – вуаля! – отправляются к помидорам. Наблюдать за этим процессом – удовольствие, настолько он зрелищный и музыкальный!

Манька немного волнуется, но виду не показывает, часть хозяйской еды ей положена по праву рождения в этом доме, поэтому волнение чисто символическое!

Пока ведутся приготовления, хозяин посвящает меня в тайны своей работы. Пчеловодство – целая наука, увлекательная и серьёзная. Как и жизнь самих пчёл: словно маленькое государство с собственными законами, правлением и чудом строительного искусства – сотами. Каждая ячейка – совершенство линий! Хозяин воодушевляется, и некрасивое лицо его становится одухотворённым. «Понимавшему жизнь, как пчела на горячем цветке»[1], – кажется, сказано про него. Все же как прекрасен может быть человек, когда он увлечён своим делом!

И вот, наконец, альфа и омега сегодняшнего утра – румяная, жёлто-алая скворчащая яичница на столе. Уже закипел чайник, и хозяин занят новым ритуалом – словно священнодействуя, он ополаскивает фарфоровый заварной чайник, насыпает в него чёрный чай, щепоть чабреца и ещё каких-то сиреневых сухих цветов. «Медуница», – догадываюсь я.

Аромат от чая волшебный. Мы неторопливо, стараясь не обжечься, поглощаем свои порции. Хозяин ставит сковородку на край печки, чтобы яичница не остыла: скоро встанут завтракать и остальные.

Мы пьём чай с мёдом и пергой – цветочной пыльцой. У неё специфический терпкий вкус, но вскоре привыкаешь. Перга очень полезна: она улучшает зрение и защищает от инфекций.

Завтрак наш проходит в полном молчании. И я, кажется, только сейчас понимаю смысл поговорки: «Когда я ем, я глух и нем». Верно! В ней отразилось глубокое уважение человека к плодам своего труда. Они действительно достаются потом и кровью.

Ходики нежно возвещают семь утра. Майское утро в самом расцвете. Хозяин улыбается:

– Ну, мне пора. А вы отдохните, мало ведь спали. Понравилась яичница?

Я киваю от всей души! Ещё бы! Никогда не любила это блюдо, но тут, кажется, всю сковородку бы съела!

– И чай! Прелесть!

– Так пейте на здоровье. – Хозяин явно рад, но смущается. – Приятного отдыха.

Он скрывается за занавеской, разделяющей вместо двери кухню и прихожую. Манька следует за ним по своим делам.

Я снова остаюсь одна. Но уже ненадолго. Сейчас появятся мои милые заспанные спутники, хозяйка дома и её дети. День пойдёт своим чередом.

Очередной майский день, напоенный солнцем, лёгким дождём и отдыхом. А его, как и счастья, становится всё меньше. Но может, оттого он сладок и памятен?..

Утренние звёзды

Моей подруге Машеньке – деликатнейшему человеку и прекрасному врачу

Когда череда прелестных задумчивых дней сменялась дождливыми буднями, когда небо из бирюзового становилось молочно-опаловым, когда по утрам обледеневший асфальт мелодично хрустел под ногами, люди понимали: в их южный город пришла зима. И медленно, но верно устанавливала свои порядки: графичность зданий – в холодном воздухе они сразу все словно вытягивались, бледнели и хорошели, крик ворон – крылатых фрейлин зимы, уксусный запах палых мокрых листьев. Зима в южном городе походила на благовоспитанную даму-дворянку – вкрадчивую, спокойную, немногословную, но уверенную в своих правах. Спокойно и уверенно ступала она по улицам города, окрашивая его в серый цвет – цвет южной зимы. В её присутствии размеренными становились шаги, глуше звучали голоса, словно элегантность и сдержанность сообщалась людям, деревьям, машинам, животным и даже детям – а уж эти проказники всегда готовы поднять визг, ор и гам по любому поводу.

Но южная зима – Дама в сером – и на них действовала успокаивающе. И в этом было главное её достоинство – упорядочивались мысли, строже и тоньше становились размышления, ароматнее воспоминания. Оживали, как призраки былого…

* * *Люблю декабрь за призраки былого,За всё, что было в жизни дорогогоИ милого, бессмысленного вновь.За этот снег, что падал и кружился,За вещий сон, который сладко снился,Как снится нам последняя любовь.

Машенька вставала рано. И не потому, что так было заведено в мужней семье, куда вошла она молодой невесткой три месяца назад. И не потому, что в родительской семье её поднимали ни свет ни заря. Наоборот! Её холили и лелеяли, баловали, как единственное долгожданное дитя. Но Машенька знала, что мама, как бы поздно ни вернулась со смены в приёмном отделении городской больницы, неизменно встанет в шесть утра. Приготовит отцу его любимую овсяную кашу с изюмом и грецким орехом, посыплет корицей и поставит на стол. А папа выйдет из ванной, благоухающий одеколоном. И, прижимая рукой крохотный порез на свежевыбритой щеке, будет вдыхать душистый пар от тарелки. И ждать, пока янтарный масляный круг подёрнется тонкой плёнкой – знак, что каша начинает остывать и можно приступить к завтраку. А мама будет сидеть напротив него, подперев рукой щёку, и улыбаться. И в тёмном морозном окне будет отражаться широкий рукав маминого халата и её тёплая рука с ямочкой на локте.

В мужней семье Машеньку тоже не неволили, давали понежиться – молодая ещё… Но по еле заметной усмешке в уголках запёкшихся свекровиных губ понимала Маша: свекровь засчитывает раннее пробуждение в плюс невестке. И Машенька старалась приглядываться, прислушиваться, приноравливаться – впитывать ещё незнакомые устои новой семьи, символ которой нежно золотился на пальце. Девичество как-то быстро, но плавно уступило место женству – кротко, покорно и мягко Маша постигала науку замужества, словно пробудилось в ней извечное знание: женская сила в слабости. И она точно знала, что хочет вот так же, как мама, провожать мужа на работу и чтобы уже её, Машенькина, тёплая рука отражалась в тёмном морозном окне.

Свекровь обронила как-то: «У Митеньки, сына моего, – и добавила, усмехнувшись, – мужа твоего, больной желудок, ему нужен только горячий завтрак, и с собой домашнее положить на работу, от столовской еды у него гастрит разыгрывается, а работает целый день до вечера».

И хотя Маша понимала: муж на работе не кирпичи таскает, а сидит в офисе перед компьютером, да и в любых кафешках сейчас готовят не хуже, чем дома, но мгновенно усвоила: домашнее – значит, сготовленное её руками. И – дана же была вековая женская мудрость девятнадцатилетней юной жене – мысленно поблагодарила свекровь: о крепком ладе печётся женщина, цементирует молодую семью, раз приучает сына к невесткиной стряпне.

И так же, как мама когда-то, ставила Машенька перед мужем исходящую ароматным паром кашу, и пока тот ел, упаковывала еду на обед. Наливала в маленький термос куриный бульон. А потом перекладывала три куска белого хлеба отварной куриной грудинкой и заворачивала в вощёную бумагу. И глядя на мужа – рот до ушей, молодая кожа светится румянцем, а глаза счастьем – улыбалась сама. И точно знала две вещи: сейчас в глубине родительской спальни сквозь полусон довольно улыбаются свёкор и свекровь. А когда муж выйдет из дома, а Маша, прильнув к окну, будет махать рукой в морозную синь, то на небе вспыхнет первая утренняя звезда. И свет её будет добрым, улыбчивым, обещающим счастье.

* * *Не всё ль равно? Под всеми небесамиКакой-то мир мы выдумали самиИ жили в нём, в видениях, в мечтах,Играя чувствами, которых не бывает,Взыскуя нежности, которой мир не знает,Стремясь к бессмертию и падая во прах.

Марьям вставала засветло. Зимнее утро рождалось из синего мрака. В нём угадывались призрачные вершины гор. Они покачивались в небесах, как покачиваются мачты затонувших кораблей сквозь толщу океанской воды. И эти небеса, и эта вода были спокойны, темны и злы.

Марьям растирала опухшие пальцы рук и ног. Они немели за ночь, а кости ломило так, что казалось: они чудовищно распухают тоже. Каждое утро женщины начиналось с одного и того же ритуала – вверх-вниз вдоль каждого пальца, вверх ладонью по стопе, голени, пока немочь не сменялась ноющей сладкой болью. От неё хотелось постанывать и кряхтеть. Боль – это хорошо. Это значит, что ноги будут чувствовать каждый выступ на выложенном камнем дворе, а руки – густоту и вязкость теста. Да что там – Марьям на ощупь поймёт, достаточно ли в тесте соли. За тридцать с лишним лет она научилась печь хлеб почти с закрытыми глазами.

Сегодня пятница – день выпечки хлеба. Марьям пекла его на неделю на всю семью из пятнадцати человек. Сорок-пятьдесят больших плоских лепешек. Да ещё несколько штук будут завёрнуты в отдельное полотенце – вдруг нежданные гости пожалуют.

Значит, надо встать чуть раньше, чем всегда. Хворост сам себя не нанесёт из сарая в маленькую клетушку, во мгле которой смутно белела печь. Низенькая, сложенная ещё дедом мужа, она и кормила, и лечила. Специальную глину для неё он таскал с илистого берега озера, смешивал с мелко раздробленной керамической крошкой (в ход шли разбитые тарелки, заварочные чайники, разломанный кафель), нарезанной соломой и козьей шерстью – она долго хранила тепло.

Марьям втащила в клеть сухие вишнёвые ветки, всунула их в жерло, чиркнула спичкой. Огонь заструился по бордовой коре, и терпкий дым наполнил пространство. Женщина погладила печку по белому, чуть поблёскивающему от керамической крошки боку. Вспомнила, как свекровь рассказывала:

– Большой мужчина (так свекровь называла своего свёкра) никому не разрешал входить в клеть, когда замешивал тесто для печи. Мы знали только, что он берёт большое корыто и кладет в него глину, солому, козью шерсть и черепки. А дальше он закрывал дверь и выходил из неё только тогда, когда печь уже была сложена и оставалось только побелить её, когда просохнет. Но даже побелку он не доверял нам, женщинам. Говорил: «Ваше дело – хлеб печь, а саму печь сложить – дело настоящих мужчин. Тут ювелирная работа нужна: если хоть какой-то огрех в постройке – хлеб будет подгорать или слишком долго румяниться». Правду говорил: такой печи, как он сложил, ни у кого в деревне не было – хлеб рождала мягкий, сытный, румяный, как солнце. На все сельские свадьбы и поминки только в нашей печи пекли.

Марьям придвинула ногой «хлебную ванну». Так назывался чан для замеса теста. Он уже был вымыт накануне. Из его бездонного чрева будут извлекаться колоба сырого теста. Марьям отмеряла заготовки безошибочно на глаз – все хлебы выходили у неё идеально ровными.

Годами наработанная физкультура. Размеренные взмахи рукой, и раз-два – над чаном поднялось жемчужное облако муки, три-четыре – тёплая вода пролилась в муку, пять-шесть – глухо шваркнулся кусок дрожжей, семь-восемь – тусклым слюдяным блеском сверкнула соль. И узловатые руки принялись творить чудо: вначале тяжело, словно разучивали незнакомый танец, двигались от стенок к центру, разминая, вымешивая, сжимая. Потом всё легче и легче, и вот уже шелковистая податливая масса бугрится в чане, ждёт огненного крещения в печи. Марьям смазывает тесто маслом, ещё раз играючи промешивает – тесто, как живое, дрожит и волнуется под её руками! – и накрывает чистой тканью. Пусть дойдёт в тишине и тепле, отдохнёт.

И сама Марьям отдохнёт, нальёт себе чаю и, прислонившись к уже горячему боку печи, вспомнит.

Первый её хлеб… Тонкими, неумелыми пальцами вымешивала она тесто, почти в три погибели согнувшись над чаном. И свекровь, глядя на неё, снисходительно улыбалась: что, мол, взять с восемнадцатилетней девчушки, какие её годы – научится…

– Смотри, сама в чан упадёшь, и кольцо с пальца спадёт: потом моего сына – своего мужа – будешь кормить, он о кольцо зуб сломает – рассердится! У нас мужчины горячие, сама знаешь, чуть что – гневаются!

И свекровь смеётся, прикрыв рот рукой. И смех её добрый, и смотрит она на невестку с нежностью. И Марьям знает, что сейчас вместе с запахом сырого теста и дымом от вишнёвых веток летает в темной клети счастье. Она действительно счастлива: ей повезло выйти замуж за любимого, и её любит родня мужа. Это бывает нечасто, но это даёт силы жить, это наполняет бессмертием: «люблю и любима», и так будет всегда, даже когда тела наши обратятся в прах, но души останутся любимыми и любящими, а значит, счастливыми…

Но вот тесто уже дошло, печь протоплена, как следует. Пора браться за хлеб. Сидя на паласе, Марьям кидает на низкий, в ладонь вышиной, деревянный столик первый колоб. Сплющивает его, раскатывает в лепёшку, покрывает яичным глянцем и остриями связанных птичьих перьев наносит узор – мелкие точки по кругу, словно звёзды на небосводе.

Теперь на широкую деревянную лопату – и в печь. И ждать. И как только синий небесный мрак озарится светом первой звезды, на лопату скользнёт румяное солнце! Марьям смажет его сливочным маслом и натрёт долькой чеснока. Отломит кусок полусонному младшему внуку, притопавшему на аромат. И улыбнётся! Первый хлеб нового дня – новой недели. Марьям знала: за тридцать с лишним лет первый хлеб из печи появлялся в ту же минуту, когда зажигалась утренняя звезда. Даже в самые мглистые, снежные утра, когда небо и земля сливаются в единый осатанелый хаос, Марьям уверена: там, на востоке, под плотной пеленой туч, непременно восходит утренняя звезда.

* * *Придёт декабрь… Озябшие, чужие,Поймём ли мы, почувствуем впервые,Что нас к себе никто не позовёт?Что будет ёлка, ангел со звездоюИ Дед Мороз с седою бородою,Волшебный принц и коврик-самолёт.

Мария Евгеньевна зябко повела плечами и посмотрела на часы. Они показывали без шести минут семь. За окном занималось зимнее питерское утро, и воздух над Пряжкой был сизым от холода.

Марии Евгеньевне, всю жизнь проработавшей в театре костюмером, утро казалось необъятным чёрным плащом, в который летят серые стрелы рассвета. За пятьдесят лет работы женщина свыклась с театральными костюмами и относилась к ним почти как к носившим их персонажам. Она так и говорила: «Несу Машу Миронову», и все понимали, что Мария Евгеньевна спешит в чью-то гримёрку с платьем Капитанской дочки.

На возглас «Иду со Стюарт» надо было шире открыть двери гримёрки. Миниатюрной, коротко стриженой, седой старушки было почти не видно за огромным платьем шиллеровской героини.

Мария Евгеньевна говорила о себе: «Родилась в театре, живу в театре и уйду из театра». Гордилась тем, что родители – служащие театра – назвали её в честь одной из чеховских «Трёх сестер», а отчество совпадало с именем пушкинского героя. В этом Мария Евгеньевна видела промысел Божий – ей на роду было написано служение искусству. Только ему ли?.. Вся жизнь её была – служение.

Своя семья так и не появилась. «За давностию лет», – шутила Мария Евгеньевна, и Бог его знает, что таилось за этой шуткой… Сказалась давняя привычка быть скорой помощью для родителей, жилеткой для брата Миши, жалобной книгой для его жены и нянькой для племянников. Иногда она задумчиво изрекала: «Меня и родили для того, чтобы Мишенька не стал эгоистом». Но, судя по всему, Мишенька эгоистом стал, и немалым, потому что в первую половину жизни сваливал все проблемы на родителей. А те растерянно оборачивались на дочь: «Выручай, Манечка. Разряди ситуацию, подтяни Мишеньку по математике, литературе, биологии. А можно в этот раз на гастроли мы возьмём с собой Мишеньку? А тебя непременно в следующий раз! Бабушка болеет, её нельзя оставлять одну». И Манечка оставалась с бабушкой, и на гастроли с родителями ездил Мишенька и в этот, и в следующие разы, потому что так было надёжней и спокойней всем. На Манечку можно было опереться, как на скалу.

А во второй половине Мишенькиной жизни на Марию Евгеньевну так же растерянно оборачивалась Мишина жена: «Помоги, Манечка». И Манечка помогала, выручала, возвращала Мишеньку из бесконечных загулов в семью, стыдила взрослеющими детьми: «Все ведь уже понимают». А когда хрупкий мир в семье восстанавливался, виновато шептала обиженной невестке: «У нас в роду все мужики на передок слабы. Такая уж порода. Ты потерпи, а? Перебесится, поумнеет, а так он хороший и любит тебя и детей, сама знаешь».

Но Мишенька так и отошёл в мир иной неперебешенным и непоумневшим, и Манечка как нечто само собой разумеющееся взяла на себя заботу о его вдове и уже взрослых детях. Называлась она в ту пору уже Марией Евгеньевной, но по-прежнему легко носила своё миниатюрное тело по раз и навсегда заведённому маршруту: дом-работа-магазины-рынок-снова дом. И потом уже с сумками, нагруженными пирогами, вареньями и разной другой снедью – к вдове брата, а от неё – к племянникам. Мишенькина вдова долго и слезливо жаловалась Манечке на непочтительных невесток и невоспитанных внуков. Манечка, как и прежде, успокаивала её: «Всё образуется, они хорошие, просто молодые ещё».

И ни разу в её миниатюрной голове, уже сменившей цвет с каштанового на седой, не возникла простая мысль: «А как же я? А как же моя жизнь?» Мысль эта просто не могла зародиться в мозгу, до отказа забитом заботой о близких, и не могла посетить изношенное любовью сердце.

– Ох! – вздохнула Мария Евгеньевна. Серые стрелы рассвета уже пронизывали чёрный плащ питерского утра. – Сегодня же 21-е. – Она перевела взгляд на отрывной календарь. – Татин день рождения. Хорошо, что в театре ёлки начинаются. Девчонки-костюмерши справятся, а я пирогов напеку с брусникой, черникой, грибами – и к своим, как только позвонят!

На страницу:
1 из 4