
Полная версия
Редактор чужих судеб
Он мог закрыть эту книгу и перейти к следующей. Договор не требовал от него искать адресатов. Договор требовал описать материалы, оценить, предложить распределение. Но рядом лежала коробка с семью книгами, и каждая была завёрнута так, будто Вера не хотела, чтобы её просто оценили. Она хотела, чтобы кто-то испачкался. Или наоборот — чтобы никто никогда не посмел.
Илья пошёл на кухню, включил кран. Вода сначала рыкнула ржавчиной, потом пошла тонкой струёй. Он намочил ладони и провёл по лицу. В зеркале над раковиной у него был вид человека, который всё ещё может сделать вид, что ничего не понял. Самое удобное состояние. Можно аккуратно сложить письмо обратно. Можно написать в отчёте: «в книге обнаружена личная корреспонденция, требуется решение наследников». Можно отдать Миронову, и пусть фонд жрёт эту бумагу вместе со своей культурной значимостью. Можно вообще положить в коробку и забыть, как забывают старые батарейки в ящике. Ничего не случится. Вернее, всё уже случилось. Андрей Белов давно прожил жизнь без этого письма. Лиза Крамаренко давно прожила жизнь с этим письмом внутри, даже если физически оно было у Веры. Суббота давно сгнила. Чего теперь размахивать правдой, как грязной простынёй?
На холодильнике всё ещё висела вырезка: «Редактор должен уметь спасать автора от самого себя». Илья сорвал её магнитом и посмотрел на фотографию Веры в газете. На снимке ей было около шестидесяти: короткая стрижка, тонкие губы, глаза прокурора на пенсии. Под цитатой она говорила: «Иногда задача редактора — не дать тексту совершить самоубийство». Илья тихо сказал:
— А людям?
Квартира не ответила. Покойники вообще великолепно молчат после того, как наговорят при жизни. Он вернулся в комнату. Из коробки достал остальные свёртки, но не раскрывал. Разложил их по столу в порядке, в котором они лежали. Семь чужих гранат. Шесть — серые, одна — тёмная, с красной точкой. Он переписал пометки в блокнот. Чем больше писал, тем сильнее чувствовал, что это не список книг. Это список приговоров, только вынесенных не судом, а женщиной с карандашом.
«Пусть помнит его хорошим». Хороший богомольный приговор. Память как домашний алтарь, где нельзя переворачивать фотографию, потому что за ней плесень.
«Он украдёт это снова». Тут уже пахло литературной помойкой. Такие истории он знал. Один пишет, другой печатает, третий молчит, четвёртый потом получает премию за нравственную глубину.
«Ей нельзя было возвращаться». Самая страшная фраза. В ней было слишком много заботы, чтобы сразу назвать её жестокостью, и слишком много власти, чтобы поверить в заботу.
«После суда. Не раньше». Значит, суд был. Значит, кто-то ждал. Значит, Вера решила, когда человеку положено узнать то, что касается его жизни.
«Мальчик. Я виновата». Вот это не нравилось Илье больше всего. Не потому что там была вина. Вина — дешёвая валюта, ей все расплачиваются, когда уже поздно. Не нравилось слово «мальчик». Без имени. Как будто Вера не могла заставить себя назвать его. Или не хотела, чтобы назвал кто-то другой.
Седьмой свёрток он всё ещё не трогал. Сам не понимал почему. Вернее, понимал, но не собирался признавать. Красная точка смотрела на него с тёмной бумаги как маленькая воспалённая родинка. В дверь снова позвонили.
На этот раз Илья не стал ждать. Открыл. За дверью стоял мужчина лет пятидесяти пяти, может, чуть старше, но из тех, кто покупает возрасту приличный пиджак и заставляет его молчать. Серое пальто, шарф, хорошая обувь, мягкие кожаные перчатки в руке. Лицо гладкое, ухоженное, не красивое, а уверенное: такие лица любят висеть на сайтах фондов в разделе «попечительский совет». Олег Миронов улыбнулся так, как улыбаются люди, которые уже заранее простили тебе твою бедность.
— Илья Сергеевич. Простите за вторжение. Я был неподалёку.
— Конечно. Все, кто вторгается, всегда были неподалёку.
Миронов не обиделся. Профессиональный навык. Он поднял бумажный пакет.
— Принёс кофе. Подумал, вы, возможно, работаете допоздна.
— Вы подумали или Нина Павловна доложила?
Улыбка Миронова чуть сдвинулась, как картинка на стене после хлопка дверью.
— Нина Павловна женщина эмоциональная.
— А вы?
— Я стараюсь быть полезным.
— Это обычно хуже.
Миронов посмотрел мимо него, в глубину квартиры. Не нагло, не прямо. Слишком аккуратно. Илья видел таких людей в архивах: они не трогали руками, но глазами уже упаковывали.
— Можно войти на минуту?
— Нельзя.
— Понимаю. Тогда здесь. Я хотел бы избежать недоразумений. Вера Степановна оставила после себя материалы, которые в неверной интерпретации могут навредить людям.
— Людям или фонду?
— Иногда это совпадает.
— Удобно живёте.
Миронов вздохнул. Не устало — театрально, но сдержанно. Хорошо поставленный вздох человека, который годами общался с истеричными авторами, обиженными наследниками и журналистками с диктофонами.
— Вы видите перед собой коробки, письма, какие-то старые обиды. Я вижу биографию выдающегося редактора. Её легко испачкать частностями.
— Частности — это обычно и есть человек.
— Не всегда. Иногда частность — это ошибка, которую порядочные люди не выносят на улицу.
Илья прислонился плечом к косяку.
— У вас странная уверенность, что вы порядочный.
— У меня опыт.
— Это другое слово для привычки не краснеть.
Миронов впервые перестал улыбаться окончательно. Илья заметил, что без улыбки лицо у него стало старее и злее. Губы тонкие, глаза светлые, холодные, с маленькой усталой яростью, которую приличные люди носят под веками, как нож в чехле.
— Вера Степановна доверяла мне.
— Тогда почему коробка у меня?
— Какая коробка?
Слишком быстро. Маленький прокол, почти незаметный. Илья не изменился в лице, но внутри что-то щёлкнуло. Миронов знал. Не обязательно о содержимом, но знал, что есть что-то отдельное, неучтённое, неудобное. Может, Вера говорила. Может, искал. Может, Нина Павловна была не единственной, кто следил за чужими дверями.
— Я говорю вообще, — сказал Илья. — В этой квартире много коробок.
— Именно поэтому вам нужна помощь.
— Спасибо. У меня есть нож для бумаги и плохой характер. Пока хватает.
Миронов молча посмотрел на него. Потом протянул пакет с кофе.
— Возьмите хотя бы это. Работа с мёртвыми требует бодрости.
— Оставьте себе. Вам нужнее. Вы же охраняете память.
Миронов опустил пакет.
— Вы умный человек, Илья Сергеевич. Но умные люди иногда совершают глупые поступки из желания доказать себе, что они не просто исполнители.
— А вы из каких?
— Из тех, кто потом разгребает.
— Тогда готовьтесь.
Илья закрыл дверь. Не хлопнул. Просто закрыл, медленно, вежливо, почти по-музейному. За дверью Миронов постоял ещё несколько секунд. Это чувствовалось по тишине на площадке. Потом шаги ушли вниз.
Когда Илья вернулся к столу, комната показалась более тесной. Вера, Миронов, Нина Павловна, мать, Андрей Белов, Лиза Крамаренко — все эти люди, живые, мёртвые, неизвестные, вдруг набились в квартиру и стояли вокруг коробки, как родственники вокруг наследства. Он сел, открыл ноутбук, подключил старую базу архивных контактов. Вбил «Белов Андрей» с фильтром по Москве, год рождения примерно 1958–1965. Потом «Крамаренко Елизавета». Потом разные сочетания. Из этого месива постепенно вылезли три возможных Белова. Один умер в 2011-м. Второй был стоматологом в Мытищах и, судя по фото, слишком молод. Третий — Андрей Павлович Белов, 1959 года рождения, бывший инженер, затем владелец маленькой мастерской по реставрации мебели. Адрес старый, телефон неактивен. В одной заметке на сайте муниципальной газеты он упоминался как «местный краевед, собирающий истории старого района». Фото было плохое: мужчина с седыми волосами, в клетчатой рубашке, рядом деревянный стул без сиденья. Глаза у него были усталые и насмешливые. Под фото подпись: «Андрей Белов: “Если вещь сломалась, это ещё не значит, что она закончилась”».
Илья долго смотрел на эту фразу. Потом тихо сказал:
— Да ладно.
Он нашёл адрес. Южный порт, старый дом, мастерская во дворе. Ехать туда ночью было бы глупо. Очень глупо. Он посмотрел на часы. Двадцать два сорок. Потом на письмо. Потом на коробку. Потом на седьмой тёмный свёрток с красной точкой. Иногда глупость — это просто действие, которое ты совершаешь раньше, чем успеваешь назвать его принципом.
Он сложил письмо обратно в конверт. Не идеально. Как раньше уже не получалось: старый сгиб не совпал, край чуть помялся, и это почему-то разозлило его сильнее, чем Миронов. Илья положил книгу в пакет, пакет — в рюкзак. Остальные свёртки вернул в коробку, накрыл крышкой, но шпагат не завязал. Мёртвые инструкции больше не имели силы, хотя мёртвые, как известно, не сразу узнают, что их власть закончилась.
Перед уходом он задержался возле стола. Кассета «Илья?» лежала в архивном пакете, как маленькое животное, притворившееся мёртвым. Он взял её тоже. Не потому что собирался слушать. Просто не хотел оставлять её одной с Мироновым, Верой и этой квартирой, которая теперь дышала слишком громко.
В прихожей он натянул куртку, выключил свет в комнате, но лампу оставил. Жёлтый круг остался на столе, на коробке, на фотографии молодой Веры. В темноте её лицо стало почти живым. Илья уже взялся за ручку двери, когда заметил, что на внутренней стороне крышки коробки была ещё одна надпись. Он не увидел её раньше из-за тени. Короткая, ровная, без нажима.
«Каждую из них я не отдала по причине. Последнюю — из трусости».
Илья стоял, не двигаясь. Потом медленно закрыл крышку. На лестнице пахло капустой, сыростью и чужим телевизором. Нормальная жизнь в старом доме продолжала делать вид, что она нормальная. Он спустился по ступенькам, вышел во двор, вдохнул холодный воздух и включил телефон. Мать прислала ещё три сообщения. Последнее: «Не трогай прошлое, если оно само не просит». Илья посмотрел на рюкзак, где лежала книга для Андрея Белова.
— Поздно, мам, — сказал он в пустой двор.
А потом такси повезло его к человеку, который тридцать девять лет назад должен был получить письмо до субботы.
Глава 3. Письмо до субботы
Такси пахло мокрой курткой, дешёвым освежителем и человеческим нежеланием разговаривать. Водитель был из тех ночных людей, которые давно перестали быть водителями и стали частью городского пищеварения: молча проглатывали пассажиров в одном районе, переваривали пробками, выплёвывали в другом, не интересуясь, зачем кому-то в одиннадцать вечера ехать к старому мебельщику с книгой в рюкзаке. Илья сидел сзади, держал рюкзак на коленях, будто там лежал не зелёный том с письмом, а маленькая бомба с плохим чувством юмора. Москва за окном была размазана дождём и фарами. Вывески аптек горели с таким оптимизмом, будто город можно было вылечить скидкой на магний. У подъездов курили люди, сутулились, смотрели в телефоны, прятали лица в воротники. Все куда-то возвращались. Все делали вид, что знают куда.
Он открыл телефон и ещё раз посмотрел на найденный адрес. Южный порт, старый промышленный двор, мастерская «Белов и сын». Слово «сын» резануло. В письме Лиза писала: «Я буду мстить тебе за детей, которых мы заведём из страха признаться, что нам не надо было становиться семьёй». Илья не любил такие совпадения. Они всегда выглядели как литературный приём, а жизнь, зараза, пользовалась ими без стыда и редактора.
— Тут куда именно?
— Во двор. Там мастерская должна быть.
— Ночью?
— Нет, утром. Просто я заранее приеду и подожду старости.
Водитель фыркнул. Не рассмеялся — именно фыркнул, как человек, который оценил, но не хочет поощрять. Машина свернула с проспекта, проехала мимо тёмных складов, автомойки, круглосуточного магазина с тремя мужчинами у входа, каждый из которых выглядел как неудачная правка к чужой жизни. Двор оказался за ржавыми воротами. На табличке ещё можно было разобрать: «Ремонт мебели. Реставрация. Стулья, кресла, шкафы. Белов». Сын исчез из вывески или никогда не был написан достаточно крепко.
Илья расплатился, вышел. Такси сразу уехало, как будто водитель боялся, что его попросят остаться свидетелем. Двор был длинный, мокрый, с выбоинами, в которых отражались куски жёлтого света. Справа тянулся кирпичный корпус бывшего чего-то советского, слева — гаражи, контейнеры, куча досок под плёнкой, старый диван без подушек, похожий на зверя, которого выгнали умирать. В глубине светилось одно окно. Под ним висела вывеска «Мебельная мастерская», буквы разные, как зубы после драки.
Илья подошёл к двери. За ней что-то стучало. Не громко. Ритмично. Дерево по дереву. Или молоток. Или сердце старого дома, которое по ошибке продолжало работать после сноса. Он постучал. Стук внутри прекратился. Потом послышались шаги, шорох, металлический щелчок. Дверь открылась на цепочку.
— Закрыто, — сказал мужчина.
Голос был хриплый, низкий, недовольный жизнью без особой надежды быть услышанным. В щели виднелся кусок лица: седая щетина, один глаз, красный от усталости, и бровь, которая явно не любила незнакомцев.
— Андрей Павлович Белов?
— Допустим, ошиблись.
— Мне нужно поговорить.
— Людям после десяти вечера обычно нужно либо занять, либо вернуть, либо исповедаться. Все три идут лесом.
— Я из архива Веры Самойловой.
Глаз в щели не изменился. Вот это было хуже, чем если бы изменился. Мужчина молчал слишком ровно.
— Она умерла, — сказал Илья.
— Я газет не читаю. Они всё равно опаздывают.
— У меня есть книга, которая должна была попасть к вам.
— Все книги, которые должны были попасть ко мне, уже либо попали, либо сдохли по дороге.
— Эта от Лизы Крамаренко.
Цепочка не снялась. Дверь не открылась. Только глаз исчез из щели на секунду, и Илья увидел тёмную полосу внутреннего коридора. Потом мужчина вернулся.
— Проваливайте.
— Я не продаю.
— Я тоже.
— Там письмо.
— Особенно проваливайте.
Дверь начала закрываться. Илья поставил ладонь на косяк. Не сильно. Просто чтобы не дать истории захлопнуться слишком аккуратно.
— Оно было подписано: «До субботы».
На этот раз тишина стала другой. Не пустой, а тяжёлой, как мебель, которую когда-то намочило и потом высушило криво. Мужчина за дверью не дышал или дышал так тихо, что двор с его капающей водой казался громче. Цепочка щёлкнула. Дверь открылась.
Андрей Белов оказался выше, чем показалось через щель, но согнутый. Не старик в мягком смысле, не дедушка с конфетами и дачными историями. Старый мужик, которому жизнь долго объясняла одно и то же разными предметами: дверью, которую надо чинить, женой, которая молчит, сыном, который не звонит, пальцем, который болит на дождь, стулом, который держится лучше людей. На нём был серый свитер с прожжённой дыркой у рукава, рабочие штаны, шерстяные носки и старые тапки. Руки — огромные, сухие, с потемневшими ногтями, в мелких порезах. Такие руки не просят прощения. Они просто делают, пока могут.
— Заходите, раз уж притащились, — сказал он. — Только быстро. У меня тут не клуб разбитых сердец.
Внутри было тепло и пахло деревом, клеем, лаком, железом, старым чаем и чем-то ещё — то ли яблоками, то ли гниющей тканью. Мастерская занимала большую комнату с высоким потолком. Повсюду стояли стулья без сидений, кресла без обивки, столешницы на козлах, дверцы шкафов, рамы, ящики, баночки с гвоздями, кисти в растворителе, наждачная бумага, ветошь, лампы на гибких ножках. В углу буржуйка или старая печь держала красный глаз. На стене висели инструменты, выстроенные аккуратно, как приговоры. Всё было изношенное, но не мёртвое. Здесь вещи получали второй шанс. Люди, видимо, нет.
— Чай будете? — спросил Белов.
— Нет.
— Правильно. Он всё равно вчерашний.
Он сел за верстак, на котором лежала спинка стула с вырезанным узором. Показал Илье на табурет. Илья сел, положил рюкзак на колени. На мгновение ему захотелось уйти. Не из жалости. Из понимания, что сейчас он сделает то, что Вера не сделала почти сорок лет назад, и никто не гарантировал, что это будет лучше. Иногда правда приходит не как освобождение, а как судебный пристав: с документами, поздно и неприятно.
— Показывайте, — сказал Белов.
Илья достал книгу. Мужчина не взял её сразу. Смотрел на зелёный переплёт так, будто перед ним поставили тарелку с чем-то давно испорченным, но знакомым по запаху. Потом протянул руку. Пальцы коснулись обложки, и Илья заметил, как дрогнула кожа у него под глазом.
— Помните?
— Я помню много хрени, которую нормальный человек давно бы выбросил из головы. Это не достоинство.
Он открыл форзац. Прочитал дарственную. «Андрею. Если ты всё-таки умеешь читать между строк — прочти. Л.» Усмехнулся. Очень тихо, без веселья.
— Стерва. Даже в надписи экзамен устроила.
— Вы были женаты?
— Были. Одиннадцать лет. Два месяца. И ещё четыре дня, если считать тот ад, когда она уже ушла, но вещи свои не забирала. У женщин есть такой талант — отсутствовать в квартире громче, чем жить в ней.
Он перелистнул страницы. Конверт выпал ему на колени. Белов посмотрел на него и вдруг стал совершенно неподвижным. До этого он был грубым, усталым, колючим. Сейчас — пустым. Вещь внутри него, которая отвечала за защиту, на секунду вышла покурить.
— Вы читали? — спросил он.
— Да.
— Конечно. Все читают. Даже те, кто говорит, что случайно.
— Мне нужно было понять, что это.
— И что это?
Илья не ответил. Белов взял конверт. Старые пальцы, умеющие держать стамеску, плохо справлялись с тонкой бумагой. Он достал письмо, развернул первый лист. Читал долго. Слишком долго для трёх страниц. Иногда возвращался к началу абзаца, иногда останавливался, будто буквы начинали двигаться. Илья смотрел в сторону, на стену с инструментами. На верстаке рядом лежал детский стул, маленький, с облупившейся голубой краской. Одной ножки не было. Вместо неё торчала временная подпорка. На сиденье кто-то карандашом когда-то написал: «Миша дурак». Илья подумал, что это, возможно, самая честная дарственная надпись в мире.
Белов дочитал. Листы бумаги остались в его руках. Он не плакал. Илья вообще не любил, когда в таких сценах люди плачут, потому что слёзы слишком упрощают. Белов не упрощал. Он смотрел на письмо, потом на книгу, потом на свои руки, будто пытался понять, в какой момент эти руки стали старыми без его согласия.
— Сука, — сказал он наконец.
— Она дала это Вере? — спросил Белов.
— Судя по письму, да.
— А Вера решила не отдавать.
— На полях есть пометка.
— Какая?
Илья достал фотографию страницы, которую сделал заранее, но потом просто сказал:
— «Нельзя. Поздно. Она испугается обратно».
Белов усмехнулся. На этот раз громче. Смех вышел нехороший, ржавой пилой.
— Испугается обратно. Какая точная дрянь. Это вся Лиза. Она всю жизнь пугалась обратно. В магазин могла выйти за хлебом и вернуться с новым способом ненавидеть себя.
Он аккуратно положил письмо на верстак. Слишком аккуратно. Так кладут не бумагу, а часть тела, которую уже нельзя пришить.
— Свадьба была? — спросил Илья.
— Была. Белые туфли, ресторан возле метро, её мать в фиолетовом, мой отец пьяный в ноль уже на салате. Вера была. Сидела рядом с каким-то критиком и смотрела так, будто знает конец фильма и ей скучно ждать, когда остальные догонят. Подарила нам сервиз. Уродливый. Мы им потом только гостей кормили, которых не любили.
— Лиза знала, что письмо не дошло?
— А вы как думаете?
— Я не умею думать за мёртвых.
— Научитесь, если в архивах работаете.
Белов встал, подошёл к электрическому чайнику, включил. Воды там, кажется, не было, потому что чайник сразу зашипел злым сухим звуком. Он выключил, налил из пластиковой бутылки, снова включил. Движения были бытовые, грубоватые, но Илья видел: мужчина делает их, чтобы не стоять рядом с письмом. Человек может выдержать правду, пока она лежит не ближе двух метров.
— Лиза ушла в девяносто восьмом, — сказал Белов, не оборачиваясь. — Сказала, что больше не может. Я спросил: что именно? Она сказала: «Быть твоей хорошей жизнью». Я тогда подумал, красивая фраза. Лиза любила красивые фразы, когда надо было сделать мерзость приличной. Собрала вещи, забрала одну картину, чайник почему-то, зимнее пальто. Всё. Книги оставила. Всегда говорила, что книги нельзя делить при разводе, они всё равно знают, с кем им противнее.
— Дети?
Белов молчал несколько секунд.
— Был сын. Пять дней. Потом не было.
Илья пожалел, что спросил. Поздно. Вопрос уже стоял между ними, как мокрый ботинок на чистом полу.
— Это к письму не относится, — сказал Белов.
— Понял.
— Нет, не поняли. К письму относится всё. Просто это не ваше дело.
Чайник закипел. Белов бросил в кружку пакетик чая, залил водой. Чай стал цвета уставшего забора. Он поставил кружку перед Ильёй, хотя тот отказался. Себе налил в другую, надбитую.
— Мы после сына стали как два человека, которых заперли в лифте с мёртвым языком. Разговариваешь, а он уже не работает. Я хотел ещё ребёнка. Она смотрела на меня так, будто я предлагаю ещё раз поджечь дом, потому что первый костёр был красивый. Потом началось. Она могла три дня молчать. Потом вдруг готовила ужин, покупала мне рубашку, спала рядом, смеялась. А утром говорила: «Ты хороший, Андрей. Это самое страшное». Я думал, она издевается. Оказывается, нет. Она предупреждала, только я был тупой и женатый. Это почти одно и то же.
— Вы её любили?
Белов посмотрел на него с настоящим удивлением.
— Вы всегда такие вопросы задаёте или сегодня распродажа идиотизма?
— Сегодня особый случай.
— Любил. Потом ненавидел. Потом снова любил, только уже как больной зуб языком трогаешь. Потом устал. Устал — это самая честная форма любви после сорока. Там уже без музыки. Просто знаешь, где у человека таблетки, как он кашляет ночью и какую чашку не надо трогать.
Он сел обратно. Взял письмо, пробежал глазами одну строку.
— «Я буду мстить тебе за то, что ты не виноват». Вот. Вот она. Лиза в одном предложении. Чёрт.
— Вы видели её после развода?
— Один раз. Через лет семь. В книжном. Она стояла у полки с психологией. Смешно, да? Мы все потом идём к полке с психологией, как к проститутке после неудачной любви: не потому что верим, а потому что стыдно возвращаться домой одному. Она держала какую-то книгу про гнев. Спрятала, когда меня увидела. Как будто я мог приревновать её к бумажному доктору. Мы поговорили минуты три. Она спросила, как мастерская. Я спросил, как она. Она сказала: «Нормально». Это слово надо запретить. Им люди прикрывают трупы.
— Она жива?
Белов долго мешал чай ложкой, хотя сахара не клал.
— Нет. Пять лет как. Рак. Позвонила её сестра. Сказала: Лиза просила передать, что ты был ни при чём. Представляете? Женщина умирает и оставляет мне не прощание, а справку о невиновности. Очень по-нашему.
Илья почувствовал, как внутри него что-то тихо оседает. Он привёз письмо человеку, которому уже некому было ответить. Правда опоздала не на тридцать девять лет. Она опоздала навсегда, просто пришла вежливо, с архивным пакетом.
— Вы хотите оставить книгу? — спросил он.
— А у меня есть выбор?
— Теперь да.
Белов посмотрел на него. Взгляд стал острым. Он взял книгу, полистал, снова остановился на дарственной.
— Знаете, что самое поганое? Я не чувствую облегчения. В кино я бы сейчас понял, что она не была монстром, что мы оба жертвы, что Вера вмешалась, что надо простить. А я думаю: почему эта бумага не сгорела к чёрту? Тридцать девять лет она где-то лежала, а я жил, старел, чинил чужие стулья, хоронил отца, похоронил сына, похоронил Лизу, а там, оказывается, была бумажка, которая могла объяснить, почему моя жизнь пахла плесенью в самом углу. И что мне теперь с ней? Повесить на стену? Положить под подушку? Написать на могиле: «Извини, мы просто поздно получили почту»?
— Вера приходила ко мне после развода, — сказал Белов вдруг. — Вы знали?
— Нет.
— Конечно не знали. Вы же всего лишь человек с рюкзаком. Пришла. Сидела вот там, где вы сидите. В таком же пальто, только моложе. Я тогда пил. Не красиво, не богемно, а как мебельщик после развода — дёшево и зло. Она сказала: «Андрей, не делайте из боли профессию». Я послал её. Она не обиделась. Сказала: «Вы хороший мастер. У вас руки умнее головы». Я снова послал. Она спросила, не осталось ли у меня Лизиных писем. Я сказал, что сжёг. Она кивнула так, будто проверила правильный ответ. А сама, значит, хранила главное.
— Зачем она спрашивала?
— Может, хотела убедиться, что у меня ничего нет. Чтобы её версия мира стояла ровно.
Белов поднялся, подошёл к стене, снял с крючка маленькую стамеску, повертел в руках. Не угрожающе. Просто ему нужно было держать инструмент. Некоторым людям для равновесия нужна вера, некоторым — алкоголь, некоторым — стамеска.












