
Полная версия
Волки
За окном — серое утро без солнца, из тех, по каким часа не определишь: что семь, что одиннадцать, одинаково мутно. После грозы осталась капель: с крыши, с водостока мерно текло, должно быть, в бочку под застрехой. Аня села, размяла ладонью шею. Со станции долетело — состав толкнули, лязгнули сцепкой, протяжно, по-железному, и звук покатился над мокрыми крышами и затих где-то за пятиэтажками. Тянули порожняк под погрузку, как каждое божье утро, сколько она себя тут помнила, — она и ухом не повела.
Где-то топили: в форточку вместе с сыростью несло горьковатым печным дымком. Жив посёлок, шевелится потихоньку.
Сегодня спальня. Аня сказала это себе ещё с вечера и теперь повторила, спуская ноги на выстуженный за ночь пол: добьёт материну комнату, последнюю, что осталась неразобранной, — и можно с чистой совестью грузиться и ехать. Дверь в спальню была тут же, наискось через прихожую, белёная, с фарфоровой ручкой, притворённая со вчерашнего — с того раза, как Аня сунулась туда и не переступила порог. Аня поглядела на неё от кладовки и отвела глаза.
Сначала чаю. И телевизор — для голоса, работать в пустом доме молча было невмоготу, чужая болтовня хоть как-то разбавляла тишину. Аня прошла в переднюю, щёлкнула кнопкой. Экран занялся серым и серым остался. Та же крупа, что ночью, по всему полю, и поверху, белым по серому: НЕТ СИГНАЛА. Она прошлась по каналам — раз, другой, пятый. Везде одно: снежная рябь да три слова поверху. Ни ток-шоу, ни новостей, ни рекламы.
Антенну сбило, ясно. Или тарелку своротило ветром — вон как ночью мотало, чему ж не своротиться. Лезть по мокрому шиферу на крышу из-за телевизора Аня не собиралась, не хватало шею свернуть. Выключила.
Без бубнежа дом навалился тишиной, и притворённая дверь за стеной придвинулась ближе. Аня постояла. Ну и ладно. Спальня никуда не денется, успеется до отъезда, а сейчас, пока то да сё, можно и сени разобрать — там короба с зимним тряпьём, и в сарае пустые банки горой, их бы вынести. Она обрадовалась этим коробам, сама не зная чему, и пошла в сени, мимо белёной двери, не глянув на неё второй раз.
В сенях было холоднее, чем в доме. Аня перетаскивала короба к порогу по одному, надсадно, — спина отзывалась на каждый. Лампочка под потолком мигнула раз, другой и устояла. Аня не подняла головы. В приоткрытую на улицу дверь сквозило мокрым холодом, и по раскисшей дороге протарахтел чей-то мотоблок, обогнул лужу у колонки и стих за поворотом.
Короба пахли пылью и нафталином, в одном — подшитые валенки на всех, кого в этом доме давно не было. Серое за окном не светлело и не темнело, будто кто остановил день на середине.
Работа была мелкая, дурацкая, нескончаемая — и Аня взялась за неё зло, споро, с головой. За годы в закупках она навострилась всякую кучу делить на три: это в дело, это на выброс, это, может, уйдёт с домом, — и руки делили сами, не спрашивая, что там, в куче. Развязать, перетряхнуть, рассортировать, увязать обратно, оттащить к порогу. Спина выла, пальцы дубели на холоде — и пусть. Пока руки заняты, в голове не оставалось места на лишнее: ни на мёртвый с утра телевизор, ни на пустой дом, где только и слышно, как с ночи капает в подставленное ведро.
В третьем коробе, под слежавшимся тряпьём, Аня нащупала что-то твёрдое. Приёмник — старый, транзисторный, в коричневом кожаном чехле с ремешком, мать таскала его в огород: поставит на межу и полет под бормотанье. Аня крутнула колёсико — думала, мёртвый, а он зашипел, батарейки держали. Она повела стрелку по шкале, медленно, до упора и обратно. Треск да шип. Ни музыки, ни слова — от края до края. Перещёлкнула на другой диапазон, прошлась и там. То же самое.
Выключила. Приёмник был целый, рабочий, с чехлом — такие на барахолке уходят. Аня обтёрла с него пыль рукавом и отложила к тому, что, может, уйдёт с домом.
К исходу этого мутного утра — или дня — Аня умаялась и опустилась на короб передохнуть. Телефон лежал в кармане куртки. Она вытащила его, поглядела на тёмный стеклянный прямоугольник. Кир. Вчера разговор смялся, оборвался на «иди к своим», и с тех пор сидела заноза — будто недодержала трубку, недосказала. Наберу. Спрошу хоть, как он там, поел ли. Скажу — гроза тут, телевизор сдох. Что-нибудь скажу.
Аня нашла его номер и поднесла телефон к уху.
Гудки пошли не вдруг: в трубке щёлкнуло, шикнуло, будто пробивалось откуда-то издалека, — и потянулись длинные. На третьем Кир обычно отзывался — домотав своё, нехотя, но отзывался, и Аня ждала привычного «ма», полусонного, с писком стрелялки за спиной. Третьего не было. Гудки шли и шли, длинные, в никуда.
Спит ещё. Или засел в свою игру, наушники в уши — тут хоть из пушки пали, не докличешься. У отца ему хорошо, телефон где-то под подушкой жужжит, а он и не глянет, кто там. Аня держала трубку у уха и считала гудки. Считать без толку она наловчилась за всю жизнь. На десятом оборвалось. Она набрала ещё раз. Теперь гудков не пошло вовсе: пустая тишина, потом частые, дробные, и снова тишина. Ни голоса, ни автоответчика. Ничего.
Вышку, может, молнией бахнуло? После такой грозы чему не полететь.
Аня опустила телефон. Кольнуло — то самое, тихое, как недостача в накладной, которую и спрашивать ни с кого не станешь. Отметила и убрала, как привыкла.
Телефон в карман, два короба от порога — в руки, и к машине: свезти на свалку, раз всё одно разгребает.
На улице было сыро и серо, пахло мокрой землёй. По колее налило луж, в них плавали палые листья. Аня откинула крышку багажника, пристроила короба к прочему хламу и, прежде чем идти за остальным, обошла дом — глянуть, что гроза натворила в огороде.
Натворила, в общем, немного: брать там по осени всё одно было уже нечего. Грядки раскисли и почернели, в низине у забора стояла вода — хоть карасей разводи. Ботву, что жгли позавчера, разметало по меже и прибило дождём — мокрые чёрные клочья. Бочка под застрехой набралась до краёв и текла через верх. С яблони-дички у сарая обтрясло последние яблоки, побило оземь, и они валялись в мокрой траве, бурые, никому уже не нужные. Аня прикинула привычно: возни на полдня — и то если возиться. А возиться она не станет, продаст как есть, новые хозяева пускай и копаются.
За покосившимся пряслом, за огородами, начинался лес — тёмный, мокрый, сплошной стеной, и низкая хмарь висела над ним, цепляясь за верхушки. Где-то там, за лесом, шла дорога на город — сядь да поезжай, к вечеру была бы дома. Аня поглядела в ту сторону, в серую муть над ельником, без всякой мысли, просто так, и отвернулась. Во дворе через три дома кто-то мерно тюкал топором, колол на растопку. Посёлок отходил от грозы как от всякой непогоды: буднично, не спеша.
— Анют! Анюта! — окликнули от угла, и Аня обернулась от багажника. По лужам, в галошах, спешила к ней Зоя.
Не как вчера заспешила. Платок сбился набок, руки она держала под грудью, комкала концы шали.
— Анют... Анюта... — Зоя ухватилась за крыло машины, перевести дух. — Сердце не на месте, Анют. Танюшка-то, подружка моя, как сквозь землю. Уехала к дочери в Боровичи, звонила оттуда кажный вечер — а уж вторые сутки молчок. И сама трубку не берёт, и у дочки одни гудки. Сроду так не пропадала.
— Может, телефон потеряла. Или зарядку забыла. С ней бывало?
— Да бывало, бывало, — Зоя ухватилась было за это, да тут же и выпустила. — Только не этак, чтоб разом замолчать. Она хоть и вертихвостка, Танюшка, а позвонить ей святое: жива, мол, теть Зой, не померла ещё. А тут как отрезало. — Платок поправила. — Места себе не нахожу. Дорога-то нынче сам видишь какая, развезло, а дочка её гоняет как оглашенная — не приведи бог чего.
Гудки в пустоту. Те же, что у неё минуту назад. И Аня сказала — раньше, чем подумала, тем самым тоном, каким только что уговаривала себя:
— Да связь же барахлит, теть Зой. Тут и до грозы еле ловило, а нынче, после такой, и вовсе всё полегло. Я вот сыну дозвониться не могу — точь-в-точь, гудит и обрывается. Наладят — и Танюшка ваша объявится, никуда не денется. Сидит небось у дочки, чаи гоняет, а телефон не ловит.
— Думаешь? — Зоя глянула снизу, цепко, с надеждой, и от этого взгляда Ане отчего-то сделалось совестно. — Дай-то бог, твоими б устами. А то я нынче всю ночь глаз не сомкнула, чего только не передумала. — Снова поправила платок, чуть отпустило её. — И то сказать, гроза была страшенная, отродясь такой в октябре не видывала. Я под образа села, как громыхать пошло. А Жулька на цепи выла всю ночь, не унять было. И не одна она — по всему краю псы голосили, до самого света. У меня и парник повалило, рамой об раму хлопало до утра, думала, стёкла высадит. — Она оглядела двор, машину, короба у багажника. — А ты, гляжу, всё собираешься. Скоро уедешь?
— Доберу с домом — и поеду.
— Поедешь... — Зоя пожевала губами, покивала. — Вот и ты уедешь. Валю схоронили, Танюшка вон пропала, ты уедешь — и останусь я на весь край одна, как пень. — Сказала без слезы, без жалобы, будто речь не о ней. — Ну да что ж теперь. Наладится, бог даст. Объявится Танюшка.
«Наладится» она повторила за Аней, как берутся за поручень в трясущемся автобусе.
— Ты заходи всё ж, Анют. Чаю бы... — Зоя осеклась, видно, опять про Танюшку вспомнив, и про пирог уже не договорила.
— Зайду, теть Зой. Дай только с домом развязаться.
Зоя покивала, потопталась, поправила шаль и побрела назад, к своему углу — по лужам, в съехавшем платке, маленькая, одна.
Аня не пошла за ней. У себя можно молчать, и никто не глядит на тебя снизу с надеждой.
За станцией протяжно загудело, состав тронулся и пошёл — дневной, обычный, тот самый, под который весь посёлок жил и которого давно не замечал. Аня постояла у машины, послушала, как он набирает ход, постукивает на стыках и уходит за лес. Наладят связь — и Кир возьмёт трубку, и Танюшка отзвонится. Всё наладится, всё станет как было.
Она захлопнула багажник и вернулась в дом — к коробам, к сеням, к делам, которых, если не спешить, хватит ещё на день. А то и на два.
Глава 3. «Посёлок»
Третья неделя октября.
На девятый день Аня собралась в посёлок — закрыть дела перед отъездом.
За хлебом она ходила, и короба на свалку возила, а вот к людям так и не выбралась за всю неделю: всё дом, погреб, сени и снова дом, по кругу, лишь бы ни к кому не заходить и никого не пускать к себе. А теперь надо было. Дом отметить к продаже — в администрацию, к председателю, чтоб не таскаться после из города ради одной бумажки. На дорогу чего-нибудь взять. И с теми, мимо кого не пройдёшь, проститься по-людски — раз уж выросла тут, раз уж мать сорок лет с ними через забор здоровалась.
Ключи от дома висели на гвозде у притолоки, где мать держала их, сколько Аня себя помнила. Сняла — тяжёлую вытертую связку: от погреба, от сарая, от какого-то амбарного замка, к которому и двери уже не осталось. Сунула в карман куртки. На притворённую спальню глянула от порога — туда после, как вернётся.
Аня переступила порог. Во дворе после грозы было зябко, пахло мокрой землёй, прелым листом и холодным железом. В лицо тянуло сыростью и дымной горчинкой — Зоя печку топила. Спину, за неделю над коробками намятую, на воле понемногу отпускало.
От станции доносило мерное погромыхивание — гоняли вагоны по путям, дело привычное, утреннее. Где-то позади стучали по железу — кровлю чинили. Собака за огородами гавкнула пару раз и умолкла. У колонки двое мужиков о чём-то спорили.
Напротив, на своём дворе, Степаныч колол дрова. Телогрейка опять нараспашку, хоть с утра и холодно. Колун опускался коротко, без замаха, и полено всякий раз распадалось надвое с сухим хряском. Кучу наколол уже добрую — к холодам готовился заранее, как всегда.
— Здравствуйте, Виктор Степаныч.
— Здоро́во. — Степаныч не разогнулся. — Всё собираешься.
— Дом отметить еду. К продаже.
— Угу. — Поставил полено на колоду. — Керосинки-то в дому есть?
— Не глядела. Должны где-то быть, мать не выбрасывала.
— Возьми у меня пару, как пойдёшь. — Колун опять пошёл вниз. — В магазине-то они есть, да дрянь жестяная. У меня добрые, ещё советские.
— Да мне тут не зимовать, Виктор Степаныч. Ни к чему они мне.
— Угу. — В это «угу» Степаныч укладывал всё, чего вслух про её отъезд не говорил. — Свет вон скачет который день, вечор и вовсе сел, у меня керосинка ночь на столе простояла. Возьми. Не объешь старика.
Аня потёрла пальцем пустую бороздку на безымянном. Спорить с ним было что воду в ступе толочь.
— Спасибо. Зайду на обратном пути, возьму.
— То-то. — Степаныч мотнул бородой куда-то в сторону станции. — Фуры второй день не идут. То ли где деревом дорогу завалило, то ли на складе со светом чего — кто их разберёт. Хлеба в магазине нет, бабы давеча шумели. Привыкли всё с колёс жить, а чуть перебой — и сразу как без рук. Ну да образуется, подвезут.
Образуется, подвезут. Аня и сама так подумала бы, дай себе труд подумать: от грозы где-то провода оборвало или дорогу завалило — не впервой. Снабжение тут и в добрые годы хромало. Посёлок как посёлок, чего с него взять.
— Мне идти, Виктор Степаныч. Пока в администрации сидят.
— Иди, иди. — Он поднял наконец голову, глянул на неё коротко, из-под шапки. — Зима в этом году рано ляжет. Чую по пояснице. — И снова за колун. — Лампы не забудь.
Аня кивнула и пошла со двора. За спиной снова хряснуло полено — Степаныч и не глядел ей вслед. Улица повела к центру, где посёлок делался гуще и громче.
* * *
До центра было неблизко, но Аня пошла пешком — машину ради двух дел заводить не стала. Материн дом стоял на отшибе, у самого леса, а дальше посёлок густел постепенно. Сначала домики с огородами, как у неё, — только старый осевший сруб стоял тут через один с новеньким, в сайдинге и под металлочерепицей. Уезжая, Аня помнила серые избы, а посёлок, пока её не было, отстроился чуть не наполовину: профлист, спутниковые тарелки, джип под окном. Дальше дома пошли теснее, потянулись двухэтажные бараки в подтёках, с поленницами и мёрзлым бельём, и разбитая колея под ногами сменилась латаным асфальтом.
Посёлок жил своё утро, как жил всегда. Под задранным капотом «Нивы» возился мужик, перекликался с кем-то в глубине гаража. Старуха с сумкой-тележкой одолевала дорогу к магазину, встала посреди — отдышаться. От одного двора тянуло хлевом: держали ещё скотину. В другом визжала бензопила. Аню провожали взглядами — узнавали и не узнавали, — а у колонки мужик распрямился, пригляделся дольше, чем к прохожей: «Валентины дочь, что ли? Вернулась?» Аня кивнула, не останавливаясь. Двадцать лет. Половину тех, кто помнил её девчонкой, она бы и сама теперь не назвала.
На углу, у обелиска с жестяной звездой и пластмассовыми гвоздиками, мёрзла стайка подростков — те же, что в любом дворе любого города, только в шапках и пуховиках, и так же не отрывались от телефонов, нахохленные, в наушниках. За их спинами тянулись заборы, а за заборами — школа, та самая, откуда Аня когда-то бегала этой же дорогой к станции встречать мать. Отпросится, бывало, с последнего урока, станет на холодной платформе и ждёт, пока из вечернего поезда не покажется материна косынка, не повеет от сумки городом и чем-нибудь к чаю. Школа была та же, только окна новые, белые, и из-за забора нёсся гомон большой перемены.
Слева, за крышами и голыми тополями, открылась станция — приземистый вокзал, водокачка, товарные склады, и от неё во все стороны разбегались рябые от ржавчины пути. Где-то на них маневровый таскал вагоны, лязгал сцепкой — глухо, вперебой, уже не как из дома, а близко, отдаваясь в подошвы.
Ближе к центру всё мешалось без разбору: частный домик с огородом — и впритык трёхэтажная общага, «Магнит», кирпичная аптека. Тут уже был тротуар, щербатый и в наледи, и по нему шёл живой утренний люд — с сумками, с детьми за руку, кто в магазин, кто из. У «Магнита» курили мужики, поодаль урчал старый «жигуль». Серый Дом культуры с афишей субботнего кино стоял запертый до вечера.
Чуть дальше, через дорогу от «Магнита», стояла и «Пятёрочка» — вела с ним свою незримую войну, переманивала тех же старух теми же жёлтыми ценниками. На её стеклянной двери белел тетрадный листок: «Хлеба нет, завоз будет». Аня скользнула взглядом, прошла мимо — заглянет на обратном, возьмёт на дорогу, что найдётся.
Администрация стояла особняком — двухэтажная, с облезлой краской, под выцветшим триколором. На крыльце председатель — грузный, в распахнутой куртке — препирался со старухой в пуховом платке, по виду не первый час.
— Ну выср… — Председатель осёкся, проглотил. — Ну откуда я тебе эти фуры возьму, Михайловна? Гроза вон какая была — за Горелкином деревом трассу завалило, на складе свет вышибло. Потерпи неделю — будет завоз, будет хлеб, всё будет. Не повезу ж я его тебе из Горелкина на горбу.
— Так нету хлеба, Петрович. Второй день.
— Да есть хлеб! Утром привезли, лежит на полке. — Он мотнул рукой в сторону магазина.
— Это? Я таким и свинью кормить постыжусь.
— Это фитнес-хлеб называется. Полезный! Поедим — глядишь, похудеем всем посёлком. А то по здоровью показатели такие, что в район отчёт слать совестно.
— Тебе, Петрович, первому похудеть не мешало бы, — не осталась в долгу старуха.
— Михайловна. — Он набрал воздуху. — Не доводи до греха. Иди, куда шла.
Старуха поджала губы, связываться не стала, побрела прочь. Председатель выдохнул, обернулся на новые шаги, смерил Аню взглядом — городскую куртку, незнакомое лицо.
Породу эту Аня знала по прежней работе. Кто дорвался до раздачи — хоть склад, хоть гуманитарку, хоть очередь за тушёнкой, — тот первым делом тебя обмеряет: свой, чужой, по какому вопросу, можно ли отказать.
— Здравствуйте. Я по дому Зуевой — Валентины, Полевая, двенадцать. Дочь. — Говорила коротко, по-деловому: с такими меньше слов — меньше зацепок. — Уезжаю на днях. Хочу, чтоб дом числился на продажу. Что для этого нужно?
— На продажу. — Он будто бы даже порадовался, что не о хлебе. — В наследство вступили? Свидетельство на руках?
— Оформляю. Через нотариуса, в городе.
— Вот оформите — тогда и милости просим. Без свидетельства не положено, у нас порядок.
— Мне не «тогда». Мне уехать. — Голоса она не повысила. — Сейчас что могу?
Председатель поскрёб щетину.
— Сейчас — заявление. Что дом за вами, стоит пустой, на продажу. Подошьём, будет числиться. — Качнул головой на улицу. — А то вон Поляковы съехали к дочке под город, неделю как, дом бросили — и уже кто-то наведался, форточку выставил. Пустой дом зимой растащат, не углядишь.
Аня кивнула. Дом и правда незачем бросать пустым на зиму — растащат. Она и сама затем спешила продать.
— Заходите, выпишу бланк.
Вблизи, в полутёмном прокуренном кабинете, лицо у него было серое, под глазами набрякло. Пахло холодным чаем и бумажной пылью, копившейся тут не один год. Он тяжело опустился за стол — на ремне глухо брякнула тяжёлая связка ключей, — выдвинул ящик.
— Третьи сутки не сплю толком, — обронил, будто себе. — То завоз, то свет скачет, то баба эта воет. Жена слегла, а тут хоть разорвись. — Не договорил, выложил бланк на стол.
Бланк был серый, слепая копия, четвёртый или пятый прогон под копирку. Ручка на холоде писала через раз, и Аня расписала её на уголке. Заполняла стоя, у края стола, мелким привычным почерком: фамилия, адрес, «прошу учесть».
— А что не остаёшься? — спросил он вдруг. — Дом добрый, хозяйство. Зимовать кому-то надо, а толковых рук вечно не хватает.
— Не останусь. — Она дописала, поставила число. — Сын в городе. Мне к нему.
Он не настаивал. Аня и не ждала: для него она была из тех, кто приедет, продаст и поминай как звали. Председатель пришлёпнул печать, бросил лист в папку.
Дело было закрыто — почти. Оставался магазин да свой угол. Аня поблагодарила, вышла. Мороз за разговор успел пробраться под куртку. Она запахнулась и пошла назад, к «Пятёрочке».
* * *
К «Пятёрочке» Аня вернулась уже на обратном пути, с делами в администрации покончив. Дёрнула холодную стеклянную дверь — в лицо дохнуло магазинным теплом: картоном, мокрой тряпкой, которой возили по полу, дешёвой колбасой из витрины. Кассирша у единственной открытой кассы скучала, гоняла в телефоне шарики.
Аня пошла вдоль полок, и взгляд сам собой, по старой памяти, принялся считать. Нормального хлеба не было — пара позавчерашних засохших батонов да тот самый фитнес-хлеб, что нахваливал председатель, нетронутый: его тут не брали. Зато гречка, соль, тушёнка стояли стеной — то, что берут впрок и что не успевает разойтись. Обычная картина для магазина, куда не пришла фура. Аня видала такие полки всю жизнь. Пустое место на полке пугало её не больше, чем прочерк в накладной.
У хлебного топталась старуха в платке, перебирала засохшие батоны, будто среди них мог найтись свежий.
— Второй день без хлеба держат, — буркнула она, ни к кому не обращаясь. — При советах за такое с должности гнали. — Сощурилась на неё. — А ты чья будешь? Не припомню что-то.
Аня не ответила, отошла к бакалее.
У кассы молодая женщина выкладывала на ленту покупки — позавчерашний батон, тот самый, пачку пельменей подешевле, пакет молока. Считала мелочь в ладони, шевелила губами и пельмени отложила обратно. Девочка лет пяти жалась к её ноге, не выпускала из кулака что-то своё — не то фантик, не то камушек, — и тянула мать за рукав, кивала на шоколадки у кассы.
— Ма-ам.
— Нет, Даш. Дома есть.
Девочка не заныла, не повалилась на пол, как валятся городские, — просто отвернулась и сжала кулак крепче.
Аня взяла своё — печенье да бутылку воды в дорогу, — расплатилась и пошла к двери. И уже у выхода нашарила в кармане куртки что-то твёрдое: два слипшихся леденца в мятой обёртке. Те самые, что сунула ей Зоя, — провалялись всё это время в кармане. Сама не зная зачем, Аня вернулась, присела перед девочкой на корточки, протянула на ладони.
— На. Держи.
Девочка глянула на мать — можно ли, — и взяла, серьёзно, без улыбки. Мать дёрнулась было, но смолчала, только кивнула: спасибо.
Что-то царапнуло — мелко, вскользь, и тут же прошло. Кир в её годы такой же был. Давно. Аня выпрямилась, кивнула матери и пошла, пока не вышло чего лишнего. Едва сводят концы с концами, прикинула на ходу. Таким зимой туго. Не её забота. Завтра её тут не будет.
На улице за это время посерело ещё гуще, день клонился к раннему вечеру. Администрация, магазин — всё. Оставались свой угол да Зоя, и можно собирать машину. Аня подняла воротник и пошла назад, к окраине — мимо станции, к своему краю.
* * *
Назад Аня шла уже в густеющих сумерках. Темнело тут по-зимнему рано: к пяти от дня осталась серая муть, в которой дома чернели глыбами, и кое-где уже желтели окна. Фонари вдоль улицы не зажглись. Аня прошла под одним столбом, под другим — все тёмные. Отметила по привычке и тут же списала: свет по посёлку который день скачет, да половина этих фонарей, сколько она себя помнила, и так не горела. Чему гореть?
На своём краю Степаныч ещё возился во дворе — складывал поленья под навес, в густеющей темноте, на ощупь. Аня перешла дорогу.
— За лампами, — сказал он, не дав ей открыть рта, и мотнул головой на крыльцо. — Там завёрнуты, две. Бери.
Свёрток оказался тяжёлый и холодный, пальцы сразу прихватило. Пахнуло керосином.
— Спасибо, Виктор Степаныч.
— Фитиль сразу не выкручивай, коптить будет. — Он подхватил последние поленья. — Ну, бывай.
И отвернулся к дровам, будто её уже и не было.
От углового двора окликнули — Зоя стояла у калитки, в наброшенной на плечи шали, будто кого ждала. Кого ей было ждать, Аня не знала. Да, видно, Зоя и сама ждала просто так, чтоб не одной.
— Анюта! Чего ж мимо-то?
Аня подошла. От Зои привычно пахнуло валерьянкой и нафталином, тёплым старушечьим духом.
— У Степаныча постояла, я видела. — Зоя поджала губы. — А мимо меня всё бочком.
— Дела были, теть Зой. Дом ходила оформлять.
— Дома́ твои… — Зоя отмахнулась. — А моя Танюшка так и не отозвалась. Третий день. И сама молчит, и дочка. Я уж и звонить бросила — без толку. Уж не знаю, что и думать.
— После такой грозы везде легло, теть Зой. Дадут связь — отзвонится ваша Танюшка.
— Дай-то бог. — Зоя помолчала, потом подняла на Аню глаза. — А ты, стало быть, совсем уезжаешь?
— Доберу дом — и поеду. На днях уже.
— На днях. — Зоя поглядела на неё снизу, долго, потом отвела взгляд. — Ну, поезжай. Чего тут высиживать. — И, помолчав, поймала Аню за руку, сжала — пальцы сухие, тёплые, неожиданно цепкие. — Только зайди перед дорогой. Слышишь? Не по-людски ж — уехать, не простясь.
— Зайду, теть Зой. Перед отъездом.
Сказала мягче, чем думала, и сама на себя подосадовала. Руку высвободила.
Пошла к своей калитке. На углу обернулась раз: Зоя так и стояла, маленькая, на фоне жёлтого своего окна, смотрела вслед. Аня не помахала. Отвернулась и пошла.






