
Полная версия
Князь-филолог. Слово паче стали

Александр Козлов
Князь-филолог. Слово паче стали
Глава 1. Совет Империи
День Совета всегда начинался с тишины. Не с той обыденной тишины, что царит в присутственных местах перед началом работы — с казенным покашливанием, шорохом бумаг и осторожным скрипом кресел. Нет, здесь, в Зале Имперского Совета, тишина стояла особая. Густая, словно патока, замешанная на страхе и предвкушении. Она вползала в уши, оседала на языке металлическим привкусом, и сердце под нее само замедлялось, подстраиваясь под ритм древнего, как сама Империя, церемониала.
Князь Александр Оболенский-Серебряный перешагнул порог и на мгновение задержался, давая глазам привыкнуть к полумраку. Зал возвышался над ним уступами галерей — черное дерево, тусклое золото и слюдяные пластины купола, сквозь которые сочился бледный петербургский свет. Казалось, находишься не в сердце имперской власти, а внутри гигантского фонаря, накрытого закопченным стеклом. Пахло старым пергаментом, воском и немного озоном — следом магических разрядов, что незримо пронизывали это место.
В центре — стол из цельного обсидиана. Полированная поверхность его не отражала света, но поглощала его, храня внутри себя тени всех договоров, когда-либо начертанных на этом камне. Александр знал, что, когда Совет начнется, камень оживет, и каждое слово, произнесенное здесь, вспыхнет на его поверхности огненной вязью, чтобы остаться в памяти Империи навсегда.
Вокруг стола уже собирались члены Совета — павлинье разноцветье мундиров и магических орденов. Александр кивнул знакомым: барону Штольцу из Министерства иностранных дел, сухопарому, застегнутому на все пуговицы; князю Воротынскому, старинному союзнику, который в ответ на приветствие чуть заметно приподнял бровь, подавая знак: «Будь настороже». Поймал холодный, оценивающий взгляд незнакомца из Министерства внутреннего контроля; незнакомец отвел глаза первым, сделав вид, что изучает лепнину на потолке. Выглядело нелепо.
Он занял место за колонной и позволил себе на секунду прикрыть веки. Машинально коснулся внутреннего кармана сюртука. В потаенном отделении лежало перо — его неизменный спутник на всех заседаниях. А где-то там, на верхней галерее для зрителей, сейчас сидел его сын, тринадцатилетний Даниил. Мальчик упросил взять его с собой — уже неделю твердил, что хочет увидеть Совет своими глазами, что пора ему, будущему наследнику, понимать, как вершится власть.
Александр уступил не потому, что сдался под натиском просьб, а потому что чувствовал: этот день — не просто очередное заседание. В воздухе висело предчувствие, подобное статическому электричеству перед грозой. Вкус железа на губах, покалывание в кончиках пальцев и эта необъяснимая тяжесть, которую не мог развеять даже сквозняк, гуляющий под высокими сводами.
Хорошо ли, что мальчик увидит? Или зря он здесь?
Александр не успел додумать. Гул разговоров стих так же внезапно, как и возник. Распорядитель — сухой, похожий на богомола старик в церемониальной мантии — трижды ударил посохом в пол. Звук вышел неожиданно глубоким, утробным, и камень под ногами ответил ему короткой дрожью.
— Во имя Закона, — голос Распорядителя разнесся под сводами, лишенный всякой интонации, — врата Истины да отделят слово от лжи.
В дальнем конце зала, отсекая вход, медленно проступила из воздуха Арка. Она не возникла мгновенно, а именно проявилась, как проступает сквозь утренний туман очертание моста. Высокая, в три человеческих роста, сплетенная из струй то ли застывшего дыма, то ли жидкого серебра. Внутренняя сторона арки слегка рябила, и при взгляде на нее начинало ломить в висках.
Древняя магия, созданная еще во времена первых Рюриковичей, работала безотказно: ни один человек, чья речь замутнена ложью, не мог пройти сквозь Арку, не будучи разоблаченным. По крайней мере, так гласила легенда.
— Князь Голицын, — вызвал Распорядитель, и церемония началась.
Члены Совета один за другим проходили сквозь Арку. Первым шагнул сам Голицын — высокий, осанистый, с безупречной осанкой выпускника Парижской академии словесности. Арка приняла его с тихим, мелодичным звоном, созвучным с ударом хрустального бокала. Ни малейшего колебания. Идеальное прохождение.
За ним потянулись остальные. Для большинства все это — чистой воды формальность: рутинная проверка, вроде утреннего осмотра мундира. Серебристая рябь на мгновение окутывала фигуру, арка издавала низкий, успокаивающий гул, и соискатель допускался к столу. Но случались и заминки.
Молодой барон из судебного департамента, совсем еще мальчишка с первым пушком над губой, замешкался на долю секунды. Арка ответила сухим, раздраженным треском, похожим на звук разрываемой ткани. Барон побледнел так, что веснушки проступили на лице, будто капли ржавчины. Но арка пропустила.
Формулировка, которую он использовал в утренней молитве, оказалась неточной — всего-то неправильное ударение в сакральном тексте. Арка это зафиксировала, но сочла простительной погрешностью. Мальчишка выдохнул с таким облегчением, что стоящие рядом усмехнулись. От него пахнуло страхом — кислым, как старое вино.
Александр не усмехался. Знал, что Совет — это место, где прощают редко.
Настала его очередь.
Он шагнул к арке. В груди привычно сжалось — не от страха, а от напряжения, с которым язык касается неба, выстраивая мысль. Арка Истины не проверяла намерения. Она обследовала кристальную структурную чистоту речи.
Каждое слово, произнесенное магом за последние сутки, имело вес и форму. А ложь, пустословие, неточный эпитет — все это оседало на ауре невидимой грязью и заставляло Арку хрипеть.
Александр готовился к этому дню с вечера: не говорил ни единого лишнего слова, молился древними текстами, где каждое ударение выверено веками. Даже за ужином молчал, чем напугал жену. Она посмотрела на него с тревогой, но не спросила ни о чем, только пальцы ее, сжимавшие вилку, дрогнули.
Он вдохнул и вошел в серебристую рябь.
Холод. Не телесный, а какой-то пронизывающий до глубины души, словно проверял ее на прочность. Это ощущение длилось одно мгновение, но за это мгновение Александр успел вспомнить все, что сказал за сегодня: утреннее приветствие жене — «Доброе утро, душа моя», наставление сыну — «Смотри и запоминай, но молчи», дежурную фразу о погоде, оброненную кучеру.
Слова выстроились перед внутренним взором стройной цепочкой — точные, взвешенные, без единого праздного звука. Арка ощупывала каждое слово с той скрупулезностью, с какой таможенник досматривает багаж, — придирчиво, но пока без враждебности. Потом удовлетворенно загудела. Чисто, ровно, как хорошо настроенная виолончель. Зал одобрительно зашелестел.
Александр занял свое место и позволил себе мимолетную улыбку.
Князь Воротынский, проходивший следом, одобрительно качнул головой. Шагнул он сквозь Арку твердо и уверенно, и серебристая рябь приняла его почти беззвучно — лишь коротко вздохнула.
Распорядитель вызвал следующего:
— Граф Салтыков.
И зал снова замер. Но теперь у тишины появился другой оттенок — не благоговейный, а настороженный, как затишье перед прыжком хищника. Свечи в канделябрах мигнули.
Салтыков-старший не вошел, а вплыл, всем своим видом источая скучающее достоинство. Грузный, с одутловатым лицом и маленькими, неожиданно острыми глазками, он напоминал старого сома, залегшего в илистом пруду Министерства внутреннего контроля. Его мундир сидел мешковато, орденская лента повязана небрежно, но именно эта небрежность и казалась высшей формой высокомерия — мол, мне не нужно украшать себя, моя сила не в регалиях. Ходили слухи, что он не произносит ни слова без тройного подтекста и что паузы в его речи убивают вернее иных проклятий. Александр знал точно, что слухи не врали.
Граф Салтыков шагнул в Арку, и она натужно захрипела.
Александр знал этот звук. Так Арка реагировала не на прямую ложь — ложь она отвергала сразу, с сухим треском разрываемой ткани, вышвыривая лжеца прочь, — а на скользкую, уклончивую грань, где слова вроде бы правдивы, но смысл их отравлен. За последние сутки граф не соврал ни разу. Но его речам место в арсенале отравителя, а не в суде. Полутона, недомолвки, правда, вывернутая наизнанку, — все это осело на ауре липкой, невидимой грязью. Арка задыхалась от этой грязи, не в силах ни пропустить, ни извергнуть. Салтыков не лгал. Он злоупотреблял истиной, и в этом злоупотреблении таилась высшая форма безнаказанности.
Звук вышел низкий, скрежещущий, точь-в-точь как кашель простуженного зверя. Серебристая рябь потемнела, пошла пятнами — от светло-серого до тревожного антрацитового. Салтыков замер в проеме, и секунды потянулись томительно долго. Одна. Две. Три. Воздух сгустился до состояния смолы, и каждому, кто присутствовал в зале, казалось, что он слышит биение собственного сердца.
Кто-то из молодых членов Совета нервно кашлянул. Барон Штольц сжал челюсти так, что желваки заиграли на скулах. Даже невозмутимый Распорядитель подался вперед, и древние кости его хрустнули, нарушив тишину.
Арка хрипела, не желая пропускать, вынося молчаливый, но недвусмысленный вердикт: речь нечиста. Александр видел, как напряглась спина Салтыкова, как пальцы его сжались в кулаки. Граф не двигался, не пытался ни оправдываться, ни выйти. Он ждал. Верил, что реальность сама прогнется под его волю. И в этом ожидании сквозило что-то почти гипнотическое.
Затем, подчиняясь какому-то внутреннему, вшитому в саму ткань церемониала компромиссу, хрип сменился глухим ворчанием, и Арка нехотя пропустила графа. Пятна на серебристой поверхности медленно растаяли, оставив после себя слабое гудение — так недовольно ворчит пес, которого заставили пустить в дом чужака.
Салтыков ступил на каменный пол и поправил манжету с таким видом, будто ничего не произошло. Словно не его только что публично уличили если не во лжи, то в злоупотреблении истиной. А сама Арка Истины — всего лишь досадная помеха, а не высший судья.
Александр не сдержался. Когда Салтыков поравнялся с ним, он обронил вполголоса, не поворачивая головы:
— Видимо, Арка сегодня простужена, граф. Слишком сырой воздух для столь чувствительного инструмента.
Салтыков даже не замедлил шага. Его губы растянулись в улыбке, напоминающей трещину на льду. Голос его прозвучал тихо, почти интимно, но каждое слово падало в тишину зала, как камень в колодец:
— Арка, князь, как старая дева. Реагирует на громкие звуки, но совершенно не понимает полутонов. А Империя держится именно на полутонах, вам не кажется?
— Империя держится на точных формулировках, — отрезал Александр, чувствуя, как холодок пробегает по позвоночнику от этого голоса. Где-то под ложечкой заворочался страх — не за себя, а за род.
— Точность… — Салтыков наконец остановился и развернулся, оказавшись с Александром почти вплотную.
От него пахло сандалом и старой бумагой. Маленькие глазки впились в лицо князя, как две изюмины в тесте.
— Точность, князь, понятие относительное. Одна и та же фраза может быть и мечом, и щитом. Все зависит от того… — он сделал паузу, и Александр физически ощутил, как воздух в зале сделался плотнее, надавил на барабанные перепонки, — …где поставить дефис.
Их взгляды встретились. Александр знал, что Салтыков имеет в виду не абстрактную грамматику. А вопрос, ради которого и собрался сегодня Совет, — о лесном массиве, Серебряном Боре, праве на землю и маленькой черточке, разделяющей или соединяющей два слова: «Княжеско-имперский».
Триста лет назад предок Александра получил эту землю в совместное владение с Короной — слитное написание, неразрывная связь. Но кто-то — и Александр догадывался, кто именно, — внес в проект нового Указа дефис. Маленькую черточку, превращающую союз в раздел. И теперь эта черточка, не длиннее ногтя на мизинце, решала судьбу родовых земель, кормивших Оболенских три столетия.
Салтыков знал это. И улыбался. Улыбка эта выглядела страшнее любого боевого заклинания, потому что в ней не отражалось угрозы, а только абсолютная, непоколебимая уверенность в исходе игры.
— Господа, — голос Распорядителя разрушил напряжение, — прошу занять места. Совет Империи начинается.
Члены Совета расселись вокруг обсидианового стола. Камень ожил. По его поверхности пробежала искра, и в глубине зажглись первые огненные буквы — дата, повестка, имена присутствующих. Секретарь, бесцветный человек в очках, раскрыл кожаную папку и приступил к оглашению повестки. Пункт за пунктом — рутинные вопросы о налогах и границах — все это проходило фоном, как шум дождя за окном.
Александр не слышал слов. Он смотрел на камень, на огненные символы, и думал о дефисе. Всего одна черточка, а способна похоронить три века истории. Он представил себе этот расколотый надвое мир, где все, что существовало «до», уже не вернется. И от этой мысли пальцы, лежавшие на подлокотнике, похолодели.
На верхней галерее, невидимый в полумраке, затаив дыхание, сидел его сын.
Даниил смотрел вниз, и мир казался ему огромной, не до конца понятной шахматной партией. Он видел прямую спину отца, видел, как тот обронил какую-то фразу незнакомому грузному господину, видел ответную улыбку, от которой ему, тринадцатилетнему мальчишке, стало не по себе. Он еще не знал правил этой игры. Не мог знать, что сегодня на доске решается не просто судьба лесного массива, а его собственная судьба. Но уже чувствовал — так звери чуют приближение бури — что внизу, у обсидианового стола, происходит что-то важное и страшное.
Секретарь перевернул страницу и, поправив очки, зачитал:
— Пункт седьмой. О статусе лесного массива, именуемого «Серебряный Бор». Формулировка принадлежности в проекте Указа: «Лес переходит в княжеско-имперское владение».
Секретарь замолчал.
В зале повисла пауза. Не просто пауза, а звенящая, наполненная скрытым смыслом тишина. Члены Совета переглядывались. Кто-то нервно тер пальцы о ладонь, кто-то теребил перстень. Князь Воротынский, сидевший через два кресла от Александра, чуть заметно покачал головой — то ли предупреждая, то ли выражая бессильную поддержку. Барон Штольц изучал ногти с преувеличенным интересом человека, который не хочет быть втянутым в конфликт. Каждый звук — скрип кресла, шорох мантии, тихий вздох — падал в эту тишину и исчезал без следа.
— Слитное написание? — уточнил кто-то из младших советников, и его голос дрогнул, сорвавшись в конце фразы почти на фальцет.
— В проекте, — медленно, смакуя каждое слово, произнес Салтыков, и его маленькие глазки блеснули в полумраке, поймав отблеск свечи, — в проекте стоит дефис. Княжеско-имперское. Через черточку.
Он откинулся на спинку кресла и обвел взглядом собравшихся. В этом взгляде плескалось спокойное, почти ленивое торжество. Салтыков не смотрел на Александра. Его взгляд блуждал поверх голов, словно уже знал будущее, в котором земли Оболенских разделены, а род — повержен.
Александр почувствовал, как кровь отливает от лица. Пальцы его побелели, ногти впились в черное дерево подлокотника. Он услышал свой собственный пульс — глухой, частый, бьющийся в висках.
Слитное написание означало совместную собственность. Дефис — раздельную. Три столетия истории рода против одной черточки на бумаге.
Для княжеской династии Оболенских-Серебряных это — смерть.
Глава 2. Торг о дефисе
Обсидиановый стол дрогнул, и на его поверхности зажглась новая огненная строка. Теперь — с дефисом. Она переливалась алым и золотым, ожидая, пока Совет решит ее судьбу.
Свечи в зале мигнули, тени на стенах качнулись, и Даниилу на галерее показалось, что он видит, как сама судьба его рода балансирует на лезвии ножа.
— Что ж, — голос Голицына, спокойный и властный, разорвал тишину, — полагаю, стоит приступить к прениям.
Салтыков перевел взгляд на князя Оболенского-Серебряного и снова улыбнулся краешками губ, точно кот, загнавший мышь в угол. В тишине зала послышался тихий, вкрадчивый звук: Салтыков, не скрываясь, постучал кончиком пальца по обсидиановой столешнице, указывая на светящуюся строку с дефисом. Стук этот прозвучал как удар молотка, забивающего последний гвоздь.
Александр поднял глаза и встретил взгляд графа. В этот миг он понял, что никто из присутствующих не будет слушать его речь. Приговор уже вынесен, а огненная строка на камне — обычная формальность. Игра началась не сегодня. Она давно шла за кулисами, в тиши кабинетов, где составлялись проекты указов, и он, Александр, проиграл ее еще до того, как переступил порог Зала Совета.
На верхней галерее тринадцатилетний Даниил смотрел вниз, и в его сердце впервые просыпалось чувство, которому он пока не знал названия. Чувство, которое позже станет его путеводной звездой, — холодная, обжигающая ненависть к дефисам.
Александр бросил короткий взгляд на галерею. Он знал, что полог безмолвия пропускает каждое слово из зала наверх, но ни единый звук не прорвется вниз. Именно поэтому, уступая просьбам сына, велел ему занять место на галерее. Оттуда, сверху, Даниил все слышал и видел.
— Что ж, — слова Голицына разорвали тишину, — полагаю, стоит открыть прения.
И сразу обсидиановый стол оживился. По его поверхности, точно круги по воде, разбежались огненные строки — протокол заседания. Отныне он будет фиксировать каждое слово с безжалостной точностью камня, не ведающего ни жалости, ни снисхождения, ни вообще чего-либо человеческого.
Александр смотрел на трепыхающуюся строчку «княжеско-имперское» и чувствовал, как где-то под грудиной начинает зиять сквознячок. Не страх даже — предчувствие, липкое, как испарина на висках. Так, должно быть, чувствует себя человек, который ступил на тонкий лед и услышал первый треск.
Свечи в канделябрах горели ровно, но тени от них метались. Александр перевел взгляд на галерею, туда, где за резной балюстрадой прятался в полумраке его сын, и на мгновение позволил себе подумать: «Что он видит? Что понимает?» А затем отбросил эти мысли. Сейчас не время для сантиментов. Сейчас — время для битвы.
Голицын поднялся со своего места плавно, с достоинством человека, привыкшего к тому, что его слушают. Высокий лоб, безупречный пробор, мундир, сидящий как влитой. Словом, образец аристократа новой формации, получившего образование в Париже; там же он усвоил не только французский прононс, но и французскую манеру говорить много, не произнося главного. Пальцы Голицына скользнули по лацкану мундира — жест, выдающий скрытое волнение, умело замаскированное под поправление орденской ленты.
— Господа, члены Совета, — сказал он и обвел собрание взглядом с легкой, почти отеческой укоризной. — Вопрос, вынесенный на обсуждение, может показаться частным. Земля, границы, право владения — дела мирские, хозяйственные. Но я позволю себе напомнить, что за каждым таким вопросом стоит нечто большее. Стоит принцип.
Он выдержал паузу. Секретарь заскрипел пером — резким, скребущим звуком, от которого сводило скулы. На обсидиане вспыхнуло слово: «принцип». Буквы вышли неровными — камень, по всей видимости, сомневался, стоит ли фиксировать это понятие.
— Принцип, — повторил Голицын, понизив голос, давая понять, что он настаивает на своей формулировке, — заключается в том, что Империя едина. Едина не на словах, а на деле. И любые формулировки, допускающие двусмысленность, должны трактоваться в пользу Короны. Ибо Корона — это не просто власть. Корона — это порядок. А порядок требует ясности.
Он говорил красиво. Голицын вообще умел говорить. Его фразы ложились на слух, как ноты хорошо разученной мелодии, и в какой-то момент начинало казаться, что спорить с ним — все равно что спорить с музыкой. Но Александр слишком хорошо знал цену красивым словам. За каждым словом стоял интерес. За паузой — расчет.
— Князь Голицын совершенно прав, — раздался голос Салтыкова, и Александр внутренне напрягся, чувствуя, как воздух в зале становится плотнее, вязче. Если Голицын выступал дирижером этого оркестра, то Салтыков — первой скрипкой, которая вела собственную партию. — Ясность необходима, — подчеркнул граф. — И ясность эта должна быть зафиксирована. Дефис, господа, — это не просто знак препинания. Это граница. Четкая, недвусмысленная граница между правом Короны и правом рода.
Салтыков говорил тише, чем Голицын, но каждое его слово звучало отчетливо и понятно. Александр видел, как кивают некоторые члены Совета. Не потому, что согласны, а потому, что поддаются гипнозу этой тихой, уверенной речи. Он заметил, как молодой барон из судебного департамента, тот самый, что едва не провалил прохождение Арки, подался вперед, ловя каждое слово графа с почти религиозным трепетом.
— Позвольте, — Александр поднялся, чувствуя, как кровь приливает к лицу, горло перехватывает жаром. — Позвольте напомнить уважаемому собранию, что речь идет не просто о знаке препинания. Речь идет о трех веках истории. О грамоте, подписанной лично царем Михаилом Федоровичем. Она была договором крови. Каждое слово в ней скреплено Логос-печатью, связавшей род Оболенских и Корону в единое целое. Вы не можете изменить написание, не разорвав этой связи. И вам это хорошо известно.
Он говорил и чувствовал, как внутри поднимается глухое раздражение. На себя — за то, что оправдывается. На Салтыкова — за эту его манеру сидеть с полуулыбкой, точно он уже знает исход спора. На Голицына — за красивые слова, под которыми нет ничего, кроме жадности. Но более всего — на этих людей, что сидят сейчас вокруг обсидианового стола и прячут глаза. Злился на их молчание и трусость.
— Ах, князь, — Голицын развел руками, и жест этот вышел почти сочувственным, — никто не оспаривает древность вашего рода. Род Оболенских-Серебряных вписан в историю Империи золотыми буквами. Но времена меняются. И законы меняются вместе с ними. То, что было уместно триста лет назад, сегодня может выглядеть… как бы это выразиться… архаизмом.
Последнее слово он произнес с особым смаком, чуть растягивая гласные, словно пробовал его на вкус, как редкое французское вино. «Архаизм». Александр заметил, как на обсидиане вспыхнула эта лексема, и ему показалось, что буквы сложились в усмешку.
— Закон, — отчеканил Александр слово так, что секретарь вздрогнул и поставил кляксу, — не архаизм. Закон — это основа. И если мы начнем пересматривать основы по соображениям удобства, то где мы остановимся? Сегодня вы переписываете мою грамоту, завтра — чью-то еще? Послезавтра — саму присягу?
— Князь Оболенский-Серебряный апеллирует к страху, — мягко заметил Салтыков, и его голос, лишенный всякой агрессии, обезоруживал. Он произнес это почти ласково, как говорят с больным или умалишенным. — Мы собрались здесь не для того, чтобы бояться. Мы собрались, чтобы принять решение. И решение это должно быть рациональным. Давайте посмотрим на вопрос трезво.
Салтыков подался вперед, и пламя свечей отразилось в его зрачках, превратив их на мгновение в два раскаленных угля.
— Серебряный Бор — стратегический ресурс. Лес, пригодный для корабельных мачт. Доступ к водным путям. Залежи магически активного кварца, необходимого для работы Логос-установок. Неужели вы полагаете, что все это может находиться в совместном владении Короны и частного рода без четкого разграничения прав?
— Именно так оно и находилось триста лет! — Александр повысил голос, и эхо заметалось под сводами, забилось между колоннами, как пойманная птица. — Триста лет, господа. И никому это не мешало. Империя не рухнула. Корабли строились. Порядок соблюдался. Кварц этот самый добывался и поставлялся исправно. В чем же теперь провинность моего рода?
Он обвел взглядом зал. Князь Воротынский смотрел в стол. Штольц — в потолок. Остальные — куда угодно, лишь бы не встречаться с ним взглядами.
— Порядок, — Салтыков впервые посмотрел Александру прямо в глаза, и от этого взгляда повеяло могильным холодом, — держится не на прошлом. Порядок держится на настоящем. А в настоящем, князь, у вас есть только слитное написание. И больше ничего.
Тишина, что последовала за этими словами, показалась Александру оглушительной. Он стоял, чувствуя, как пульс стучит в висках — частый, неровный, отдающийся в ушах глухим барабанным боем, — и смотрел на собравшихся.
— Позвольте внести предложение, — Голицын снова взял слово, и его голос звучал почти благодушно. — Поскольку вопрос затрагивает интересы и Короны, и уважаемого рода Оболенских, я предлагаю обратиться к авторитетному источнику. К Имперскому Кодексу Орфографии издания тысяча семьсот девяносто второго года.
Александр нахмурился. Он знал этот Кодекс. В него внесены изменения, лоббированные Министерством внутреннего контроля. Изменения, касающиеся правил написания сложных слов с приставкой «княжеско». Помнил, как шесть лет назад Салтыков-старший, тогда еще просто советник, продавливал эту поправку через комитеты — тихо, без лишнего шума, как он умел делать виртуозно.









