
Полная версия
Вклад до востребования

Сергей Стариди
Вклад до востребования
Часть первая. Не бегай
Электричка уходила из Москвы медленно, будто тоже не хотела тащиться в эту жару за город.
Сначала за окном ещё мелькали серые платформы, гаражи, стены с облезлыми объявлениями, одинаковые пятиэтажки, заборы, какие-то склады, краны и грязные полосы пустырей, где трава выгорала до цвета старой пакли. Потом всё это стало реже, ниже, просторнее. Между станциями появились дачи, огороды, покосившиеся заборы, берёзы у переездов и женщины с сумками, ждущие, пока электричка прогрохочет мимо и поднимет вдоль насыпи сухую пыль.
В вагоне было душно. Форточки открыли почти все, но толку от них не было: внутрь врывался горячий воздух, пахнущий железом, пылью, чьим-то варёным яйцом и мокрой газетой. На деревянных лавках сидели дачники с сумками, пакеты шуршали, бутылки с водой перекатывались под ногами, какая-то бабка ругалась с мужчиной из-за места, хотя свободных мест хватало. Ей, видимо, нужно было поругаться.
Миша сидел у окна и держал на коленях рюкзак.
В рюкзаке лежали две футболки, шорты, книга, кассетный плеер с наушниками, запасные батарейки, кассета с криво подписанной обложкой «Кино / Сплин / разное» и белый пакет из аптеки. Пакет мать сунула ему перед самым турникетом на Ярославском вокзале, будто без этого пакета поезд мог не тронуться.
— Только не потеряй, — сказала она. — И бабушке сразу отдай. Там всё по списку.
— Мам, я не дебил.
— Я знаю, что ты не дебил. Поэтому не спорь.
Она хотела добавить ещё что-то, но в последний момент только поправила ему ворот футболки, и от этого Мише стало особенно противно. Не потому, что он не любил мать. Любил. В шестнадцать лет поправленный матерью ворот был почти публичным унижением.
Отец не поехал провожать. Позвонил утром с работы, когда Миша ещё запихивал в рюкзак футболки, и сказал бодро:
— Отдохнёшь, на воздухе побудешь. Там тебе лучше будет, чем в Москве.
Все говорили это одинаково: «тебе лучше будет». Так, будто он сам не мог решить, где ему лучше. Так, будто его жизнь состояла из мест, где ему назначено быть лучше.
Миша вытащил книгу. На обложке был Иван Грозный — суровый, бородатый, с глазами человека, который уже всё решил и теперь ждёт, когда остальные догадаются. Книгу он взял почти назло. Бабушка жила в Александрове, а Александров — это слобода, опричнина, монастырские стены, царские палаты, смерть царевича, кровь на тёмном полу, если верить одним книгам, и скучные исторические споры, если верить другим. Миша любил такие места больше, чем курорты. В курортах надо было купаться, бегать, загорать, играть в мяч и радоваться телом. А с телом у него были сложные дипломатические отношения.
Он открыл книгу на заложенной странице, но читать не смог. Буквы расплывались от жары и раздражения.
Напротив сидели две женщины лет сорока и обсуждали цены на сахар.
— При Ельцине хоть понятно было, что бардак, — говорила одна. — А сейчас вроде порядок обещают, только денег от этого больше не стало.
— Зато молодой, — отвечала другая.
— Кто молодой?
— Ну этот. Президент.
— Молодой не профессия.
Миша отвернулся к окну.
На соседней лавке мальчишка лет одиннадцати вертел в руках мобильный телефон. Не звонил — просто играл в «Змейку» на маленьком монохромном экране. Хотя телефон был небольшой, обычный кирпичик Nokia, всё равно он держал его так, чтобы видели все. Его отец, толстый мужчина в майке, иногда говорил:
— Положи. Аккумулятор посадишь.
Мальчишка послушно клал телефон на колени, ждал полминуты и снова брал.
Миша смотрел на него с тем презрением, которое обычно состоит наполовину из зависти. У них в классе мобильник был только у Пашки Белова. Пашка всем давал подержать, но звонить не давал никому. Говорил, что минута стоит как обед, хотя Миша подозревал, что он просто жадина.
Электричка дёрнулась, замедляясь у очередной платформы. В вагон вошёл мужчина с газетами под мышкой и прохрипел:
— Комсомолка, Аргументы, сканворды, свежие!
Никто особенно не заинтересовался. Тогда он прошёл дальше, зацепив Мишу пакетом по плечу.
— Осторожнее, — сказал Миша.
Мужчина даже не обернулся.
Поезд снова тронулся. Станции тянулись одна за другой, названия становились всё менее московскими. Миша всё-таки надел наушники, нажал кнопку на плеере. Плёнка хрипнула, зажевала начало песни, потом пошла ровнее. Музыка отгородила его от женщин, газет, яиц и разговоров про цены.
Но от собственных мыслей музыка не спасала.
В Александров его отправляли каждый год, но в этом августе всё раздражало сильнее обычного. Наверное, потому что он уже не был маленьким, а с ним всё ещё разговаривали так, будто он мог разбиться от неправильного движения. Мать сказала: «Бабушка присмотрит». Отец сказал: «Тебе нужен режим». Врач сказал: «Без геройства». Все трое произнесли разные слова, но смысл был один: живи потише.
Живи потише.
Миша ненавидел эту невысказанную формулу. От неё хотелось сделать что-нибудь глупое и громкое. Например, выйти во двор и играть в футбол до темноты. Или прыгнуть с высокого берега в воду. Или пробежать от станции до бабушкиного дома, просто чтобы доказать, что может.
При одной мысли о беге он машинально положил пальцы на запястье. Пульс был частый, но ровный. Он тут же убрал руку, будто кто-то мог заметить этот жест и понять о нём лишнее.
За окном уже пошли леса. Низкое солнце било в стекло, и Миша видел в нём своё отражение: худое лицо, тёмные волосы, слишком серьёзный взгляд. На вид обычный. Почти обычный.
Это «почти» всегда всё портило.
Когда объявили Александров, вагон зашевелился. Люди начали поднимать сумки, пакеты, авоськи, коробки с рассадой, хотя до остановки оставалось ещё несколько минут. Миша тоже встал, забросил рюкзак на плечо, взял дорожную сумку и протиснулся к выходу.
На ступеньках электрички он задержался. Платформа была залита белым августовским светом. Жара ударила в лицо сразу, плотная, сухая, совсем не такая, как в Москве. Москва летом пахла асфальтом, бензином и горячей пылью. Здесь пахло железной дорогой, травой, солнцем, чем-то печёным из ближайшего ларька и далёкой водой, которую ещё нельзя было увидеть.
Миша спрыгнул на платформу, и сердце на секунду стукнуло сильнее — не больно, просто резко.
Он снова хотел коснуться груди, но удержался.
На другом конце платформы уже стояла бабушка.
Анна Петровна Сафонова была маленькая, сухая и прямая, как палка, которой подпирают помидоры на грядке. На ней было светлое платье в мелкий рисунок, выгоревшая панама и серая сумка через плечо. Она не махала рукой, не улыбалась широко, не причитала, как чужие бабушки в кино. Она смотрела внимательно и строго, будто Миша был не внук, а посылка, которую надо принять по описи и сразу проверить на повреждения.
— Доехал? — спросила она, когда он подошёл.
— Нет, ба. Остался в Москве.
Она поджала губы, но в глазах мелькнула улыбка.
— Язык свой острый привёз. Вижу. Сумка тяжёлая?
— Нормально.
— Дай.
— Ба, я сам.
— Я не сказала, что понесу. Я сказала — дай.
Она взяла сумку за ручку, будто взвешивая. Потом вернула.
— Лекарства где?
— В рюкзаке.
— Не в сумке?
— В рюкзаке.
— Пакет целый?
— Ба.
— Что «ба»? Я спрашиваю.
— Целый.
— Воду пил?
— Пил.
— В электричке не стоял?
— Нет.
— По переходу не бежал?
Миша выдохнул и посмотрел куда-то поверх её панамы — на вокзальную крышу, на голубое выцветшее небо, на провода.
— Ба, я только что вышел из поезда. Я ещё ничего не успел нарушить.
— Вот и хорошо, — сказала Анна Петровна. — И начинать не надо.
Она повернулась и пошла к выходу с платформы. Миша двинулся рядом, чуть отставая. Ему хотелось обнять её или хотя бы сказать что-нибудь нормальное, но после проверки сумки, лекарств и перехода это было уже невозможно. Всё тёплое внутри сразу становилось колючим.
У вокзала было шумно. Автобус фыркал у остановки, таксисты лениво предлагали довезти, женщина продавала пирожки из картонной коробки, накрытой полотенцем. У ларька с газетами висели обложки с большими лицами политиков, рядом — выгоревшая афиша фильма, где кто-то чёрным маркером приписал: «БРАТ 2 — СИЛА». Два пацана у киоска спорили, кто прав — Данила или тот, который «в Америке главный». Один говорил так уверенно, будто лично был в Чикаго.
Из другого ларька доносилась музыка. Что-то бодрое, летнее, туповатое, с припевом, который, казалось, прилипал к зубам. Продавщица в синем халате обмахивалась газетой и смотрела на улицу с лицом человека, которому август давно надоел.
— У вас тут всё по-прежнему, — сказал Миша.
— А что должно было измениться? — спросила бабушка.
— Не знаю. Двадцать первый век всё-таки.
— Век двадцать первый, а люди те же.
Они перешли привокзальную площадь. Асфальт был горячий, мягкий на вид, хотя подошвы, конечно, не проваливались. Автобусная остановка дрожала в мареве. За ней тянулась улица с невысокими домами, заборами, тополями и киосками. Где-то дальше, за крышами и проводами, виднелись купола — не близко, но достаточно, чтобы напомнить: этот город старше всех их разговоров, лекарств, электричек и ларьков.
— Сразу домой? — спросил Миша.
— А куда?
— Ну… пройтись.
Бабушка остановилась и посмотрела на него снизу вверх. Из-за маленького роста её строгий взгляд всегда получался особенно обидным: приходилось наклонять голову, чтобы быть отчитанным.
— Пройдёшься. После еды. И после таблеток.
— Ба, я приехал не лечиться.
— А зачем?
— Просто на лето.
— Вот и полечишься просто на лето.
Он отвернулся, чтобы она не увидела, как его передёрнуло.
— У нас уговор, — сказала бабушка уже тише. — На озеро один не ходи. На солнце долго не стой. Таблетки после еды. И не бегай, Мишенька. Ты мне обещал.
Она сказала это не громко. Даже не строго. Но в словах было что-то такое, от чего спорить стало труднее. Не просьба, не приказ — почти заклинание.
Миша сжал ремень рюкзака.
— Ба, я не маленький.
— Вот именно, — сказала Анна Петровна. — Поэтому должен понимать.
До дома они шли почти молча.
Бабушка жила в старой пятиэтажке недалеко от тихой улицы, где тополя росли так густо, что в подъезде даже днём было зеленовато. Двор Миша помнил с детства: кривые качели, железная горка, песочница с досками по краям, лавочка у подъезда и вечно перекошенная сушилка для белья. Но каждый год двор становился меньше. Или это он становился выше.
На лавочке сидели две старухи. Они поздоровались с Анной Петровной и сразу посмотрели на Мишу так, будто уже всё о нём знали.
— Приехал? — сказала одна.
— Приехал, — ответила бабушка.
— Вырос-то как.
Миша кивнул с максимально нейтральным лицом. «Вырос-то как» говорили все бабушки мира, даже если видели тебя неделю назад.
В подъезде пахло кошками, влажной тряпкой, пылью и старой краской. Стены были выкрашены снизу зелёным, сверху грязно-белым. На первом этаже кто-то оставил детский велосипед с облезлой красной рамой. Бабушка сразу сказала:
— Не спотыкайся.
— Я вижу.
— Видит он.
На третьем этаже она открыла дверь, и Мишу встретил знакомый запах квартиры: жареное тесто, сухие травы, книжная пыль, мыло, старые обои и что-то лекарственное — не сильное, но постоянное. Так пахло у бабушки всегда, и от этого запаха почему-то одновременно хотелось сбежать и остаться.
— Руки мой, — сказала она. — Потом за стол.
— Я рюкзак только поставлю.
— Рюкзак поставишь после рук. В поезде за что держался?
Спорить было бесполезно. Миша прошёл в ванную, открыл тугой кран. Вода сначала плюнула ржавчиной, потом пошла холодная. Он умылся, подставил под струю запястья и задержал их там дольше, чем нужно. В зеркале над раковиной отражался какой-то усталый парень с дороги. Вроде он. Вроде нет.
На кухне уже стояла тарелка с оладьями. Рядом — сметана, варенье в гранёной розетке, чай в стакане с подстаканником и маленькая тарелка с двумя таблетками.
Миша сел и сразу уставился на таблетки.
— После еды, — сказала бабушка.
— Я знаю.
— Если знаешь, не смотри на них так, будто они тебя чем-то оскорбили.
— Они меня как раз и оскорбили.
— Оладьи ешь. Они тебя не оскорбляли.
Кухня была маленькая, но в ней помещалась вся бабушкина власть. Газовая плита с коричневыми ручками, клеёнка на столе, хлебница из пожелтевшего пластика, календарь с видом Александровского монастыря, банки с вареньем на полке, маленький телевизор «Рекорд» в углу и радио на подоконнике. Радио потрескивало, ловило то музыку, то чей-то голос, то рекламу, в которой обещали счастье за подозрительно небольшие деньги.
За окном двор жил своей жизнью. Кто-то хлопнул подъездной дверью. Мальчишки закричали. Мяч ударился о стену дома.
— В школе как? — спросила бабушка.
— Нормально.
— «Нормально» — это оценка или отсутствие бедствия?
— И то и другое.
— Класс какой теперь?
— Десятый будет.
— От физкультуры освободили?
— Частично.
— Что значит частично?
— То и значит. Не бегать, не сдавать нормативы, не прыгать. Остальное можно.
— А сердце?
— На месте.
Бабушка посмотрела на него поверх очков. Очки она надевала только для газет и таблеточных инструкций, но почему-то сейчас они уже были на ней.
— Не умничай.
— Ба, ну что ты хочешь услышать? Всё нормально. Врач сказал — без перегрузок. Я понял.
— Ты понять-то понял. А делать будешь по-своему.
— Я ничего не сделал.
— Пока.
Он отломил оладью вилкой. Оладьи были горячие, с хрустящими краями, внутри мягкие. Он не хотел показывать, что соскучился по ним, поэтому ел медленно, почти равнодушно.
Бабушка налила себе чай, но пить не стала. Сидела напротив и смотрела, как он ест. Потом встала, взяла блистер, выдавила таблетки на ладонь и положила ближе к его тарелке.
— Сначала доешь.
— Я помню.
— Хорошо, что помнишь. Память — полезная вещь.
Она сказала это обычно, без нажима, но Миша почему-то поднял глаза. Бабушка уже отвернулась к плите, будто ничего особенного не произнесла.
— Мама звонила? — спросил он.
— Звонила. Сказала, чтобы ты не спорил.
— Конечно.
— Отец вечером позвонит.
— Тоже скажет, чтобы я не спорил?
— Если умный, скажет.
Миша усмехнулся.
— Значит, скажет.
Бабушка поставила сковородку в раковину. Он резко встал, чтобы отнести тарелку, но она тут же обернулась. Взгляд её скользнул не к тарелке, а к его груди, к тому месту, где под футболкой стучало сердце.
Всего на секунду.
Миша заметил. Сделал вид, что нет.
— Сиди, — сказала она.
— Ба, тарелку я донести могу.
— Можешь. Но не надо вскакивать.
— Я не вскакивал.
— А что делал?
— Элегантно поднялся.
— Элегантно сядь обратно.
Он сел. И почувствовал, что злится уже не на неё, а на себя. Потому что она боялась — и имела на это право. Потому что он понимал — и от этого злился ещё сильнее.
После еды он выпил таблетки, демонстративно запив их большим глотком чая.
— Довольна?
— Нет, — сказала бабушка. — Но спокойнее.
Он хотел сказать что-нибудь резкое, но в этот момент за окном снова закричали мальчишки. Миша повернулся.
Во дворе играли в футбол. Четверо пацанов гоняли мяч между лавочкой и железной горкой. Один, загорелый, в растянутой майке, резко сорвался за мячом, почти упал, удержался, засмеялся и побежал дальше. Легко, без мысли. Так, будто тело было просто телом, а не списком условий мелким шрифтом.
Миша смотрел дольше, чем хотел.
— После трёх можешь выйти, — сказала бабушка за спиной. — Сейчас самое пекло.
— Угу.
— Недалеко.
— Угу.
— И не бегай.
Он не обернулся.
— Да понял я.
За окном мальчишка догнал мяч у самого подъезда, ударил пяткой, промахнулся и расхохотался. Остальные закричали на него, но тоже смеялись.
Миша смотрел на них и вдруг ясно понял: здесь все жили быстрее, чем он. Даже этот двор. Даже этот ленивый, пыльный, сонный Александров, куда его отправили «на воздух» и «под присмотр».
Все — быстрее.
А ему снова предстояло учиться не отставать так, чтобы никто не заметил.
После трёх жара не ушла. Она просто перестала быть прямой и стала вязкой.
Солнце уже не било в окно под тем же углом, но воздух во дворе всё равно стоял неподвижный, плотный, как тёплая вода. Миша вышел из подъезда и сразу почувствовал, что футболка липнет к спине. Под козырьком подъезда пахло пылью, кошками и нагретым бетоном. Где-то на верхнем этаже хлопнула форточка, потом зашипело радио, поймало обрывок песни и снова утонуло в треске.
— Куда? — спросила одна из старух на лавочке.
Вопрос был задан не потому, что ей было интересно, а потому что она сидела здесь и отвечала за границы двора.
— Погулять, — сказал Миша.
— Далеко не ходи.
Он едва удержался, чтобы не спросить, они тут все сговорились или у них в Александрове такой приветственный обычай.
Вторая старуха подняла голову от вязания:
— Анна-то знает?
— Знает.
— Ну смотри.
Она сказала это с такой интонацией, будто весь город уже однажды смотрел и ничего хорошего из этого не вышло.
Миша сунул руки в карманы шорт и пошёл к середине двора.
Двор за время его обеда не изменился, но теперь, оказавшись внутри, он казался более чужим. От окна всё выглядело проще: мальчишки гоняют мяч, девчонки сидят на качелях, старухи сторожат подъезд, кто-то слушает музыку. Обычный двор. А вблизи у каждого было своё место, свой порядок, свои невидимые права. Вот здесь играли. Вот там сидели. Вот у песочницы валялись велосипеды. Вот к лавочке у тополя лучше не подходить, потому что там двое парней постарше делали вид, что им уже всё можно.
Миша не знал, куда в этом порядке поставить себя.
Из окна второго этажа орал магнитофон. Песня была знакомая, но из-за плохих колонок и дворового эха слова разлетались на куски. Под окном сидели три девочки лет четырнадцати-пятнадцати, ели мороженое и смотрели на играющих так, будто сами назначали победителей. У одной на коленях лежал журнал с яркой обложкой, у другой — кассета, которую она перематывала карандашом — чтобы не тратить заряд батареек в плеере. На асфальте рядом таяло белое пятно от пломбира: кто-то уронил и не стал поднимать.
Мальчишки играли четверо на четверо. Воротами были ржавые стойки сушилки и две кирпичины у бордюра. Мяч был старый, потёртый, с серыми швами, но летал хорошо. Игроки орали друг на друга, спорили, смеялись, толкались плечами. Один пацан в майке с американским флагом, не попав по мячу, закричал:
— В чём сила, брат?
Другой, стоявший на воротах, ответил:
— В ногах сила, если они не кривые!
Все заржали, даже тот, кому была реплика.
Миша остановился у качелей, будто просто выбирал, куда идти дальше. На самом деле он смотрел на игру. Не пристально — так, чтобы никто не подумал, что ему хочется. Но смотреть получалось слишком долго.
Мяч катался по двору как живой. Его били, принимали, пропускали, догоняли. Все движения были резкие, бессмысленные и счастливые. Никто не думал, как ступить. Никто не мерил расстояние до подъезда, до лавочки, до тени. Никто не считал, сколько шагов можно пройти быстро, а сколько уже не надо.
Миша поймал себя на том, что делает это автоматически.
До лавочки — шагов двенадцать.
До подъезда — двадцать.
До тени у тополя — восемь.
Если станет нехорошо, можно сесть на бордюр. Если совсем — крикнуть. Хотя кричать он бы, конечно, не стал.
Он разозлился на себя и пнул маленький камешек. Камешек отлетел, стукнулся о железную ножку качелей.
— Эй, московский!
Миша поднял голову.
Загорелый мальчишка из игры смотрел на него, придерживая мяч подошвой. Лет пятнадцать, может, шестнадцать. Волосы короткие, колени в пыли, на локте свежая ссадина.
— Играть будешь?
Вопрос был нормальный. Даже дружелюбный. Но Миша почувствовал, как внутри всё неприятно сжалось. Если сказать «не могу» — сразу станет понятно. Если сказать «нельзя» — ещё хуже. Если сказать правду, он перестанет быть парнем у качелей и станет тем, кого нельзя трогать, толкать, звать, обижать, потому что у него сердце.
— Не хочу, — сказал он.
Загорелый пожал плечами.
— Как хочешь.
И игра продолжилась. Продолжилась, и всё. Никто не стал уговаривать, смеяться, спрашивать почему. Это почему-то оказалось обиднее, чем если бы стали. Его отказ приняли так легко, будто он и правда был человеком, который не хочет играть.
Миша отошёл к краю двора, к низкому заборчику перед палисадником. Там росли пыльные мальвы, несколько чахлых ноготков и огромный куст сирени, давно отцветший и теперь просто занимавший место. Отсюда было видно киоск за углом. У киоска стояли двое мужчин с пивом, женщина с пакетом и мальчик в кепке, который считал мелочь на ладони. Над окошком висела выгоревшая реклама мороженого: рожок, покрытый шоколадом, обещал такую радость, какой в настоящем киоске, конечно, не было.
Мяч внезапно вылетел из игры и покатился прямо к Мише.
Он успел бы отбить его обратно сразу. Даже красиво. С ходу, внутренней стороной стопы, как делали во дворе нормальные мальчишки. Нога сама дёрнулась.
Но Миша остановил мяч подошвой.
Аккуратно.
Слишком аккуратно.
И на секунду все посмотрели на него.
— Кидай! — крикнул загорелый.
Миша нагнулся, поднял мяч руками и бросил обратно. Не сильно, но точно. Мяч ударился об асфальт, подпрыгнул, и игра снова забрала его в себя.
— Руками-то все умеют, — сказал кто-то не зло, а просто так, для порядка.
Миша сделал вид, что не услышал.
Он развернулся и пошёл к выходу из двора. Медленно, не потому что боялся, а потому что теперь уже принципиально не хотел ускоряться. Старухи на лавочке проводили его взглядами.
— Далеко-то не уходи, — сказала одна.
Он не ответил.
За углом стало тише. Дворовые крики остались позади, но не сразу исчезли, а ещё некоторое время цеплялись за спину, как репей. Миша шёл вдоль улицы, и город раскрывался перед ним не парадно, а боком: заборы, палисадники, открытые окна, облупленные стены, гаражи с ржавыми воротами, бельё на верёвках, пыльные «Жигули» под деревьями. На одном балконе висел ковёр, на другом сушились детские колготки. Из окна первого этажа пахло жареным луком. Из другого тянуло табачным дымом и раздавался телевизор — именно телевизор, потому что эти звуки ни с чем нельзя было спутать: глухие голоса, реклама, резкая музыкальная заставка, потом снова голоса.
Москва в его памяти была громче, выше, быстрее. Там даже жара казалась занятой: машины, люди, магазины, переходы, метро, ларьки, бесконечное «давай быстрее». Александров был другим. Не тихим — нет. Здесь тоже кричали, торговались, ругались, смеялись, хлопали дверями. Но всё это происходило так, будто время можно было слегка придержать рукой.
Миша сначала решил, что это скучно.
Потом понял, что не совсем.
У города были слои. Не такие, как в Москве, где старое пряталось за новым или новое лезло поверх старого без спроса. Здесь всё лежало рядом. Киоск со жвачками и дешёвыми сигаретами — и за ним вдруг купол. Реклама пейджеров на столбе — и под ней кривой деревянный дом с наличниками. Два пацана у магазина обсуждают, где достать кассету с «Дискотекой Аварией», чтобы не ехать через весь город переписывать у двоюродного брата. А чуть дальше указатель: «Александровская слобода».
Миша остановился у этого указателя.
Стрелка была синяя, краска местами облезла. Туристы, наверное, смотрели на неё как на обещание экскурсии. Местные, скорее всего, вообще не смотрели. Для них слобода была просто там. Как вокзал, рынок, озеро, пыль, август и бабки на лавочках.
Он пошёл по направлению стрелки.
Идти одному оказалось лучше, чем стоять во дворе. Здесь никто не звал играть и не спрашивал, почему он не хочет. Можно было двигаться в своём темпе и делать вид, что этот темп выбран, а не назначен.
Солнце било в затылок. Миша перешёл на теневую сторону улицы. Тень была редкая, дырявая, но всё равно помогала. Он прошёл мимо магазина с мутной витриной, где были выставлены банки кофе, конфеты в коробках и пирамидка из бутылок лимонада. Возле двери висело объявление: «Требуется продавец». Ниже кто-то шариковой ручкой приписал: «И совесть».
Миша усмехнулся.
Дальше улица немного поднималась. За деревьями уже угадывались стены и купола. Не так, как на картинке в книге, не торжественно, не в музейной тишине. Рядом ехала пыльная «девятка», у обочины стоял мужик в шлёпанцах и ел мороженое, две женщины тащили сумки с рынка. Но от этого старые стены казались даже более настоящими. Они не нуждались в тишине. Они пережили царей, опричников, революции, войны, очереди, ваучеры, новые деньги, старые страхи и теперь спокойно смотрели на ларьки, пиво, кассеты и мальчишек, которые думали, что двадцать первый век начался специально для них.









