Сестра. Четырнадцать веков пути
Сестра. Четырнадцать веков пути

Полная версия

Сестра. Четырнадцать веков пути

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 4

Вот я лежу — молодой, здоровый человек, инженер, руководитель экспедиции. Моё тело — это чудо эволюции и инженерии: двести шесть костей, шестьсот мышц, сто тысяч километров сосудов, нейронная сеть, превосходящая по сложности любую вычислительную систему, которую мы когда-либо создавали, — и в то же время какая это всё хрупкая, уязвимая конструкция. Достаточно одной микротрещины в кости, одного тромба в артерии, одного сбоя в электрическом ритме сердца — и вся симфония обрывается на полутакте. За восемь лет полёта, из которых большую часть мы проведём в гибернации, наши тела будут балансировать на грани между жизнью и не-жизнью: температура ядра опустится до четырёх градусов Цельсия, метаболизм замедлится на девяносто семь процентов, кровь заменят на криопротекторный раствор — сложную эмульсию на основе трегалозы и синтетических антифриз-белков, выделенных из антарктических рыб и модифицированных под человеческий организм. Эти белки связываются с микроскопическими кристаллами льда, которые всё равно образуются в клетках даже при самых совершенных методах заморозки, и не дают им расти, разрывая мембраны, а трегалоза — природный дисахарид, позаимствованный нами у тихоходок и арктических насекомых, — стабилизирует клеточные мембраны, замещая молекулы воды и предотвращая денатурацию белков.

Всё это было плодом работы десятков институтов, тысяч учёных, миллионов часов расчётов и экспериментов, и всё равно после восьми лет сна никто не мог гарантировать пробуждение со стопроцентной вероятностью. Девяносто четыре процента — таков был результат, рассчитанный на квантовых симуляторах. Девяносто четыре — это много, убедительно, почти достоверно. Но оставшиеся шесть — это шесть. И они лежали где-то в глубине сознания, как тень от невидимого камня.

Я подумал о том, что скажет мать, если однажды вместо меня из камеры достанут холодное, неподвижное тело, — и поспешно, словно захлопывая крышку люка, прогнал эту мысль.

— Андрей Леонидович, — голос Мироновой вернул меня в реальность. Она закончила анализы и теперь смотрела на голограмму, где плавали колонки цифр, похожие на светящихся рыбок в аквариуме. — Общее заключение: к гибернации годен. Связки полечите сегодня вечером. Иммуноглобулины чуть ниже нормы — вероятно, следствие недосыпа. Вы когда в последний раз спали больше шести часов?

Я задумался. Не вспомнил. Миронова поняла это без слов и покачала головой, и в этом движении сквозила та особая врачебная усталость, которая приходит не от количества пациентов, а от их неизменного неумения беречь себя.

— Ясно. Выпишу вам курс адаптогенов на основе родиолы. Принимать перед сном, начиная с сегодняшнего дня. И не надо мне говорить, что у вас много работы. Работы будет ещё больше, когда начнётся гибернация. А пока — вы мой пациент, и я отвечаю за ваше состояние. Ясно?

— Так точно, Ирина Павловна.

Она чуть смягчилась и едва заметно кивнула, и кончик её стетоскопа качнулся на шнурке, поймав блик от потолочной панели. Потом обернулась в сторону перегородки.

— Аветисян! Хватит там чаи гонять. Ваша очередь.

Из-за перегородки послышалось торопливое «иду-иду», и Тигран возник в проёме с кружкой в одной руке и остатками булки в другой. Он оглядел меня, лежащего на кушетке, и подмигнул — весело, заговорщически, словно мы были соучастниками какого-то не вполне легального предприятия.

— Ну что, товарищ начальник, живы?

— Жив, — я сел и потянулся за свитером, чувствуя, как прохладный воздух касается разгорячённой от геля спины. — Ирина Павловна говорит, что годен. Но связки надо долечить.

— А связки — это ерунда, — Тигран поставил кружку на столик и улёгся на кушетку с таким видом, будто укладывался не под сканирующую арку, а на берегу горной речки в послеполуденной тени. — Вот у меня, знаете, Ирина Павловна, колено правое поскрипывает. Это я в детстве с абрикосового дерева упал. Но это же не помешает гибернации?

— Помешает, если вы будете много болтать и мешать мне работать, — отрезала Миронова, но в уголках её губ мелькнула тень улыбки, быстрая и неуловимая, как солнечный зайчик на стене. — Лежите смирно. Арка, протокол «Гибернация-1», повтор.

Я натянул свитер и, пока Тигран проходил те же процедуры — с той же покорностью и с тем же неизменным бормотанием на армянском, когда арка касалась его особенно чувствительных зон, — отошёл к окну. Диагностический зал располагался на первом уровне, и окна здесь выходили на восток, на горы. Солнце уже поднялось над пиками, и снега сияли такой ослепительной белизной, что пришлось на миг прищуриться, впуская в себя этот чистый, ничем не разбавленный свет.

Человеческое тело хрупко. Это правда, которую не оспоришь ни инженерным расчётом, ни философским трактатом. Но глядя на горы, которые стояли здесь миллионы лет и простоят ещё столько же, я думал о другом: о том, что хрупкость — это не слабость, а условие, при котором жизнь вообще возможна. Жизнь — это не монолит, обречённый стоять вечно; жизнь — это процесс, движение, постоянное обновление, и именно потому, что мы хрупки, мы способны меняться, способны залечивать связки, способны придумывать криопротекторы и антифриз-белки, способны садиться в корабли и лететь к звёздам, прекрасно зная, что шанс — девяносто четыре процента, а не сто. Если бы мы были абсолютно прочны и неуязвимы, мы бы, наверное, никогда не покинули колыбель — нам было бы попросту незачем.

За спиной Миронова что-то негромко говорила Тиграну, арка гудела, и я смотрел на горы, думая о том, что через несколько дней всё это — и горы, и снег, и алтайское солнце — останется за кормой, а впереди будут холод, и тьма, и надежда.

— Лацис, — окликнула меня Миронова. — Свободны. Вечером жду вас с голеностопом. Аветисян — вам предстоит повторить анализ крови после обеда, у вас билирубин на границе.

Тигран обречённо вздохнул, и его вздох был таким глубоким и театральным, что, казалось, дрогнули листья на несуществующих пальмах.

— Это всё моя любовь к гранатовому соку.

— Это всё ваша генетика, — поправила Миронова. — Идите уже. Оба.

Мы вышли в коридор. Дверь за нами сомкнулась, отсекая озон и антисептик, и привычный, чуть влажный воздух жилого сектора обнял нас, как старый друг. Тигран потянулся — широко, с хрустом, словно кот после долгого сна.

— Хорошая женщина. Строгая. Но добрая. Вы как, Андрей Леонидович?

— Пойду в кабинет, разберу отчёты.

— А я — в лабораторию. Меня там цианобактерии заждались. — Он улыбнулся и вдруг добавил, уже тише, без обычной своей искромётной весёлости: — Знаете, я когда лежал там, под аркой, думал: вот сейчас эта штука читает меня насквозь. Все мои кости, жилы, нервы. Но душу она прочитать не может. И хорошо. Душа — это то, что должно оставаться только нашим.

Я ничего не ответил, лишь подумал про себя, что Тигран, как всегда, попал в самую точку — туда, куда никакая арка не достанет. Аппараты не читают душу. Но люди — иногда чувствуют. И это, наверное, и есть главное, что мы везём с собой.


Глава 3.

Мы вышли из медицинского отсека в тишину переходной галереи. Дверь за спиной сомкнулась, отсекая озон и негромкий голос Мироновой, и несколько шагов мы прошли молча — каждый, вероятно, всё ещё ощущал на себе невидимый, чуть зудящий след сканирующей арки, как ощущают запах грозы, даже когда гроза уже миновала. Я уже собирался свернуть к лифтам жилого крыла, чтобы подняться в кабинет и засесть за отчёты, и даже успел машинально коснуться запястья — коммуникатор молчал, — когда Тигран вдруг остановился и придержал меня за рукав, легонько, двумя пальцами, но с той настойчивостью, которая не терпит отказа.

— Андрей Леонидович, — он посмотрел на меня с особой, внимательной задумчивостью, какая бывает у человека, только что принявшего решение и теперь ожидающего, что его спросят: «что такое?» — Я вот подумал сейчас. Вы сказали — к себе, отчёты разбирать. И я сказал — к себе, в лабораторию. И мы, значит, разойдёмся по своим углам, как два сыча. А зачем? Пойдёмте ко мне. Вместе и отчёты ваши посмотрим, и на бактерии мои поглядим. У меня там новая порция данных с десятого полигона как раз подоспела, ночью ещё пришла. И чайник есть. И сушёный инжир из дома прислали — тот, знаете, вяленый, в сахарной пудре, который к чаю идёт так, что за уши не оттащишь. — Он выдержал паузу и добавил, чуть понизив голос, словно сообщая нечто особенно важное: — И потом, я давно хотел вам показать, как они затаиваются. Это надо видеть своими глазами. В отчёте такого не прочтёшь, хоть трижды его вызубри.

Я усмехнулся. Отказывать Тиграну, когда он вот так — с распахнутыми глазами, с инжиром и чайником, да ещё и с обещанием научного зрелища — зовёт к себе, было невозможно. Да и перспектива провести час не над колонками цифр в одиночестве, а в обществе человека, который даже о цианобактериях говорит как о старых знакомых, вдруг показалась куда более привлекательной, чем самый образцовый порядок в отчётных файлах.

— Убедил. Идём.

Мы двинулись по коридору в сторону восточного крыла, где располагались биологические лаборатории. Переход здесь был широким, с высоким потолком и сплошным остеклением вдоль одной стены, выходящей на внутренний двор Центра — небольшой, но тщательно возделанный сад с карликовыми соснами, альпийскими травами и крошечным прудом, над которым сейчас поднимался пар от утренней прохлады, тонкий и прозрачный, как дыхание на морозе. Солнце уже поднялось достаточно, чтобы залить галерею светом, и тени от оконных переплётов лежали на полу ровной геометрической решёткой, чуть скошенной к востоку.

Мы не прошли и половины пути, когда из-за поворота, со стороны лифтового холла, показалась фигура — коренастая, широкая в плечах, одетая в тёмно-зелёный лабораторный китель поверх простого серого свитера. Человек двигался неторопливо, чуть вразвалку, и в самой его походке, в этом размеренном, чуть косолапом шаге чувствовалась та спокойная уверенность, которая бывает у людей, привыкших иметь дело с крупными, сильными и не всегда предсказуемыми существами.

— Миша! — окликнул я, и лицо моё, кажется, расплылось в улыбке помимо воли — так всегда бывало при встрече со старым другом, с которым десяток лет назад делил и аудиторную скамью, и общежитскую кухню, и первые, ещё студенческие, мечты о звёздах.

Михаил Дубровин. Мой старый товарищ по Новосибирскому Университету Биосферных Наук, а ныне — ведущий экзозоолог Центра «Горизонт» и один из немногих людей на планете, которые всерьёз занимались моделированием высших форм животной жизни в условиях экзопланет. Если Тигран копался в бактериях и цианобактериях, если его вселенная простиралась вширь под линзами микроскопов, то Михаил работал на другом конце биологического спектра — он конструировал и испытывал генетически адаптированных млекопитающих, способных выживать в чужих атмосферах, при иной гравитации и радиационном фоне. Его подопытные — карликовые козы, приспособленные к условиям Марса, лабораторные грызуны с модифицированным метаболизмом, способные усваивать местные аналоги белков, — населяли целый виварий в подземном уровне Центра. И, надо сказать, в обращении со всем этим зверинцем Михаил проявлял ту особую смесь твёрдости и нежности, которая свойственна людям, с детства выросшим среди животных и понимающим их без слов.

Внешность его была под стать профессии — или, вернее, профессия сама вылепила его облик за долгие годы. Невысокий, но крепко сбитый, с широкими ладонями и мощной, чуть наклонённой вперёд шеей — казалось, что сама природа создавала его по образу лесного зверя, который привык к физической работе и долгим переходам по пересечённой местности. Лицо круглое, открытое, с румяными щеками и коротким, чуть вздёрнутым носом, на котором, если приглядеться, можно было заметить россыпь едва различимых веснушек — наследие сибирского детства. Глаза — небольшие, карие, с лукавыми искорками, которые делали его похожим на медведя из доброй сказки: вроде бы и опасен, а всё равно тянет угостить мёдом и выслушать неторопливую историю. Русые волосы, с лёгкой рыжинкой, выгоравшей на солнце до пшеничного отлива, он стриг коротко, но отпустил аккуратную бороду, которая добавляла ему солидности и совершенно не старила. Усы у него были чуть длиннее, чем требовала мода, и когда он улыбался, они смешно топорщились, придавая лицу совершенно обезоруживающее выражение.

— Андрей! — он шагнул навстречу, и мы обменялись коротким, но крепким рукопожатием. Ладонь у Михаила была сухой, горячей и твёрдой, как хорошо выделанная кожа, — рука человека, который не привык к перчаткам и привык к делу. — А я как раз к вам. Ну, не прямо сейчас — сейчас меня Миронова ждёт. Правда, я, кажется, чуть задерживаюсь: она велела в семь пятнадцать быть, но, видно, с вами провозилась дольше обычного. Ничего, Ирина Павловна — женщина строгая, но отходчивая. — Он бросил короткий взгляд на часы, встроенные в браслет, и улыбнулся уголком рта. — Но после осмотра думал к тебе заглянуть. Узнать, как дела перед стартом. А вы, я гляжу, уже не один?

— Знакомься, — я чуть посторонился, впуская в разговор Тиграна. — Тигран Аветисян, наш главный специалист по цианобактериям и прочей микроскопической жизни, которая, возможно, окажется единственной компанией на Kepler-452b.

— Очень приятно, — Михаил протянул руку и Тиграну. — Тигран Арменович, я о вас слышал. Вы же с десятого полигона споры изучаете? Говорят, уникальные образцы. Мне наш завхоз рассказывал: привезли пробу, а она при облучении повела себя так, будто у неё разум имеется.

— Слышали уже? — Тигран просиял и с готовностью пожал протянутую ладонь, и в его глазах снова зажглись те самые янтарные искры, что появлялись всякий раз, когда речь заходила о его работе. — Да, уникальные. Затаиваются при радиации, как медведи в берлоге: замедляют метаболизм до почти нулевого уровня, и снаружи кажется, что они погибли, а внутри — жизнь, тихая, но упрямая. Но вы, Михаил... простите, как по батюшке?

— Да просто Миша, — махнул рукой Дубровин, и усы его смешно дрогнули. — У нас в виварии чины не в ходу, там главное — чтобы козы не бодались и чтобы мыши не сбегали из клеток. А если будешь каждого «Михаилом Петровичем» величать, пока выговоришь — они уже разбегутся.

— Тогда Миша, — Тигран улыбнулся широко и открыто. — А вы, значит, этими самыми козами и занимаетесь? Для Марса?

— Не только козами. И не только для Марса, — Михаил бросил ещё один, уже более спокойный взгляд в сторону двери медотсека, словно прикидывая, сколько минут у него осталось. — Сейчас у меня проект по моделированию пищевых цепей для Kepler-452b. Если там есть местная жизнь, нужно понимать, сможем ли мы её употреблять в пищу или хотя бы использовать как биомассу. Или, наоборот, не опасно ли наше присутствие для местной фауны — вдруг мы для них окажемся чем-то вроде инвазивного вида? Работаем с модифицированными линиями лабораторных грызунов — тестируем, как их метаболизм реагирует на синтезированные аналоги чужеродных белков. Но это долгая история, на целый вечер разговора. Расскажу при встрече.

— Заходите к нам в лабораторию, — пригласил Тигран, и в его голосе прозвучала та простодушная, лишённая всякой формальности теплота, которая располагала к себе мгновенно. — Мы с Андреем Леонидовичем как раз туда направляемся. Отчёты разбирать и на споры смотреть. И у меня инжир есть — настоящий, из дома, вяленый, в сахарной пудре. И чай с чабрецом. И, может быть, даже сушёная хурма завалялась, если мыши Дубровина до неё не добрались.

— Инжир — это аргумент, — Михаил одобрительно кивнул, и в его карих глазах мелькнуло что-то очень довольное, почти детское. — А хурма — аргумент вдвойне. Договорились. Как Миронова меня отпустит, сразу к вам. Если, конечно, она меня не забракует для гибернации. А то может — вдруг найдут в крови слишком много гранатового сока или, скажем, подозрительную любовь к сладкому. С неё станется: она однажды одного геолога заставила три раза кровь пересдавать, потому что он накануне объелся черники и анализы сбоили.

— О, вы тоже гранатовый сок любите? — Тигран всплеснул руками, едва не расплескав остатки своего травяного настоя. — Тогда вам точно к нам! Это судьба. Я как раз вчера на медосмотре доказывал Ирине Павловне, что гранатовый сок — это не гастрономическая слабость, а культурная норма. Она, правда, не впечатлилась.

— Она никогда не впечатляется, — хмыкнул Михаил. — Но своё дело знает. Ладно, — он кивнул нам обоим и двинулся к дверям медицинского отсека, и его тяжёлые ботинки загудели по светящейся навигационной разметке. Уже на ходу обернулся и добавил: — Андрей, ты это... не пропадай до отлёта. Надо бы хоть раз ещё посидеть, как раньше, по-студенчески. Вспомнить, кто мы и откуда. Успеем?

— Успеем, — пообещал я, и обещание это прозвучало твёрже, чем я ожидал от самого себя. — Заходи вечером, как освободишься. Я у себя. Если не застанешь — ищи у Тиграна в лаборатории, там, судя по всему, теперь будет наш неофициальный штаб.

— Добро, — бросил Михаил через плечо, и дверь медотсека сомкнулась за ним, отрезав от нас его коренастую фигуру и оставив только ощущение крепкого рукопожатия.

Мы с Тиграном продолжили путь. Галерея постепенно сужалась, переходя в коридор биологического крыла, и воздух здесь менялся с каждым шагом — он делался гуще, влажнее, наполнялся запахами, которых не встретишь ни в жилом секторе, ни в инженерных отсеках. Пахло прелой листвой, влажной землёй, лёгким звериным мускусом и ещё чем-то неуловимым — может быть, самим процессом жизни, который шёл здесь круглосуточно, не замирая ни на минуту. Где-то впереди мягко гудели климатические системы оранжерейного блока, и этот гул, низкий и ритмичный, напоминал дыхание огромного спящего существа.

— Хороший человек, — произнёс Тигран задумчиво, когда мы отошли на достаточное расстояние. — Сразу чувствуется — с животными работает. У него взгляд добрый, без подвоха. И руки тёплые. Знаете, есть такие люди: с ними даже молчать приятно. Он из таких, я сразу понял. Вы давно знакомы?

— С университета. Вместе общежитие делили, вместе курсовые писали, вместе экзамены заваливали и пересдавали. Он тогда ещё с мышами возился, мечтал на Марс попасть. Ну, попал — сначала на Марс, теперь вот с нами к звёздам летит. Говорит, что на Kepler-452b обязательно заведёт себе какого-нибудь местного зверька, если таковые там обнаружатся.

— Интересно у нас экипаж подбирается, — Тигран покосился на меня с улыбкой, и в его голосе прозвучала та тёплая, чуть удивлённая интонация, какая бывает у человека, только начинающего осознавать, с кем ему предстоит делить долгий путь. — Инженер, который стихи в уме не пишет, но думает как поэт. Биолог, похожий на медведя. Астробиолог с инжиром. И ещё врач с характером, которая всех нас держит в кулаке и при этом умудряется оставаться доброй. Дальше, наверное, ещё интереснее будет.

— Дальше — пилот, планетолог и геолог, — напомнил я, и про себя отметил, что Тигран, сам того не зная, только что дал точнейшие характеристики каждому, кого уже встретил. — С ними ты ещё не знаком близко. Но успеешь. Времени до старта хватит.

— Познакомимся, — Тигран толкнул дверь лаборатории и сделал приглашающий жест, чуть шутливый, но полный искреннего радушия. — Заходите, Андрей Леонидович. Сейчас будем пить чай, жевать инжир и смотреть, как спят мои подопытные.

Тигран коснулся сенсора, дверь ушла в стену, и я перешагнул порог, с любопытством оглядываясь.

Комната Тиграна Аветисяна была одновременно и похожа, и совершенно не похожа на мою. Те же пропорции, та же высота потолка, то же «живое» окно во всю стену, сейчас приоткрытое и впускавшее мягкий утренний свет, уже растерявший утреннюю резкость и ставший золотистым, почти медовым. Но дальше начиналась уже совсем другая история — история человека, который не просто жил в Центре «Горизонт», а свил здесь гнездо, полное памяти, тепла и науки.

Стены были оклеены тёплыми бордовыми обоями с едва заметным, чуть выпуклым узором — стилизованным гранатовым деревом, чьи ветви переплетались в сдержанный, ритмичный орнамент, и если долго смотреть на них, начинало казаться, что они слегка колышутся от тока воздуха из климатической системы. У стены стоял массивный сервант из тёмного ореха, с резными дверцами и бронзовыми ручками в виде виноградных листьев — каждая, видно, была отлита вручную и хранила на себе следы многих касаний. За стеклом поблёскивал кофейный сервиз тонкого фарфора с ручной росписью — Арарат в лучах утреннего солнца, и гора на чашках и блюдцах повторялась в разных оттенках синего, от бледно-голубого у подножия до густо-кобальтового у вершины. Рядом, чуть не вписываясь в общий ретро-стиль, тихо гудел холодильник «Эверест» — громоздкий, с округлыми формами и хромированной ручкой, модель ещё двадцатых годов, модернизированная, как потом пояснил Тигран, магнитокалорическим модулем вместо компрессора, отчего работал он почти бесшумно. Над сервантом, заняв почти всю стену, висели портреты в деревянных рамках: строгая женщина с тёмными глазами и серебряными прядями в волосах — бабушка, догадался я сразу, по тому, как Тигран задержал на ней взгляд; крепкий мужчина в альпинистской куртке на фоне заснеженных вершин — отец; и совсем молоденькая девушка, смеющаяся в объектив, с веткой цветущего миндаля в руках — мать Тиграна в юности, ещё до его рождения, когда весь мир был молод и полон обещаний.

Но всё остальное пространство комнаты принадлежало не быту, а науке.

У противоположной стены, аккуратно вписанная в нишу, которую Тигран, судя по всему, спроектировал сам при заселении, располагалась его домашняя лаборатория. Это не было похоже на казённую аппаратную медицинского отсека — скорее, на мастерскую алхимика, влюблённого в своё дело. Длинный стол, накрытый матовым антистатическим покрытием, был уставлен приборами, которые он ласково называл по именам, словно домашних питомцев.

Центральное место занимал микроскоп-спектрограф «Арагац-М» — разработка ереванского Института Оптической Электроники. Внешне он напоминал старый бинокулярный микроскоп из университетских лабораторий двадцатого века — с бронзовыми ручками фокусировки и наклонным тубусом, — но это впечатление было обманчивым. Внутри корпуса, отделанного деревом — Тигран сам выточил накладки из ореха, под цвет серванта, — скрывалась оптика на основе метаматериалов с разрешением до единиц нанометров, а встроенный спектрограф позволял снимать рамановские спектры прямо с живой клетки, не убивая её и не нарушая её внутреннего равновесия. Рядом стоял термостат «Витязь» — прозрачный куб из кварцевого стекла, внутри которого, на тончайшей гелевой подложке, покоились десятки чашек Петри. Температура, влажность, состав атмосферы, уровень ультрафиолета — всё регулировалось с точностью до десятых долей, имитируя условия экзопланет, которые Тигран моделировал с той одержимостью, с какой художник подбирает оттенки для фона.

Возле термостата выстроились в ряд колбы и биореакторы — миниатюрные, размером с ладонь, с питательными средами разных оттенков: от густо-зелёного, как ряска на пруду, до бледно-голубого, почти прозрачного, как утренний лёд. Над каждым биореактором горел крошечный индикатор — зелёный или жёлтый, — безмолвно сигнализируя о состоянии культуры. Слева примостился анализатор газового состава «Воздух-4» со щупальцами тонких трубок, уходивших куда-то вглубь термостата; справа — центрифуга «Юла», чей ротор сейчас был неподвижен, но, как я знал по опыту, мог раскручиваться до шестидесяти тысяч оборотов в минуту, разделяя клеточные фракции с ювелирной точностью.

И над всем этим, на стене, за стеклянными дверцами старого навесного шкафчика — потёртого, с облупившейся по краям краской, — хранились книги. Настоящие, бумажные, с пожелтевшими от времени страницами: «Определитель цианобактерий» в твёрдой обложке, «Основы астробиологии» с закладками-стикерами, «Экология микроорганизмов» Костичева, потрёпанный томик Вернадского «Биосфера и ноосфера» и, что меня особенно тронуло, сборник армянских сказок в яркой обложке, на которой золотой дракон обвивал гранатовое дерево.

— Располагайтесь, — Тигран кивнул на венский стул с гнутой спинкой у края стола, а сам прошёл к термостату и прильнул к окуляру «Арагаца», и вся его фигура, ещё минуту назад расслабленная и домашняя, обрела ту особую сосредоточенность, какая бывает у человека, заглядывающего в невидимый мир. — Я только проверю, как там мои красавицы.

— Красавицы? — я сел, и стул подо мной отозвался лёгким скрипом — тем самым, что бывает только у старой, хорошо сделанной мебели, — и с интересом наблюдал за его манипуляциями.

На страницу:
3 из 4