
Полная версия
Десять лет декабря
Он немолод, лет пятидесяти, с гладко выбритым лицом и тем особенным выражением равнодушной усталости, какое бывает у людей, которые годами читают чужие приговоры, чужие прошения, чужие слезы. Мундир на нем застегнут на все пуговицы, волосы причесаны гладко, с пробором. На него глядя, невозможно представить, что он когда-то был молод, что у него есть дом, семья, что он вообще человек - так прочно сросся он с этим зеленым кабинетом, этими бумагами, этим казенным воздухом.
— Садитесь, сударыня, — говорит он, не поднимая глаз, кивая на стул перед столом. — Скажите имя свое.
— Татьяна.
— Татьяна... — он заглядывает в какую-то бумагу, сверяясь. — Татьяна Александровна? Супруга государственного преступника Михаила... — чиновник называет фамилию, и от того, как ровно, буднично звучит это слово «преступник», у Татьяны холодеет внутри.
— Да, — тихо отвечает она.
Чиновник поднимает глаза. Смотрит на нее равнодушно, оценивающе - не как на человека, а как на очередную бумагу, которую надо обработать.
— Вы явились по собственному желанию, или вас вызвали?
— По собственному.
— Понятно. — он кивает, словно именно этого и ожидал. — Жены часто приходят. Редко доходят до конца, но приходят почти все. — в голосе его нет ни осуждения, ни сочувствия. Просто констатация факта. — По какому вопросу Вы явились?
— В первую очередь, я хотела бы убедиться, что Михаил жив. — отвечает Татьяна.
— То что было сказано в письме, отправленное к Вам вчера, является действительным. Казнь заменена каторгой. Хотя что лучше? Пойти на войну или быть ссыльным в Сибирь.
— Встреча... — не успевает сказать полностью Татьяна.
— Невозможна. — как ее перебивает грозный голос. — Вашего супруга отправят далеко и на долго. Не просто за Урал, прощаясь с Европейской Россией навсегда, а за Байкал. Вы даже знать не знаете, где это.
Хоть Татьяна и знала, какие новые земли государство берет под себя, но про Байкал она действительно слышала первый раз. Это не рассказы о пейзажах Франции и ее красотах, не о столице, где она родилась. Как будто это новый мир.
— И все же. Почему встреча невозможна? В чем причина? — спрашивает пропавшим голосом Татьяна.
— Действия, после решения приговора, были исполнены немедленно. Пятерых «лидеров» протеста уже вчера казнили повешением. А более ста людь уже сегодня отправляются вон из столицы.
Татьяна ошарашена и стоит неподвижно перед чиновником, который пару секунд смотрел на нее, а после уткнулся в свои дела.
— На этом Ваш визит окончен... — говорит чиновник.
— Я последую за ним. — как резко громом перебивает Татьяна все остальные мысли чиновника и его слова.
Немного тишины и он простым движением открывает верхний ящик стола, достает оттуда несколько листов плотной бумаги, исписанных каллиграфическим почерком. Кладет перед собой, разглаживает ладонью.
— Итак, сударыня. Я обязан разъяснить вам последствия вашего решения. — переводит внимательный взгляд он на Татьяну. — Вы слушаете?
— Слушаю.
Чиновник начинает читать. Голос его ровен, монотонен - он читает так, как читают столыповые бумаги или списки поставок, без тени волнения, без пауз.
— «Вследствие добровольного желания следовать за мужем Михаилом Яковличевым, осужденным к каторжным работам, жена его Татьяна Александровна, согласно существующим установлениям, подвергается следующим ограничениям: первое - лишается всех прав состояния, дворянского достоинства и фамильных привилегий, принадлежавших ей по рождению и по браку; второе - имущество ее, как благоприобретенное, так и родовое, поступает в опекунское управление, и она не вправе распоряжаться им впредь до особого разрешения; третье - право на возвращение в столицы и губернии Европейской России утрачивается навсегда, независимо от перемены обстоятельств; четвертое - дети, рожденные в Сибири, записываются в государственные крестьяне и не наследуют никаких прав родителей, кроме тех, что будут дарованы им особой милостью государя; пятое...»
Татьяна слушает, и каждое слово ложится на сердце тяжелым, холодным камнем. Она понимает не столько смысл, сколько общую музыку этой казенной речи: отказ. Отказ от всего, что составляло ее жизнь. От имени, от дома, от прошлого, от будущего.
— Что касается вашего сына, — продолжает чиновник, отрываясь от бумаги. — Ребенок, рожденный до осуждения отца, остается в России. Взять его с собой вы не можете.
Татьяна молчит. В горле стоит ком, который невозможно проглотить. Она понимала, что может сложится все так. Мать навязала ей эти плохие, несчастливые мысли вчера. Слышать такое от казенного человека, читающего по бумаге, — дает всему этому неотвратимость закона государя.
— Вы понимаете, сударыня, что подписываете? — спрашивает чиновник, откладывая бумагу.
— Понимаю. — еле как говорит эти слова из себя Татьяна.
— Вы теряете все. Двери закроют перед вами свет. Вы станете никем - женщиной без имени, без состояния, без будущего. И все это - ради человека, которого вы, возможно, никогда больше не увидите таким, каким знали прежде? — спрашивает чиновник Татьяну без жестокости, даже с какой-то доброжелательностью, как говорят о дожде или о плохой дороге.
Татьяна смотрит на него и видит вдруг не чиновника, а человека. Человека, который за долгие годы насмотрелся на такие сцены, который научился не чувствовать, потому что чувствовать - значит не выжить в этой зеленой комнате, среди этих бумаг.
— Я понимаю, — говорит она тихо. — Где подписать?
Чиновник молча пододвигает к ней лист и указывает пальцем на нижнюю строку — Здесь. Полностью имя, фамилия и звание, под которым вы значитесь. После подписания вы более не имеете права им пользоваться, но для юридической силы документа оно необходимо.
Татьяна берет перо. Чернильница стоит открытая, перо уже очинено - все готово, все предусмотрено. Она макает перо, заносит его над бумагой - и на мгновение замирает. Мысли проносятся вихрем. Она видит отцовский дом в имении, где прошло ее детство. Видит балы, на которых она впервые выехала в свет. Видит свое венчание - как шла под венец в белом платье, как Михаил смотрел на нее, и в глазах его было столько счастья, что она думала тогда, вот оно, навсегда.
— За свободу и лучшее для родной страны, нужно бороться, — проносятся перед Татьяной слова Михаила. — и даже если я... мы не увидем нашу мечту, то оставим следующему поколению шанс на исполнение этой мечты.
Перо опускается на бумагу.
Она пишет четко, старательно, как учили в детстве, - с нажимом, с завитушками, которые положены дворянской подписи. Имя. Фамилия. Звание, которое через минуту перестанет существовать.
Перо скрипит по бумаге. Последняя буква. Точка.
Она откладывает перо и поднимает глаза на чиновника. Тот кивает, берет лист, посыпает песком, чтобы просохли чернила, стряхивает песок обратно в коробочку. Все движения его отточены, привычны - сотни таких подписей он уже видел.
— Можете быть свободны, сударыня, — говорит он, не глядя на нее. — Вам придет извещение, когда и куда следовать. Ждите.
Татьяна встает. Ноги плохо слушаются, но она заставляет себя держаться прямо. У двери оборачивается. Хочет что-то сказать - спасибо? прощайте? - но может. Да и не нужно ничего говорить. Чиновник уже углубился в бумаги, и для него она уже не существует.
Она выходит в коридор. Длинный, полутемный, все тот же. Идет к лестнице, и каждый шаг отдается в груди эхом.
На улице ливень обрушивается на столицу внезапно, как удар бича.
Татьяна выходит на крыльцо и останавливается под колоннадой, глядя на серую пелену дождя. Капли бьют по бронзовым ручкам дверей, сбегают по каменным акантам капителей, и кажется, что колонны плачут - плачут тем холодным, каменным плачем, какой не согреет ничья жалость.
Низкие тучи бегут над столицей, но теперь они не просто несут сырость - они разверзлись, и вода падает с неба так, словно само небо решило оплакать то, что свершилось в этих стенах. Ливень шумит, заглушая шаги прохожих, цокот копыт, даже крики чаек - а чайки кричат над рекой тревожно, пронзительно, мечутся над потемневшей водой, не находя места.
Сама река вздулась, потемнела до черноты, и волны бьют в гранит набережной с какой-то злой, неутолимой яростью. Река, всегда величавая, всегда спокойная, сегодня кажется живым существом - разгневанным, скорбным, готовым поглотить все, что попадется на пути.
Татьяна стоит под колоннадой, а вода с крыши срывается тяжелыми каплями у самого края ступеней, и брызги долетают до ее ног, холодят щиколотки сквозь тонкую кожу ботинок. Она поднимает воротник, ловит единственного извозчика, что рискнул стоять под ливнем в надежде на седока, и называет адрес. Домой. К последним дням прошлой жизни.
Экипаж трогается, и столица плывет мимо нее серая, размытая дождем. Вода стекает по стеклам, искажая очертания домов, превращая знакомый город в зыбкое, неверное марево. Татьяна смотрит в это марево и видит перед собой лицо Михаила. Он стоит перед ней, сквозь дождь, сквозь стекло, сквозь версты, что их разделяют.
Глава 3
...Нужно готовится.
Экипаж останавливается у знакомого подъезда. Ливень все также бушует. Татьяна расплачивается с извозчиком и поднимается по лестнице. Ноги не слушаются, руки дрожат - не от холода, от того, что сделано.
Дверь открывает горничная, испуганно глядит на промокшую барыню, но Татьяна проходит мимо, не раздеваясь, прямо в гостиную.
Там сидит мать в кресле у окна - в руках у нее вязанье, но пальцы не движутся, спицы застыли. Кажется, она ждала. Лишь свечи в канделябрах оплыли, и тени от них мечутся по стенам, когда сквозняк колышет пламя.
— Вернулась, — говорит мать, не поднимая глаз от вязанья. — Ну?
Татьяна проходит в комнату, садится напротив. Молчит минуту, собираясь с мыслями. Потом говорит тихо, но твердо. — Я подписала.
Спицы в руках матери останавливаются. Тишина становится такой плотной, что, кажется, ее можно потрогать.
— Подписала что? — голос матери звучит ровно, но Татьяна чувствует в нем ту дрожь, которую ничем не скроешь.
— Бумагу. Отказ от прав, от имущества, от... — она не договаривает. Голос ее срывается. — Все, что у нас было, больше не принадлежит мне. Дом, сбережения, имя. Все.
Мать медленно откладывает вязанье на столик. Теперь она смотрит на дочь - тяжело, испытующе. — Ты понимаешь, что ты сделала? — мать подается вперед, голос ее крепнет. — Ты не просто подписала бумагу. Ты отреклась от всего, что у тебя было. От дома, от имени, от будущего. Ты больше не дворянка, не...
— Я жена, — перебивает Татьяна. — Я жена Михаила. И это единственное звание, которое я хочу сохранить.
— Жена! — Мать почти выкрикивает это слово. — Ты жена государственного преступника, и это звание принесет тебе только страдания и боль. Да кто вообще на тебя смотреть будет с каким либо уважением, честью? Может ты думаешь, он будет тебе благодарен? Нет! Преступник есть преступник.
Мать смотрит на нее долгим, тяжелым взглядом. В глазах ее - гнев, горечь, страх, но, кажется, впервые за эти месяцы, - уважение. Она не узнает эту дочь, которая всегда была тиха, покладиста, послушна.
— Я выдержу.
— Ты не знаешь, что говоришь. — мать встает, подходит к окну, смотрит на дождь, на серую реку, что всегда спокойна, но этот ливень делает ее сегодня грозной. — Я так понимаю, его отправили на каторгу, раз тебе дали право отказаться от себя?
— Вы все верно понимаете.
— Каторга - это не роман, не поэма, не то, о чем пишут в книгах. Не считай, что твой Михаил останется тем самым человеком, в которого ты влюбилась. Через год ты его не узнаешь. Через два - возненавидишь. А через три - сама станешь такой же.
Плечи матушки вздрагивают - кажется, она плачет, но Татьяна не видит ее лица. Она стоит секунду, глядя на эту согбенную спину, на руки, сжимающие подоконник. Татьяна хочет подойти, обнять, сказать что-то теплое - но знает, что сейчас это будет ложью. Между ними пролегла пропасть, и эту пропасть не заполнить ни объятиями, ни словами.
— Я еду, матушка, — говорит она тихо. — И ничто меня не остановит.
Мать оборачивается. В глазах ее - слезы. Татьяна никогда не видела мать плачущей, и это зрелище страшнее любых слов.
— Ты губишь себя, — шепчет мать. — Ради чего? Ради него? Ради того, что он наделал?
— Ради того, что он есть. — Татьяна встает, подходит к матери, берет ее за руку. Рука холодная, жесткая, но Татьяна не отпускает. — Я люблю его, матушка. Я не знаю, как объяснить это словами. Я не умею. Но если я сейчас останусь, я предам не его - я предам себя. И я не смогу жить с этим.
Мать смотрит на нее долгим, тяжелым взглядом. В этом взгляде - все: и гнев, и боль, и странная, невысказанная гордость. Потом она выдергивает руку и отворачивается к окну.
— Делай что хочешь, — говорит она глухо. — Ты всегда делала только то, что хочешь. С детства... но Сережу я тебе не отдам. Не проси. Это убийство - везти семилетнего ребенка в Сибирь. Там ему не место.
Татьяна понимает это. И все же слова матери вонзаются в сердце, как нож.
— Я не прошу, — говорит она. — Я знаю.
В комнате зависает молчание, которое только перебивает ливень за окном.
— Я вернусь, — шепчет она. — Когда-нибудь. Я вернусь за ним.
— Не вернешься! — мать качает головой. — Ты сама подписала бумагу. Ты больше не имеешь права вернуться. Никогда. Даже если он умрет, даже если они тебя отпустят - ты не вернешься. Ты это знаешь. Ты знаешь, что отдала все.
Татьяна все понимает. Она знает все, что говорит мать. Но также она знает и другое: есть вещи, которые сильнее страха. Сильнее закона. Сильнее смерти.
— Я еду, матушка, — повторяет она, и голос ее не дрожит. — Простите меня. Но я еду.
Татьяна разворачивается и выходит из гостиной, не дожидаясь ответа.
В коридоре она останавливается, прислоняется к стене, закрывает глаза. Сердце колотится где-то в горле, и слезы текут по лицу, но она не вытирает их. Пусть текут. Она заслужила эту боль.
Из детской доносится голос Сережи - он поет что-то негромко, детскую песенку про солнышко и лето. Татьяна стоит и слушает этот голос.
— Господи, — шепчет она. — Дай мне сил. Дай мне сил все вынести.
Говорит Татьяна это от того, что не может пойти сейчас к Сереже и обнять его. Сыночек не должен больше видеть ее слезы.
С того дня проходит несколько дней. Или неделя, — время теперь движется иначе, не так, как прежде. Оно то сжимается, заставляя Татьяну оглядываться и видеть, как быстро летят дни, то растягивается в бесконечные, тягучие часы ожидания.
Из канцелярии приходит извещение. На гербовой бумаге, сухо и четко: сборы закончить к началу сентября, следовать в байкальское поселение, где ожидать дальнейших распоряжений. Татьяна перечитывает эти строки и понимает - нужно готовится.
Считает дни. От столицы до того байкальского селения - больше пяти тысяч верст. По осенним дорогам, через грязь и распутицу, с перекладными лошадьми, с ночевками на станциях - если повезет. Если нет - в кибитке, под открытым небом. Татяьна складывает в уме версты, умножает на дни, делит на часы. Цифры не утешают: дорога займет больше месяца. Может быть, два. Но это лишь грубый анализ. К Уралу она подъедет в ноябре, когда там уже холода. А дальше зима, когда морозы сковывают реки, когда снег заваливает тракты и единственная дорога - это зимник, и то если повезет.
Она должна ехать. Должна осилить все это. Иначе - смерть.
Татьяна садится за стол, берет лист бумаги и начинает писать список необходимого в пути. Список того, что нужно взять. Список того, что нужно оставить.
Первое - сбережения. Денег немного. Отец, узнав о ее решении, прислал небольшую сумму - не говоря ни слова, через доверенного человека. Не пришел сам, не написал письма. Просто прислал. Татьяна понимает: это все, что он может сделать в такой ситуации. Это его прощание. Прячет деньги в потайной ящик комода: на дорогу, на подкуп станционных смотрителей, на зимнюю одежду, на первое время в Сибири.
Второе - одежда. Она никогда не думала о тепле так, как думает теперь. В столичную зиму она куталась в шубы, носила муфты, грелась у каминов - и все это казалось естественным, как дыхание. Теперь она едет туда, где каминов нет, где холод проникает в самую душу.
Она спускается в лавки, ходит по рядам, трогает ткани, спрашивает цену. Мех. Самый теплый, какой можно найти. Овчина, лиса, белка - на что хватит денег. Шерстяные платки, валенки, теплые чулки, рукавицы на меху. Все это она складывает в большой сундук, который когда-то привезла из родительского дома в приданое. Сундук этот - одна из немногих вещей, которые она берет с собой. Символ прошлой жизни, который становится частью будущей.
Она покупает дорожную кибитку. Не карету - карета тяжела, медленна, привлекает внимание. Кибитка - простой, крепкий возок, крытый кожей, с маленьким окошком. В такой кибитке едут купцы, мелкие чиновники, те, кто не может позволить себе роскоши и кто не хочет быть замеченным. Татьяна садится в нее, пробует, как сидится, представляя себе дни и ночи, которые проведет здесь. Узко, тесно, жестко. Но другого выхода нет.
Дорожный погребец так же необходим - сковорода, котелок, чайник, деревянная посуда. Прежде Татьяна никогда не готовила сама. В доме всегда была кухарка. Но теперь она будет одна, в степи, на станциях, где никто не подаст ей обед, если она не попросит и не заплатит. Она учится заворачивать крупу в холщовые мешочки, сушить сухари, укладывать все так, чтобы не занимало много места и чтобы было под рукой.
Далее лекарства. Хину от лихорадки, нашатырь от обмороков, бинты, мази. Она не умеет лечить - но научится. По крайне мере верит в это.
Все эти дни мать не выходит из своей комнаты. Они встречаются только за обедом и ужином, и тогда между ними висит та тяжелая, непроницаемая тишина, которую ни словами не разорвать, ни слезами не смыть. Сережа сидит между ними, переводит взгляд с бабушки на мать и не понимает, почему они молчат. Он еще мал, чтобы понимать, что взрослые могут молчать от боли, а не оттого, что им нечего сказать.
По вечерам, когда мать уходит к себе, а Сережа засыпает, Татьяна садится к столу и считает снова. Версты, дни, деньги. Теплые вещи, лекарства, сухари. Все должно быть рассчитано. Ни одной ошибки. Ни одной лишней копейки. Ни одного лишнего дня.
Она открывает атлас - старый, отцовский, с пожелтевшими страницами. Водит пальцем по карте, рассчитывая весь путь, но до конца не осознавая, каким путь будет на самом деле долгим и трудным. Палец ее останавливается на Байкале, и она долго смотрит на него, словно пытается разглядеть сквозь бумагу, что ждет ее там.
Татьяна не боится. Или боится, но страх этот - не тот, что сковывает и заставляет бежать. Это страх, который держит, не дает отступить, заставляет собираться, рассчитывать, готовиться. Это страх, который превращается в силу.
Среди этих лихорадочных сборов, среди беготни по лавкам, подсчета денег, примерки шуб и укладки сундука Татьяна находит время для самого главного. Каждый день, каждый час, каждую свободную минуту она проводит с Сережей.
Они гуляют по набережной, и она держит его за руку - маленькую, теплую ладошку, которая так доверчиво лежит в ее ладони. Они смотрят на корабли, и Сережа считает мачты, задает тысячу вопросов: почему корабли плавают, куда они плывут, есть ли у них дома, как у людей, и можно ли на таком корабле доплыть до края земли. Татьяна отвечает, стараясь, чтобы голос ее не дрожал, и запоминает каждую его интонацию, каждое слово, каждый смех.
Она читает ему на ночь. Сказки, которые он любит, - про Ивана-царевича, про Жар-птицу, про Сивку-Бурку. Сережа слушает, открыв рот, и иногда засыпает, не дождавшись конца, и тогда Татьяна долго сидит над ним, смотрит на его лицо, освещенное лампадой, на разметавшиеся по подушке пепельные кудри, на приоткрытые губы с крупными передними зубами - ее зубы, ее волосы. Татьяна гладит его по голове, поправляет одеяло и шепчет что-то бессвязное, не слова даже - звуки, молитву, имя.
Они рисуют вместе. Сережа любит рисовать, и Татьяна покупает ему новые краски, новую кисточку, большую стопку бумаги - чтобы хватило надолго, когда ее не будет. Она учит его смешивать цвета, показывает, как нарисовать небо, как сделать, чтобы облака были пушистыми, а трава - зеленой. Сережа старательно выводит каракули, показывает ей и ждет похвалы. Мама хвалит, и у нее сжимается сердце от того, как он радуется.
Иногда, когда Сережа играет или рисует, она садится рядом и просто смотрит. Смотрит, как он хмурит брови, сосредоточенно выводя какую-то линию, как закусывает губу, когда что-то не получается, как смеется, когда у него выходит хорошо. Татьяна знает, что эти дни - последние. Знает, что никогда больше не увидит его таким - маленьким, беззащитным, еще не знающим, что такое потеря. Она пытается запомнить каждую секунду, каждую деталь, каждый звук его голоса.
Сказать сыну, что она уезжает, нельзя. Не может. Слова застревают в горле каждый раз, когда она пытается начать. Сережа чувствует что-то неладное - дети всегда чувствуют, когда взрослые что-то скрывают, - но не понимает, что именно. Он становится капризнее, чаще просится на руки, не хочет отпускать ее от себя. По ночам он зовет ее, и она приходит, садится рядом, берет его за руку и ждет, пока он снова уснет.
Сборы почти закончены, но отъезд откладывается - то лошади не готовы, то подвода с вещами задерживается, то мелкие, но важные дела требуют присутствия. Татьяна принимает это как волю Божию: последние дни с Сережей растягиваются, словно кто-то невидимый дает ей время на прощание.
В один из таких дней она получает записку. Почерк знакомый, женский, торопливый: «Собираемся сегодня у Натальи. Приезжай, ради Бога». Татьяна долго держит записку в руках, потом прячет в карман. Эта встреча должна была произойти, но она даже не подумала об этом. Те, кто теперь в одной с ней лодке. Те, чьи мужья, братья, возлюбленные - те, кого еще вчера называли цветом нации, гордостью гвардии, надеждой России, - сегодня сидят в казематах, идут по этапу в Сибирь или отправлены на Кавказ, где свинец и штык ждут их с той же неизбежностью, что и каторга. Дамская встреча - без этого никуда.
Дом Натальи на другой стороне реки, в тихом переулке, где еще сохранилась та особенная, столичная тишина, какая бывает только вдали от главных проспектов. Татьяна поднимается по лестнице, и еще на площадке слышит голоса - негромкие, взволнованные, женские. Стучит. Дверь открывает сама Наталья - бледная, с красными глазами, но держится прямо.
— Слава Богу, приехала, — говорит она и обнимает Татьяну.
В гостиной их четверо. Наталья, чей муж - кавалергард, красавец, герой войны - осужден по первому разряду и уже отправлен в Сибирь. Софья, чей жених, молодой поручик, отказался отречься от «славянских бредней» и теперь идет этапом за Байкал. Елизавета, чей брат, совсем мальчик, замешанный в деле по глупости и молодости, разжалован в солдаты и отправлен на Кавказ - «пусть искупает вину кровью». И еще одна, чьего имени Татьяна не знает, - тихая, в темном платье, сидит в углу и молчит. Говорят, ее муж покончил с собой в каземате, не дождавшись приговора.
Татьяна садится в кресло, принимает чашку чая, но не пьет. Смотрит на этих женщин, таких разных, и видит в каждой себя - ту себя, какой она была еще несколько недель назад. Напуганную, растерянную, не знающую, куда бежать и кого просить о помощи.
— Ну, рассказывай, — говорит Наталья, садясь напротив. — Что у тебя?
— Подписала я бумагу, — Татьяна ставит чашку на стол. — Отказавшись от всего. От имени, от прав, от имущества, от сына.
В комнате становится тихо. Софья опускает глаза, Елизавета сжимает в руках платок.
— И ты... едешь? — спрашивает Наталья.
— Еду. Как только дадут подорожную. В начале сентября.
— Одна? — Это Елизавета. В голосе ее ужас и восхищение одновременно.
— Одна. С кибиткой, с вещами. Дорога дальняя, но я... я должна. — Татьяна замолкает, подбирая слова. — Когда я подписывала ту бумагу, в кабинете у чиновника, я думала только о нем. О том, что он там один. Что ему хуже, чем мне. Что если я не поеду, он не выдержит. А я... я выдержу. Должна выдержать.
— Ты знаешь, что говорят в городе? — Софья поднимает голову, и в глазах ее боль. — Запах свободы. Мужей бросают в наказание, а мы... мы должны сидеть и ждать милости?
— Свобода... — глубоко вдыхает воздух Татьяна в грудь. — Ради нее я и должна быть рядом с Михаилом.
— И ты не боишься? — Елизавета смотрит на нее с тем выражением, с каким смотрят на человека, совершившего невозможное.
— Боюсь, — Татьяна не отводит глаз. — Боюсь каждую минуту. Боюсь дороги, боюсь холода, боюсь, что не доеду. Боюсь, что он меня не узнает, что я его не узнаю. Боюсь, что Сережа вырастет и возненавидит меня за то, что я его бросила. Боюсь всего. Но страх этот - не тот, что сковывает и заставляет бежать. Это страх, который держит, не дает отступить, заставляет собираться, рассчитывать, готовиться. Это страх дает мне силы.



