Матильда Кшесинская
Матильда Кшесинская

Полная версия

Матильда Кшесинская

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 3

– Нет, – он покачал головой, и в этом жесте было что-то очень серьёзное, почти упрямое. – Я говорю то, что думаю. Я не умею льстить и отец говорит, это мой недостаток.

Она невольно рассмеялась – и тут же испугалась, что смех прозвучал неуместно. Но он, кажется, не обиделся. Напротив – улыбнулся в ответ, и улыбка эта совершенно преобразила его лицо. Из застенчивого, скованного юноши он вдруг стал почти красивым.

– Вы будете танцевать в Мариинском? – спросил он.

– Если меня примут.

– Примут, – сказал он с уверенностью, которая её поразила. – Я в этом не сомневаюсь.

Они проговорили ещё несколько минут. О чём – потом она не могла вспомнить, как ни силилась. О погоде, Петербурге, о том, что весна в этом году запаздывает. Пустые, ничего не значащие слова, но за ними стояло другое – то, что не выскажешь вслух. Ощущение, что между ними протянулась нить. Тонкая, почти невидимая, но уже существующая.

Когда императорская семья покидала зал, наследник на мгновение задержался в дверях. Обернулся. Нашёл её глазами в толпе воспитанниц. И чуть заметно кивнул – не как цесаревич и будущий император, а как человек, который прощается со своей знакомой и надеется на новую встречу.

Матильда стояла, не в силах пошевелиться. Внутри всё звенело. Она не знала, что будет дальше. Не знала, увидит ли его снова. Но одно знала точно: этот вечер изменил всё.

За окнами падал снег, мартовский и колючий. Он шёл и шёл, укрывая Петербург белым саваном, и казалось, что зима никогда не кончится, но в воздухе уже пахло весной. Тонко, едва уловимо – но пахло.

Глава третья. Красное Село

Она ждала.

Это было новое, непривычное состояние. Раньше её жизнь подчинялась простому и ясному ритму: репетиция, урок, спектакль, сон. День за днём, месяц за месяцем – бесконечная, но такая родная карусель. Теперь же между привычными точками расписания возникло нечто третье – ожидание. Оно заполняло пустоты, просачивалось в сны, заставляло вздрагивать от каждого стука входной двери.

После выпускного экзамена прошло три недели. Три бесконечно долгих недели, в течение которых Матильда успела сто раз передумать всё, что можно передумать. Он не придёт, забыл её. Он просто выполнил волю отца, подошёл, сказал несколько вежливых слов – и тут же выбросил из головы. Кто она такая? Балерина. Одна из многих. А он – наследник престола, будущий император, человек, за которого борются лучшие невесты Европы.

Она убеждала себя в этом днём. А ночью лежала без сна и вспоминала его глаза. То, как он смотрел на неё – не на балерину, выпускницу и дочь Феликса Кшесинского, а просто на неё.

В середине апреля пришло известие, которое заставило сердце биться чаще. Её, вчерашнюю выпускницу, включили в труппу летнего Красносельского театра. Это была большая честь – обычно молодых артисток не сразу допускали до выступлений перед двором и гвардией. Матильда понимала: без чьего-то покровительства здесь не обошлось. Но чьего? Отца? Дирекции? Или...

Она запретила себе думать об этом. Просто собрала вещи и в конце мая отправилась в Красное Село.

Это место ничем не походило на Петербург. Вместо гранитных набережных – пыльные просёлочные дороги. Вместо величественных дворцов – деревянные домики с мезонинами, увитые плющом и диким виноградом. Вместо чопорной светской публики – молодые офицеры в белых кителях, громко смеющиеся, пахнущие конским потом и дорогим одеколоном. Здесь дышалось легче. Здесь всё было проще, свободнее, живее.

Матильда поселилась в маленьком флигеле, который снимала вместе с двумя другими артистками – Ольгой Преображенской и Верой Трефиловой. Обе были старше её, опытнее, но держались приветливо, без зависти. По вечерам они сидели на крошечной веранде, пили чай с малиновым вареньем и смотрели, как солнце медленно опускается за верхушки сосен. Разговоры текли неспешно – о балете, о нарядах, о том, кто из офицеров на кого посмотрел после вчерашнего спектакля.

Он появился в середине июня.

Матильда увидела его издалека – на главной улице, у офицерского собрания. Он стоял в группе гусар, что-то говорил, жестикулировал, и вид у него был совершенно иной, чем в Петербурге. Не скованный, зажатый и прячущий глаза. Здесь, среди своих, вдали от дворцового этикета, он казался старше, увереннее и мужественнее. Гусарский мундир сидел на нём безупречно – или это просто ей так казалось.

Она хотела пройти мимо, сделав вид, что не заметила. Так требовали приличия. Балерина не должна первой заговаривать с цесаревичем. Но он заметил её сам.

– Мадемуазель Кшесинская!

Он окликнул её так громко и так радостно, что несколько офицеров обернулись. Матильда остановилась, чувствуя, как кровь приливает к щекам. Он уже шёл к ней – быстрым, почти мальчишеским шагом, забыв о свите, этикете, забыв обо всём на свете.

– Какая неожиданная встреча! – он улыбался, и улыбка эта была совсем не такой, как тогда, на экзамене. Она была такой открытой, счастливой и настоящей.

– Ваше Императорское Высочество, – она присела в реверансе, стараясь, чтобы голос не дрожал.

– Бросьте, – он махнул рукой. – Это не двор, здесь можно без церемоний. Вы давно в Красном?

– С конца мая. Я танцую в летнем театре.

– Я знаю, – сказал он просто. – Я видел афишу.

Она не нашлась что ответить. Он видел афишу и знал, что она здесь. Он, наследник престола, обратил внимание на строчку мелким шрифтом в театральной программе.

– Вы сегодня танцуете? – спросил он.

– Да. «Тщетную предосторожность».

– Я приду.

Он сказал это так, словно речь шла о чём-то само собой разумеющемся. Словно и быть не могло иначе. Потом кивнул, улыбнулся ещё раз и вернулся к офицерам.

Матильда стояла посреди пыльной улицы и чувствовала, как внутри что-то распускается, словно тугой бутон, долго ждавший тепла.

Вечером она танцевала для него.

Она знала, что он в зале. Знала, ещё не выйдя на сцену – почувствовала кожей, затылком, тем особым чутьём, которое развивается у артистов, привыкших угадывать настроение публики. И когда она вышла в свет рампы, то сразу нашла его глазами. Он сидел в первом ряду, чуть левее центра, и смотрел на неё так, словно в зале больше никого не было.

Она танцевала иначе, чем обычно. Не просто чисто и технично – а с тем особым внутренним огнём, который нельзя сыграть или изобразить. Он либо есть, либо нет. В тот вечер он был. Она чувствовала, как каждое движение наполняется смыслом, как музыка перестаёт быть просто набором нот и становится продолжением её самой. Она танцевала для него одного – и весь зал, все эти офицеры, дамы, театральные критики вдруг перестали существовать.

После спектакля он пришёл за кулисы.

Это было нарушением всех мыслимых приличий. Цесаревич не должен был появляться в гримёрке балерины. Это вызывало толки, пересуды и сплетни. Но он, кажется, не думал об этом. Или думал, но решил, что оно того стоит.

Он вошёл, когда она ещё не успела снять костюм – стояла перед зеркалом, вынимала шпильки из волос. В отражении она увидела, как открывается дверь, и замерла. Он стоял на пороге с букетом белых роз – огромным, нелепым, явно купленным в последний момент у уличной цветочницы.

– Я хотел поблагодарить вас, – сказал он. Голос его звучал глухо, словно он сам не до конца верил в то, что делает. – Это было... Я не знаю, как сказать. Я никогда не видел ничего подобного.

Она медленно повернулась. Посмотрела на него – на этого невысокого, стройного юношу с растерянным лицом и букетом, который он не знал, куда деть. И вдруг почувствовала, как уходит напряжение, державшее её в тисках последние недели. Он был здесь, он пришёл и всё остальное не имело значения.

– Спасибо, – сказала она тихо. – Вы очень добры.

Он шагнул вперёд, протянул ей букет. Их пальцы соприкоснулись – всего на мгновение, но этого мгновения хватило, чтобы по телу пробежала дрожь. Он тоже её почувствовал – она увидела это по тому, как дрогнули его ресницы, как чуть расширились зрачки.

– Можно мне... – он запнулся. – Можно мне иногда навещать вас? Здесь, в Красном. Только если вы не против.

– Я не против, – ответила она. И улыбнулась.

С этого дня началось их лето.

Они встречались почти каждый вечер. Иногда – после спектаклей, в маленькой гостиной офицерского собрания, где можно было укрыться от посторонних глаз. Чаще – на прогулках, в тенистых аллеях красносельского парка, где старые липы смыкали кроны над головой, создавая зелёный, пронизанный солнцем тоннель. Они гуляли до темноты, говорили обо всём и ни о чём, смеялись, молчали – и молчание это было красноречивее любых слов.

Она рассказывала ему о балете. О том, как в детстве часами стояла у станка, пока ноги не начинали гудеть от боли. О том, как завидовала итальянкам, которые умели делать тридцать два фуэте, и как поклялась себе, что непременно освоит этот трюк. О том, что мечтает стать прима-балериной – не ради славы и денег, а ради того, чтобы выходить на сцену и чувствовать, что весь зал, все эти люди, затаив дыхание, следят за каждым твоим движением.

Он слушал её с тем же вниманием, с каким она слушала его. И в эти минуты они были равны – не наследник и балерина, а просто два человека, нашедшие друг друга в огромном, суетном мире.

Однажды они попали под дождь.

Это случилось в середине июля. Они гуляли в парке, когда небо вдруг потемнело, и первые тяжёлые капли упали на пыльную дорожку. Через минуту хлынул ливень – настоящий летний ливень, шумный, тёплый, пахнущий свежестью и мокрой зеленью.

Они побежали – она первая, он за ней, держа её за руку. Укрылись под кроной старого дуба, но ветви не спасали: вода лилась ручьями, пробиваясь сквозь листву. Матильда стояла, прижавшись спиной к шершавому стволу, и смеялась. Волосы её намокли, платье прилипло к телу, но ей было всё равно. Она чувствовала себя живой – по-настоящему живой, каждой своей клеточкой.

Он смотрел на неё. Дождь стекал по его лицу, по гусарским усам, по подбородку. Глаза его были совсем близко – серо-голубые, с золотистыми искорками, которых она раньше не замечала.

– Маля, – сказал он вдруг. Впервые – не «мадемуазель Кшесинская», не «вы». Просто Маля. Так, как звали её дома. – Можно мне вас так называть?

Она кивнула, не в силах говорить.

– А вы... ты... зови меня Ники.

Он наклонился и поцеловал её.

Это был не первый поцелуй в её жизни – были и раньше, невинные, ученические, за кулисами, с мальчиками из кордебалета. Но этот – совсем другой. В нём была нежность, и робость, и что-то ещё, чему она не знала названия. Он целовал её так, словно боялся спугнуть, словно она была хрупкой драгоценностью, которую страшно уронить.

Дождь шумел вокруг, скрывая их от всего мира. И в этот момент не было ни цесаревича, ни балерины. Были только Маля и Ники. Двое молодых людей, впервые по-настоящему узнавших, что такое любовь.

Лето кончилось внезапно.

В конце августа в Красное Село пришло известие: императорская семья возвращается в Петербург. Сезон окончен, пора прощаться.

В последний вечер они встретились в том же парке, под тем же дубом. Он был молчалив, задумчив, и Матильда чувствовала: что-то изменилось. Не между ними – между ними как раз всё было по-прежнему, трепетно и светло. Изменилось что-то в нём самом. Словно он уже начал отдаляться, возвращаться в тот мир, из которого пришёл – мир долга, этикета, обязательств.

– Мы увидимся в Петербурге? – спросила она.

– Конечно, – ответил он, но в голосе его не было уверенности. – Я найду способ.

Он взял её руки, поднёс к губам, поцеловал сначала одну, потом другую. Затем посмотрел в глаза – долгим, внимательным взглядом, словно пытался запомнить каждую чёрточку её лица.

– Я никогда не забуду это лето, – сказал он. – Никогда.

Она хотела ответить, но слёзы подступили к горлу, и она только кивнула.

Он ушёл. Его фигура растворилась в сумерках, и только звук шагов ещё некоторое время доносился до неё – всё тише, тише, пока не стих совсем.

Матильда стояла под дубом и смотрела в темноту. Она не знала, что будет дальше. Не знала, сдержит ли он слово, суждено ли им встретиться снова так, как встречались этим летом – свободно, без оглядки на мир.

Но одно она знала точно. Это лето изменило её навсегда. И что бы ни случилось потом – у неё останется память о нём. О дубе, под которым они укрылись от дождя. О его глазах, когда он впервые назвал её Малей. О первом поцелуе, пахнущем летней грозой.

Она повернулась и медленно пошла к дому. Над Красным Селом сгущалась ночь. Где-то вдалеке играл военный оркестр – прощальный вальс, последний в этом сезоне. Звуки его таяли в воздухе, и казалось, что вместе с ними тает и уходит что-то очень важное.

Но она не плакала. Она улыбалась.

Потому что знала: это только начало.

Глава четвёртая. Английский проспект

Осень в Петербурге начинается незаметно. Сначала просто меняется свет – он становится мягче, золотистее, словно разбавленный мёдом. Потом в воздухе появляется особый запах – смесь сырости, опавшей листвы и далёкого дыма из печных труб. И только потом, в конце сентября, ударяют первые заморозки, и город окончательно прощается с летом.

Матильда вернулась из Красного Села другой. Она и сама не могла бы объяснить, что именно изменилось – внешне всё осталось прежним. Та же квартира на Английском проспекте, те же репетиции в Мариинском, те же лица коллег и педагогов. Но внутри что-то сдвинулось, перестроилось, зазвучало иначе. Она носила в себе тайну – и тайна эта грела её изнутри, как глоток горячего чая в промозглый день.

Первые дни после возвращения были мучительны. Она просыпалась с мыслью о нём, засыпала с той же мыслью, а между пробуждением и сном существовала в каком-то полузабытьи, механически выполняя привычные действия. Репетиции, упражнения у станка, примерки костюмов – всё это проходило словно мимо неё, не задевая сознания. Она была там, в Красном Селе, под старым дубом, в его объятиях.

Он обещал, что найдёт способ увидеться. Обещал, что красносельское лето – не конец, а только начало. Но дни шли, а от него не было вестей. Матильда начала сомневаться. Может быть, она всё придумала? Может быть, для него это было лишь мимолётное увлечение, летний роман, о котором приятно вспомнить зимой у камина, но не более?

Она гнала эти мысли, но они возвращались – назойливые, как осенние мухи. Особенно тяжко становилось по вечерам, когда она оставалась одна в своей комнате. Она садилась у окна, смотрела на тёмную улицу, на редких прохожих, на тусклые огни фонарей – и ждала. Ждала неизвестно чего. Чуда.

Чудо произошло через неделю.

Был поздний вечер, около десяти часов. Матильда уже собиралась ложиться спать – завтра предстояла ранняя репетиция, Петипа готовил новую постановку и требовал от всех полной самоотдачи. Она сидела перед зеркалом, расчёсывала волосы, когда услышала стук. Не в парадную дверь – туда он не мог прийти, слишком много глаз, слишком много любопытных соседей, – а в чёрный ход, которым пользовалась только прислуга.

Сердце ёкнуло. Она накинула халат, сунула ноги в домашние туфли и поспешила в прихожую. Отворила дверь – и замерла.

На пороге стоял Ники.

В штатском платье – простом, почти мещанском, – в надвинутой на глаза шляпе, с поднятым воротником пальто. Он был похож на студента, тайком пробравшегося на свидание, или на молодого чиновника, возвращающегося со службы. Никто бы не узнал в этом скромно одетом юноше наследника престола.

В руках он держал небольшой свёрток, перевязанный голубой лентой.

– Я не мог больше ждать, – сказал он вместо приветствия. Голос его звучал виновато и радостно одновременно. – Прости, что так поздно. Я боялся, что меня узнают. Пришлось дожидаться темноты, а потом ещё петлять по дворам, чтобы оторваться от возможной слежки.

Она посторонилась, пропуская его внутрь. Он вошёл быстро, почти крадучись, и только оказавшись в маленькой прихожей, выдохнул. Волосы его растрепались, на щеках горел румянец – то ли от быстрой ходьбы, то ли от волнения.

Она стояла и смотрела на него, не в силах вымолвить ни слова. Он был здесь. Настоящий. Не сон, фантазия, или воспоминание. Живой, тёплый, с чуть влажными от осенней мороси волосами и знакомым запахом – смесью табака, одеколона и чего-то ещё, неуловимо его, родного.

– Вот, – он протянул ей свёрток. – Это тебе.

Она развернула бумагу дрожащими пальцами. Внутри оказался футляр, а в нём – браслет. Золотой, изящной работы, с некрупными, но удивительно чистыми сапфирами. Камни мерцали в свете свечи глубокой, насыщенной синевой, напоминавшей цвет вечернего неба над Красным Селом в тот самый момент, когда они стояли под дубом и он впервые назвал её Малей.

– Сапфиры, – прошептала она. – Они такие же небесно-голубые, как твои глаза.

Он смутился, отвёл взгляд. Его щёки порозовели ещё больше.

– Я хотел, чтобы у тебя было что-то на память, – сказал он. – О лете и обо мне. Чтобы ты смотрела на этот браслет и знала: я всегда думаю о тебе.

Она надела браслет. Металл был холодным, но ей казалось, что он жжёт запястье и так сильно билось сердце. Она подняла руку, посмотрела, как сапфиры переливаются в дрожащем свете свечей.

– Я буду носить его не снимая, – сказала она.

Он улыбнулся – той самой застенчивой, чуть растерянной улыбкой, которую она так полюбила.

– Можно мне... пройти? – спросил он. – Я очень замёрз.

Она спохватилась, провела его в гостиную. Комнатка была небольшая, но уютная: диван, обитый тёмно-зелёным плюшем, круглый столик у окна, книжный шкаф, в котором теснились томики французских романов и балетные партитуры, и старая фисгармония в углу, доставшаяся от матери. На стенах – несколько гравюр с балетными сценами и фотография отца в костюме Хана из «Конька-Горбунка».

Он огляделся с любопытством. Он никогда не был здесь раньше – в Красном Селе они встречались на нейтральной территории, в парке или в офицерском собрании. Теперь он впервые оказался в её мире, среди её вещей и запахов.

– У тебя очень мило, – сказал он. – По-домашнему.

– Это квартира родителей, – пояснила она. – Я живу с ними. Отец, мать, сестра Юлия и брат Иосиф, когда не в разъездах. У каждого своя комната, но вечерами мы собираемся здесь, в гостиной. Отец играет на фисгармонии, мать вяжет, мы с Юлией читаем или обсуждаем театральные новости.

Он слушал её с большим интересом. Ему, выросшему в огромных дворцах, где члены семьи могли не видеться целыми днями, такая простая, тесная домашняя жизнь казалась чем-то удивительным и притягательным.

– А где они сейчас? – спросил он.

– Отец в театре, у него поздняя репетиция. Мать ушла к соседке. Юлия уехала на гастроли в Москву, мы здесь одни.

Он кивнул. В его глазах она прочитала облегчение. Ему, привыкшему к постоянному надзору, к тому, что каждый его шаг известен, было невыносимо находиться под чужими взглядами. Здесь, в этой маленькой гостиной, он мог наконец расслабиться, перестать быть наследником, стать просто Ники.

С этого вечера началась их петербургская жизнь.

Они встречались урывками, украдкой, в те редкие часы, когда цесаревич мог вырваться из-под надзора. Он приезжал поздно вечером, часто уже затемно, пробираясь чёрным ходом, и оставался до рассвета. Иногда – всего на полчаса, только чтобы увидеть её, взять за руку, сказать несколько слов. Иногда – на несколько часов, и тогда они сидели в маленькой гостиной при свечах, пили чай из старого самовара, разговаривали, молчали, и молчание это было драгоценнее любых речей.

Она узнавала его всё лучше. За застенчивостью и внешней мягкостью скрывался человек с твёрдым характером, с обострённым чувством долга, с подлинной, глубокой верой. Он мог часами рассказывать о православных святынях, о монастырях, которые мечтал посетить, о старцах, к которым надеялся попасть на исповедь. Он говорил об этом с тем особым, тихим воодушевлением, которое свойственно людям, для которых вера – не обряд, а сама жизнь.

Однажды он рассказал ей о своей поездке в Саровскую пустынь. Как добирался туда по плохой дороге, трясясь в экипаже, как ночевал в простой крестьянской избе, как стоял на многочасовой службе и чувствовал, что именно здесь, среди простых богомольцев, а не в придворной церкви с её чинным благолепием, он по-настоящему близок к Богу.

– Ты знаешь, – сказал он задумчиво, глядя на огонь свечи, – иногда мне кажется, что я рождён не для престола. Что моё настоящее призвание – монастырь, молитва и уединение. Я был бы счастлив быть простым иноком. Но судьба распорядилась иначе.

Она слушала и думала: как странно. Человек, которому суждено повелевать шестой частью суши, мечтает о келье и чётках. Человек, которого окружают толпы царедворцев, ищет уединения. Может быть, в этом и есть его трагедия – он не создан для власти, но вынужден нести её бремя.

Матильда, католичка по рождению и воспитанию, слушала его рассказы о православии с уважением, но без полного понимания. Её вера была другой – более внешней, более обрядовой. Она ходила в костёл по воскресеньям, исповедовалась, причащалась – но Бог не занимал в её душе того места, которое занимал Он. Ники. Её Ники.

Иногда он рассказывал о своём детстве. О том, как рос в Гатчинском дворце, под неусыпным надзором родителей и воспитателей. Как его, маленького, учили ездить верхом, фехтовать, говорить на иностранных языках. Как он боялся отца – не потому, что тот был жесток, а потому, что был огромен и грозен, как сама империя. И как любил мать – императрицу Марию Фёдоровну, маленькую, изящную, с живыми глазами и удивительным даром создавать вокруг себя атмосферу тепла и уюта.

– Она знает обо мне? – спросила однажды Матильда.

Он помолчал.

– Догадывается. Матери всегда всё знают, но она не вмешивается. Она понимает, что мне нужно... что-то своё. Что-то, что не связано с долгом и престолом.

Матильда кивнула. Она чувствовала благодарность к этой женщине, которую никогда не видела вблизи. За то, что та не осуждает, не препятствует, не пытается разлучить их. За то, что даёт сыну хотя бы немного счастья перед тем, как он навсегда окажется в золотой клетке династического брака.

Однажды он пришёл особенно расстроенный. Она сразу поняла: что-то случилось. Он долго молчал, сидел, глядя в одну точку, вертел в пальцах пустую чашку. Потом заговорил – глухо, с трудом подбирая слова.

– Отец говорил со мной. О будущем. О том, что мне пора думать о женитьбе.

У Матильды похолодело внутри. Она знала, что этот разговор рано или поздно состоится. Знала, что наследник престола не может оставаться холостым вечно. Но одно дело – знать умом, и совсем другое – услышать это от него, здесь, в их маленькой гостиной, где всё дышало их общим счастьем.

– И что ты ответил? – спросила она, стараясь, чтобы голос звучал ровно.

– Что я не готов, что мне нужно время.

Он поднял на неё глаза, и в них было столько боли, что у неё перехватило дыхание.

– Маля, я не хочу жениться. Не хочу ни на ком, кроме...

Он осёкся, не договорил, но она поняла.

– Не говори этого, – прошептала она. – Не надо. Мы оба знаем, что это невозможно. Ты – наследник престола, а я простая балерина. Между нами пропасть, которую не перейти. Мы с самого начала знали, что когда-нибудь это кончится.

– Но я не хочу, чтобы кончалось! – в его голосе прозвучало почти отчаяние. – Я хочу, чтобы ты была со мной. Всегда. Разве это так много?

Она встала, подошла к нему, обняла. Он уткнулся лицом в её плечо и замер. Она чувствовала, как дрожат его плечи, как часто бьётся сердце. Наследник престола плакал – тихо, беззвучно, как плачут мужчины, которых с детства учили, что слёзы – это слабость.

– Тише, – шептала она, гладя его по волосам. – Тише, мой хороший, я здесь, с тобой.

Они просидели так долго – может быть, час, может быть, больше. За окнами стемнело, в комнате стало совсем темно, только свеча на столе отбрасывала дрожащий круг света. Наконец он выпрямился, вытер глаза.

– Прости, – сказал он. – Я не должен был...

– Не извиняйся, – перебила она. – Ты имеешь право на чувства. Ты живой человек, а не машина для управления империей.

Он посмотрел на неё с благодарностью. Потом взял её руки, поднёс к губам.

– Я люблю тебя, – сказал он. – И буду любить всегда. Что бы ни случилось.

– И я тебя, – ответила она. – Всегда.

В ту ночь они не спали до рассвета. Говорили – впервые по-настоящему, без недомолвок. О том, что их ждёт. О том, что разлука неизбежна. О том, что долг перед династией и империей сильнее любых личных чувств. Он говорил, а она слушала, и с каждым его словом в сердце её росла пустота.

Он рассказал ей о принцессе Алисе. Впервые назвал её имя – то самое, о котором Матильда уже слышала из светских сплетен, но не решалась спросить.

– Она хорошая, – говорил он, глядя в сторону. – Добрая, очень набожная. Она мне нравится, правда, но это совсем другое. Не то, что с тобой. С тобой моя жизнь. С ней просто долг.

На страницу:
2 из 3