Матильда Кшесинская
Матильда Кшесинская

Полная версия

Матильда Кшесинская

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 3

Глория Голд

Матильда Кшесинская

Пролог

Париж, 1969 год. В квартире на улице Леклерк раздался телефонный звонок.

Аппарат – старомодный, чёрный, с тяжёлой наборной трубкой – стоял на низком столике у окна, за которым моросил мелкий ноябрьский дождь. В этой комнате всё дышало иным временем: пожелтевшие афиши Мариинского театра в тонких багетных рамах, фотография великого князя Андрея Владимировича с дарственной надписью, фарфоровая статуэтка балерины в костюме Эсмеральды и, конечно, запах – смесь старой бумаги, лаванды и едва уловимого аромата тех самых духов, что когда-то выписывали из Парижа в Петербург.

Трубку сняла сухонькая старушка с безупречной осанкой. Движения её были скупы, но точны – сказывалась школа Императорского театрального училища, где девочек учили не просто ходить, а парить. Ей шёл девяносто седьмой год, но взгляд из-под аккуратно подведённых бровей оставался ясным и цепким. Матильда Феликсовна Кшесинская – в эмиграции светлейшая княгиня Романовская-Красинская – не любила, когда её отвлекали от чтения или пасьянса. Но телефон звонил настойчиво, и она сняла трубку с тем особым достоинством, с каким когда-то выходила на поклон перед царской ложей.

В трубке, потрескивая помехами трансатлантического кабеля, звучал молодой, самоуверенный голос. Американский журналист – очередной охотник за сенсациями, из тех, что в последние годы всё чаще тревожили покой старых эмигрантов, выискивая в их судьбах «пикантные подробности» и «тёмные тайны дома Романовых». Ему, разумеется, нужна была не история балета, не рассказ о тридцати двух фуэте, впервые исполненных русской танцовщицей, не воспоминания о Чайковском, который лично аккомпанировал ей на репетициях.

Ему нужен был Ники.

– Мадам Кшесинская, – голос в трубке был настойчив и фальшиво-почтителен, – весь мир знает вас как последнюю живую свидетельницу интимной жизни последнего русского императора. Не могли бы вы рассказать нашим читателям, какова была ваша истинная роль в судьбе Николая Второго? Повлияли ли вы на его решения? Чувствуете ли вы свою долю ответственности за трагедию, постигшую Россию?

В комнате повисла тишина, нарушаемая лишь шипением эфира да стуком дождевых капель по стеклу.

Матильда Феликсовна чуть отстранила трубку от уха. Её взгляд скользнул по книжным полкам, по стопке старых партитур с пометками Мариуса Петипа, по бронзовому бюсту отца – Феликса Кшесинского, танцовщика, который привёз её, маленькую полячку, в холодный и блистательный Петербург. На мгновение ей показалось, что не было ни этой квартиры, ни Парижа, ни долгих лет изгнания. Что за окном не парижская мостовая, а заснеженная Театральная улица, освещённая газовыми фонарями. И оттуда, сквозь шум дождя и толщу десятилетий, доносится цокот копыт императорского выезда, спешащего к служебному подъезду Мариинки. И юный Ники – ещё не государь, не мученик, не исторический персонаж, а просто застенчивый гусарский офицер с доброй, растерянной улыбкой – стряхивает снег с шинели и шепчет: «Маля, я на минуточку, только тебя увидеть...»

Она поправила нитку жемчуга на шее. Того самого, что уцелел после всех бегств, обысков и продаж.

– Молодой человек, – произнесла она наконец. Голос её звучал ровно, но в нём слышался тот самый грассирующий, старопетербургский акцент, который уже почти исчез с лица земли. Она говорила по-французски, но с достоинством русской барыни. – Я прожила долгую жизнь. Я танцевала перед тремя императорами. Я знала величайших людей своего века. Но вы, кажется, хотите услышать от меня нечто иное. Вы хотите, чтобы я покаялась в грехах, которых не совершала, или поведала вам тайны, которых не было.

Журналист попытался что-то возразить, но она не дала ему такой возможности.

– Послушайте меня внимательно. Всю мою жизнь мне приписывали влияние, которого у меня никогда не было. Меня называли фавориткой, интриганкой, чуть ли не серым кардиналом империи. Вздор. Я была балериной. Я служила Красоте и поверьте, молодой человек, управлять тридцатью двумя фуэте на пятачке сцены под взглядом взыскательной публики куда сложнее, чем управлять министрами. Что же касается России и её трагедии... Знаете, какой сон преследует меня до сих пор? Не февральская вьюга семнадцатого года, когда я бежала из собственного дома с собачкой под мышкой. Не пароход «Семирамида», увозивший нас в вечную тьму изгнания. Мне снится сцена Мариинского театра. Оркестр играет вступление к «Спящей красавице», я выхожу на свой выход и вдруг понимаю, что забыла первое па-де-бурре. Полная пустота. Ужас ледяной рукой сжимает сердце. Вот что по-настоящему важно. Вот чего я боялась больше, чем расстрела или голодной смерти.

Она замолчала. Американский журналист, кажется, тоже молчал, сбитый с толку этим странным ответом. Он ждал слёз, признаний, скандальных откровений старухи, выжившей из ума. А услышал лекцию о профессионализме и сне балерины.

– Передайте вашим читателям, – добавила Матильда Феликсовна уже мягче, – что я не жалею ни об одном мгновении своей жизни. Я любила, танцевала и родила сына. Я пережила империю, которая меня взрастила. Всё остальное – лишь декорации. И знаете... – она снова взглянула на фотографию в серебряной рамке, на которой юный цесаревич смотрел куда-то мимо объектива, словно в вечность, – я благодарна судьбе за тот мартовский вечер 1890 года, когда Государь Александр Третий усадил меня рядом с Ники за ужином. Это была светлая, юная, ничем не замутнённая страница. И я не позволю никому ворошить её грязными руками.

Она аккуратно, без стука, положила трубку на рычаг, разговор был окончен.

Мадам Кшесинская подошла к окну. За мокрым стеклом смутно угадывались очертания парижских крыш. Но она смотрела сквозь них – туда, где в морозной дымке вставал над Невой золотой шпиль Адмиралтейства, где на Кронверкском проспекте стоял её особняк с зимним садом, и где маленькая девочка Маля, дочь танцовщика Феликса, впервые вышла на сцену, чтобы навсегда остаться в истории.

Той России больше не было на картах. Но она продолжала жить в ней. В её осанке и её молчании. В этом стуке дождевых капель, так похожем на дробь балетных пуантов по пустой сцене.

С этого мартовского вечера, с этого царского ужина, с этой юной и светлой страницы мы и начнём наш рассказ. Но прежде – вернёмся ещё дальше, в мир польских фургонов и бродячих актёров, чтобы понять, откуда берутся женщины, способные станцевать свою партию на сцене рушащейся империи и ни разу не сбиться с такта.

Глава первая. Запах канифоли

Она запомнила этот запах навсегда.

Запах канифоли, смешанный с пылью кулис и едва уловимым ароматом отцовского табака. Запах, который врезался в память раньше, чем первые слова, раньше, чем осознание собственного «я». Она ещё не умела ходить, но уже знала: так пахнет театр. Так пахнет дом.

Её поднесли к отцу, когда он гримировался перед выходом. Маленькая Маля – тогда ещё просто Маля, а не Матильда, не Кшесинская, не будущая прима – потянулась крошечной ручкой к баночке с белилами и опрокинула её на отцовский камзол. Феликс Иванович не рассердился. Он засмеялся, подхватил дочь на руки и сказал, обращаясь не то к жене, не то к самому себе:

– Эта будет танцевать.

Он не ошибся. Впрочем, в их семье ошибиться было трудно. Кшесинские танцевали все – так же, как другие семьи плотничали, торговали или шили сапоги. Это был не выбор, а данность. Фамильная черта, передававшаяся из поколения в поколение вместе с цветом глаз и формой скул.

Юлия Доминская, мать, в молодости сама выходила на сцену, но оставила карьеру после первого замужества. Она родила пятерых детей от танцовщика Леде, овдовела и снова вышла замуж – на этот раз за поляка, за Феликса, который был младше её на несколько лет и который танцевал мазурку так, что у зрителей перехватывало дыхание. От этого второго брака родились ещё четверо. Последней стала Матильда-Мария.

Август 1872 года, дачное Лигово, деревянный дом с мезонином, запах прогретой солнцем сосны и звуки рояля, доносящиеся из открытых окон. Феликс Иванович репетировал дома, не признавая выходных и каникул. Он считал, что тело танцовщика не знает отдыха – только сон и работу, работу и сон.

Маля росла среди всего этого. Она не помнила момента, когда впервые встала на пуанты – слишком рано, года в три, подражая старшей сестре Юлии. Она не помнила, когда выучила первое па – это случилось само собой, как другие дети учатся ходить и говорить. Танец был её родным языком, её способом существования в мире.

Отец часто брал её в театр. Не на спектакли в зрительный зал – туда детей не пускали, – а за кулисы. Он усаживал дочь в маленькую ложу у самой сцены, закутанную в старую шаль, чтобы не продуло, и уходил гримироваться. Маля сидела тихо, как мышка, и смотрела. Перед ней разворачивалось волшебство: обычные люди, которых она знала – дядя Павел, тётя Катя, – превращались в королей и волшебниц, в фей и чудовищ. Декорации, пахнущие клеем и краской, двигались, открывая то сказочный лес, то мраморный дворец. Оркестр настраивал инструменты, и этот хаос звуков казался ей прекраснее любой музыки.

Однажды – ей было тогда лет пять – отец забыл её в театре. Не нарочно, конечно. После дневного спектакля он увлёкся разговором с балетмейстером, потом его позвали в дирекцию, потом подвернулся кто-то ещё – и Феликс Иванович уехал домой один. Спохватился только к вечеру, когда жена спросила: «А где Маля?»

Он примчался обратно, бледный, с безумными глазами. Обегал все гримёрки, все закоулки – нет нигде. Уже представлял самое страшное. А девочка сидела в той самой ложе, закутавшись в шаль, и спокойно наблюдала, как рабочие сцены меняют декорации к вечернему спектаклю. Она даже не заметила, что прошло несколько часов. Услышав шаги отца, она не обрадовалась, не бросилась навстречу – а, наоборот, забилась поглубже под кресло. Не из страха, а из надежды, что её не найдут и она останется на вечерний спектакль.

Феликс Иванович потом рассказывал эту историю друзьям, и все смеялись. Но сам он, кажется, в тот день понял что-то важное про свою младшую дочь. Что-то, что отличало её от других детей. Не просто любовь к театру – а полное, абсолютное растворение в нём. Готовность жить этой жизнью и никакой другой.

Когда Мале исполнилось восемь, вопрос о будущем даже не обсуждался. Императорское театральное училище. Лучшая балетная школа империи, а может быть, и всей Европы. Старшая сестра Юлия уже училась там, брат Иосиф – тоже. Маля стала третьей.

Училище располагалось на Театральной улице, в нескольких минутах ходьбы от Мариинского театра. Массивное здание с высокими окнами и длинными, гулко звучащими коридорами. Пахло здесь не так, как за кулисами, – больше воском, щами из столовой и какой-то особенной, казённой сыростью. Воспитанницы носили форменные платья, вставали по звонку, ели по расписанию, молились хором. Всё было строго, почти по-монастырски.

Но Малю тяготило не это, а другое: родители выхлопотали для неё особое разрешение жить дома. Она была слишком мала, слишком домашняя, слишком непривычная к казарменному быту. И пока другие девочки спали в общих дортуарах, Маля каждый вечер возвращалась на Английский проспект, в тёплую, уютную квартиру, где пахло отцовским табаком и мамиными пирогами.

С одной стороны – это была привилегия, но с другой стороны она долго чувствовала себя чужой среди воспитанниц. Те жили вместе, дружили, ссорились, делили радости и горести, а она приходила и уходила. Её не дразнили, но и не принимали до конца. Она была «домашней девочкой», «папенькиной дочкой» и это её злило.

Именно тогда, в училище, у неё начал формироваться характер. Упрямый, несгибаемый, почти мужской. Она решила: пусть она и живёт дома, пусть её считают белой вороной, но она всё равно будет лучшей. Она докажет всем и каждому, что место под софитами принадлежит ей по праву.

Педагоги это заметили быстро. Екатерина Вазем, сухая, строгая, с вечно поджатыми губами, выделяла её среди других учениц. Не хвалила, нет, Вазем вообще редко кого хвалила, но задерживала после уроков, поправляла, заставляла повторять снова и снова. Это был знак того, что в девочке видят потенциал.

Христиан Иогансон, старый швед, хранитель традиций французской школы, тоже обратил на неё внимание. Он ставил ей руки – то самое, что отличает настоящую балерину от просто техничной танцовщицы. «Руки должны петь, – говорил он с мягким акцентом. – Зритель смотрит на ноги, а душу понимает через руки. Запомни это, маленькая полька».

Она запомнила.

Годы в училище пролетели быстро. Маля превращалась в Матильду – высокую, стройную, с удивительными глазами, которые одни называли чёрными, другие – тёмно-карими, а третьи – бездонными. У неё появилась та особая осанка, которая выдаёт балерину в любой одежде, в любой толпе. Прямая спина, развёрнутые плечи, высоко поднятая голова. Она больше не была «домашней девочкой». Она становилась артисткой.

В середине 1880-х в Петербург приехала Вирджиния Цукки. Итальянка. Гастролёрша. Ураган.

Русский балет в те годы был величественным, благородным, но несколько холодноватым. Итальянская школа отличалась во всём: больше страсти, темперамента, риска. Цукки не танцевала – она жила на сцене. Она вращалась с такой скоростью, что у зрителей кружилась голова. Она замирала на пальцах и стояла, казалось, вечность, бросая вызов законам физики. Она смотрела в зал так, что мужчины забывали, как дышать.

Матильда увидела её в «Тщетной предосторожности» – и пропала. Она сидела в зрительном зале, впервые не за кулисами, а по-настоящему, среди публики, и чувствовала, как внутри что-то переворачивается. Вот как надо танцевать. Вот к чему надо стремиться. Не просто чисто, не просто правильно, а так, чтобы у зрителя останавливалось сердце.

После того спектакля она долго не могла уснуть. Лежала в своей комнате, смотрела в потолок и мысленно повторяла движения Цукки. Пыталась понять, как та делает своё знаменитое фуэте – тридцать два оборота подряд, без малейшего смещения. Это казалось невозможным. Матильда решила: она освоит этот трюк во что бы то ни стало.

Сказать всегда легче, чем сделать. Итальянская техника вращений отличалась от той, которой учили в Петербурге. Здесь требовалась другая подготовка, другая постановка корпуса, другая работа рук. Матильда мучилась месяцами. Падала и поднималась, снова падала. Иогансон качал головой, но не запрещал – он понимал, что прогресс идёт через тех, кто не боится нарушать правила.

И однажды у неё получилось.

Это случилось в репетиционном зале училища, поздно вечером, когда все уже разошлись. Она осталась одна, зажгла свечу – газовое освещение уже погасили, – и встала в пятую позицию. Толчок. Вращение. Раз, два, три... Она считала про себя, боясь сбиться. Двадцать... двадцать пять... тридцать... Тридцать два.

Она остановилась, тяжело дыша, и не поверила сама себе. Получилось. В полутьме, при свече, в пустом зале – но получилось.

Она опустилась на пол, прижала колени к груди и заплакала. Это были слёзы не радости даже – слёзы облегчения. Она знала: теперь она сможет всё.

Шёл 1889 год. До выпускного экзамена оставалось меньше года. Матильда Кшесинская ещё не знала, что на этом экзамене её увидит наследник престола. Не знала, что её жизнь вот-вот изменится навсегда. Не знала ничего – кроме того, что она будет танцевать.

Она всегда будет танцевать. Потому что это – единственное, что она умеет по-настоящему, ради чего стоит жить.

За окном падал снег, Петербург затихал, укутываясь в белую пелену. А в репетиционном зале Императорского театрального училища маленькая полька с бездонными глазами поднималась с пола, вытирала слёзы и снова вставала к станку.

Матильде Кшесинской предстояло стать великой. И она станет ею. Чего бы ей это ни стоило.

Глава вторая. Царский ужин

Мартовский снег в Петербурге особенный. Он не падает – он висит в воздухе, колючий, мелкий, почти невидимый, но пробирающий до костей. К тому дню, двадцать третьего марта 1890 года, зима уже должна была отступить, но не отступала – цеплялась за гранитные набережные, за чугунные ограды, за обледенелые ветви лип в Михайловском саду. Весна запаздывала, и город, казалось, застыл в ожидании – сам не зная чего.

Матильда проснулась затемно. В доме на Английском проспекте ещё все спали – только в кухне, где-то далеко, слышалось осторожное позвякивание посуды. Прислуга готовила утренний чай для отца, который вставал раньше всех. Матильда лежала, глядя в потолок, и прислушивалась к себе.

Страха не было. Было что-то другое – звенящее, как натянутая струна, ожидание. Она знала: сегодня всё решится. Не просто оценка за экзамен и мнение педагогов. Сегодня она выйдет на сцену перед государем. И либо он её заметит, либо...об этом лучше даже не думать.

Она села на кровати, спустила ноги на холодный пол. Пальцы привычно нащупали балетные туфли – старые, разношенные, с потёртой атласной поверхностью. Она надела их машинально, как делала каждое утро, ещё до умывания, до завтрака, до всего. Сначала – ноги в туфли. Потом – всё остальное.

К полудню она была уже в училище. Театральная улица встретила её привычной суетой: извозчики, спешащие воспитанницы в форменных пальто, бородатый швейцар, неспешно смахивающий снег с парадного крыльца. Всё как всегда. И всё – как в последний раз. Сегодняшний экзамен был выпускным. После него – либо Мариинский театр, либо неизвестность.

В репетиционном зале яблоку негде было упасть. Выпускницы разминались у станков, нервно поправляли волосы, шептались, бросали друг на друга быстрые, оценивающие взгляды. Матильда встала к своему станку – тому самому, крайнему у окна, который она занимала последние три года. Привычным движением положила руку на отполированное дерево, сделала первое плие.

Тело слушалось идеально. Так бывает редко – когда всё сходится, когда мышцы тёплые и послушные, суставы работают без малейшего хруста и равновесие держится само собой. Она чувствовала: сегодня её день.

К вечеру в училищном зале, где обычно проходили экзамены, зажгли газовые рожки. Свет их был неровным, чуть дрожащим, но создавал ту особую, таинственную атмосферу, которая отличает театр от любого другого места на земле. Кресла для почётных гостей выстроились полукругом. В центре – три кресла с высокими спинками, обитые тёмно-красным бархатом. Для государя, государыни и наследника.

Матильда видела, как они вошли.

Александр III шёл первым – огромный, грузный, в мундире, который, казалось, с трудом сдерживал его мощную фигуру. Он двигался неспешно, с тем особым достоинством, которое даётся только тем, кто привык, что мир ждёт их каждого шага. За ним шла императрица Мария Фёдоровна, маленькая, изящная, с живыми, внимательными глазами. Она чуть улыбалась – не заученной придворной улыбкой, а по-настоящему, словно предвкушала удовольствие от предстоящего зрелища.

И наконец – он.

Наследник. Цесаревич Николай Александрович.

Матильда видела его раньше, издалека, на парадных спектаклях в Мариинском. Но тогда она была просто одной из многих, затерянной в кордебалете, и не смела поднять глаз. Теперь же, стоя за кулисой в ожидании своего выхода, она могла рассмотреть его.

Он был невысок – ниже отца почти на голову. Стройный, даже хрупкий на фоне могучего государя. Светлые волосы аккуратно зачёсаны, небольшая бородка, ещё по-юношески редкая. Но главным были его глаза. Большие, серо-голубые, с тем выражением, которое Матильда не сразу смогла определить. Позже она поймёт: это была застенчивость. Почти болезненная, невероятная для человека, которому суждено повелевать шестой частью суши.

Он сел в кресло, чуть отодвинувшись в тень, словно хотел стать незаметным. Его пальцы нервно теребили край перчатки. Матильда заметила это движение – и вдруг почувствовала странную, неожиданную нежность. Он боялся. Так же, как она, а может быть, даже больше.

Экзамен начался.

Воспитанницы выходили одна за другой. Кто-то танцевал чисто, но холодно, другие путали движения и краснели до корней волос. Кто-то, напротив, держался уверенно и даже дерзко. Матильда следила за ними краем глаза, но мысли её были уже там – на сцене, в том моменте, когда объявят её имя.

И вот объявили.

– Воспитанница Кшесинская. Па-де-де из балета «Тщетная предосторожность».

Она вышла на середину зала. Остановилась. Подняла голову. Встретилась взглядом с государем – и обмерла.

Александр III смотрел на неё в упор. Не как на воспитанницу, на девочку, не как на одну из многих. Он смотрел оценивающе, тяжело, словно взвешивал на невидимых весах. Матильда почувствовала, как внутри всё сжимается в ледяной ком. Но тут же, почти инстинктивно, она сделала то, чему её учили годами: выпрямила спину, развернула плечи, подняла подбородок. И улыбнулась, не заискивающе, не подобострастно – а так, как улыбается артистка, знающая себе цену.

Государь чуть заметно кивнул. Не ей – скорее, собственным мыслям.

Зазвучала музыка.

Она танцевала так, как не танцевала никогда прежде. Всё, что копилось годами – часы у станка, боль в стопах, бессонные ночи, зависть товарок, строгость педагогов, – всё выплеснулось в эти несколько минут. Она не думала о технике – техника стала частью её самой. Она просто жила в музыке, дышала ею, растворялась в ней без остатка.

Когда она закончила, в зале на мгновение повисла тишина. А потом – аплодисменты. Не вежливые и дежурные, а настоящие, горячие. Государь хлопал первым – и хлопал громко, от души, не сдерживаясь. Императрица улыбалась и что-то говорила ему, наклонившись к уху. Наследник... смотрел на неё, и в его глазах она прочитала то, от чего замерло сердце.

Восхищение. Неподдельное, мальчишеское, совершенно неприкрытое.

После официальной части был ужин. Дирекция училища накрыла столы в соседнем зале – скромно, но достойно. Выпускницы, ещё раскрасневшиеся после выступлений, чинно сидели вдоль стен, не смея притронуться к угощению раньше высочайших гостей.

Матильда стояла у окна, пытаясь отдышаться. Сердце всё ещё колотилось как бешеное, хотя после выступления прошло уже полчаса. Она смотрела на падающий за стеклом снег и думала о том, что сейчас произойдёт самое страшное – её представят государю. Этого требовал этикет: лучшие выпускницы должны были подойти к императорской семье и получить несколько слов высочайшего одобрения.

Она ждала и дождалась.

– Кшесинская!

Голос директора училища прозвучал неожиданно громко. Матильда вздрогнула, обернулась и увидела, что государь уже идёт к ней. Сам, без свиты, без церемоний – просто идёт через зал, и все расступаются перед ним, как вода перед носом корабля.

Она присела в реверансе, чувствуя, как дрожат колени.

– Встаньте, мадемуазель.

Голос у него был низкий, рокочущий, с лёгкой хрипотцой. Совсем не такой, каким она его представляла.

Она выпрямилась и подняла глаза. Государь смотрел на неё сверху вниз – он был огромен, – но во взгляде его не было ни снисходительности, ни холодности. Скорее, что-то отеческое, почти тёплое.

– Вы танцевали прекрасно, – сказал он. – Я вижу в вас будущую славу нашего балета.

– Благодарю, Ваше Императорское Величество, – прошептала она. Голос предательски дрогнул.

Государь чуть усмехнулся в усы – кажется, её волнение его забавляло. Потом повернулся, сделал знак рукой, и из-за его спины, словно по волшебству, возник наследник.

– Позвольте представить вам моего сына, – сказал Александр III. – Николай Александрович. Он тоже ваш поклонник.

Матильда перевела взгляд на цесаревича. Он стоял перед ней – смущённый, розовеющий, не знающий, куда деть руки. Она вдруг поняла, что он боится её едва ли не больше, чем она – его отца. Это было так неожиданно, так по-человечески трогательно, что её собственный страх отступил.

– Я счастлив познакомиться с вами, – проговорил Николай. Голос у него был тихий, мягкий, с едва заметной картавинкой.

– И я, Ваше Императорское Высочество, – ответила она и, сама не зная почему, улыбнулась. Не дежурной и заученной улыбкой – а просто улыбнулась, как улыбаются знакомому, с которым вдруг встретились в неожиданном месте.

Государь, наблюдавший за ними, снова усмехнулся. Потом повернулся к сыну и сказал – громко, так, что слышали все вокруг:

– Смотри, Ники, не будь слишком скучен.

И, не дожидаясь ответа, отошёл к другим воспитанницам.

Они остались вдвоём. Стояли и молчали, не зная, что говорить. Вокруг шумел зал, звенели бокалы, звучали голоса – но для них обоих всё это вдруг отодвинулось куда-то далеко, словно между ними и остальным миром опустилась невидимая завеса.

– Вы правда очень хорошо танцевали, – сказал он наконец. – Я никогда не видел ничего подобного.

– Вы слишком добры, Ваше Высочество.

На страницу:
1 из 3