О разделении общественного труда | Избранное
О разделении общественного труда | Избранное

Полная версия

О разделении общественного труда | Избранное

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
13 из 19

Способ найти этот постоянный и общий элемент, очевидно, состоит не в том, чтобы перечислить все акты, которые во все времена и во всех местах квалифицировались как преступления, дабы наблюдать, какими свойствами они обладают. Ибо, что бы ни говорили, если и существуют действия, которые повсеместно рассматривались как преступные, они составляют ничтожное меньшинство, и, следовательно, подобный метод мог бы дать нам лишь крайне усеченное понятие о явлении, поскольку он применялся бы лишь к исключениям109. Эти колебания репрессивного права доказывают в то же время, что этот постоянный характер не может находиться среди внутренних свойств актов, предписываемых или запрещаемых уголовными правилами, поскольку они представляют собой столь большое разнообразие, но должен заключаться в тех отношениях, которые они поддерживают с каким-то внешним для них условием.

Пытались найти это отношение в своего рода антагонизме между этими действиями и великими социальными интересами, и утверждали, что уголовные правила выражают для каждого социального типа фундаментальные условия коллективной жизни. Их авторитет проистекал бы, следовательно, из их необходимости; с другой стороны, поскольку эти необходимости меняются вместе с обществами, этим объяснялась бы изменчивость репрессивного права. Но мы уже высказались по этому поводу. Помимо того, что подобная теория отводит расчету и размышлению слишком большую роль в руководстве социальной эволюцией, существует множество актов, которые считались и до сих пор считаются преступными, без того чтобы сами по себе они были вредны для общества. В чем оскорбление табуированного предмета, нечистого или посвященного животного либо человека, угасание священного огня, употребление в пищу определенного мяса, уклонение от традиционного жертвоприношения на могиле родителей, неточное произнесение ритуальной формулы, несоблюдение определенных праздников и т.д. – в чем все эти действия когда-либо могли составлять общественную опасность? Между тем известно, какое место занимает в репрессивном праве множества народов регламентация ритуала, этикета, церемониала, религиозных практик. Достаточно открыть Пятикнижие, чтобы убедиться в этом; и поскольку эти факты нормально встречаются в определенных социальных видах, невозможно видеть в них простые аномалии и патологические случаи, которыми мы имеем право пренебречь.

Даже когда преступное деяние безусловно вредно для общества, степень его вредности далеко не всегда находится в регулярном соответствии с интенсивностью карающей его репрессии. В уголовном праве наиболее цивилизованных народов убийство повсеместно считается величайшим из преступлений. Однако экономический кризис, биржевая спекуляция, даже банкротство могут дезорганизовать социальное тело гораздо более серьезно, нежели единичное убийство. Без сомнения, убийство – всегда зло, но ничто не доказывает, что это величайшее зло. Что значит одиним человеком меньше в обществе? Что значит одной клеткой меньше в организме? Говорят, что общая безопасность оказалась бы под угрозой в будущем, если бы деяние осталось безнаказанным; но сопоставим важность этой опасности, какой бы реальной она ни была, с важностью наказания, – несоответствие разительно. Наконец, только что приведенные нами примеры показывают, что деяние может быть гибельным для общества, не вызывая при этом ни малейшей репрессии. Это определение преступления, следовательно, несостоятельно со всех точек зрения.

Скажут ли, изменив его, что преступные деяния – это те, которые кажутся вредными обществу, карающему их; что уголовные правила выражают не те условия, которые действительно существенны для общественной жизни, а те, которые кажутся таковыми группе, их соблюдающей? Но подобное объяснение ничего не объясняет; ибо оно не дает нам понять, почему в столь большом числе случаев общества ошибались и налагали соблюдение практик, которые сами по себе не были даже полезными. В конечном счете это мнимое решение проблемы сводится к очевидному трюизму; ибо если общества обязывают каждого индивида повиноваться этим правилам, то это, очевидно, потому, что они считают, верно или ложно, это регулярное и пунктуальное повиновение необходимым для себя; потому, что они дорожат им со всей энергией. Это все равно что сказать, что общества считают правила необходимыми потому, что они считают их необходимыми. Нам же нужно сказать, почему они их так оценивают. Если бы это чувство имело своей причиной объективную необходимость уголовных предписаний или, по крайней мере, их полезность, это было бы объяснением. Но оно опровергается фактами; вопрос остается полностью нерешенным.


Тем не менее эта последняя теория не лишена некоторого основания; она справедливо ищет в определенных состояниях субъекта конститутивные условия преступности. В самом деле, единственный общий признак всех преступлений состоит в том, что они заключаются – за некоторыми кажущимися исключениями, которые будут рассмотрены далее, – в актах, повсеместно отвергаемых членами каждого общества. Сегодня задаются вопросом, рационально ли это отвержение и не было бы разумнее видеть в преступлении лишь болезнь или ошибку. Но мы не должны вдаваться в эти дискуссии; мы стремимся определить то, что есть или было, а не то, что должно быть. Между тем реальность только что установленного нами факта неоспорима; то есть преступление оскорбляет чувства, которые для одного и того же социального типа обнаруживаются во всех здоровых сознаниях.

Невозможно иначе определить природу этих чувств, охарактеризовать их через их частные объекты: ибо эти объекты менялись до бесконечности и могут меняться еще110. Сегодня именно альтруистические чувства обнаруживают этот характер наиболее выраженным образом; но было время, очень близкое к нам, когда религиозные, домашние и тысячи других традиционных чувств имели точно такие же последствия. И теперь еще отрицательная симпатия к другим людям далеко не является, как того хочет Гарофало, единственной, производящей этот результат. Разве даже в мирное время мы не испытываем к человеку, предающему свое отечество, по меньшей мере столько же отвращения, сколько к вору и мошеннику? Разве в странах, где монархическое чувство еще живо, преступления против величества не вызывают всеобщего негодования? Разве в демократических странах оскорбления, адресуемые народу, не вызывают того же гнева? Невозможно, следовательно, составить список чувств, нарушение которых конституирует преступное деяние; они отличаются от других лишь тем признаком, что они общи средней массе индивидов одного и того же общества. Поэтому правила, запрещающие эти акты и санкционируемые уголовным правом, – единственные, к которым знаменитая юридическая аксиома «никто не может отговариваться незнанием закона» применяется без фикции. Поскольку они запечатлены во всех сознаниях, каждый их знает и чувствует, что они обоснованны. Это, по меньшей мере, верно для нормального состояния. Если встречаются взрослые люди, которые не знают этих фундаментальных правил или не признают их авторитета, то подобное незнание или подобная непокорность служат неоспоримыми симптомами патологического извращения; или же, если случается, что уголовное предписание сохраняется некоторое время, будучи оспариваемым всеми, это происходит благодаря стечению исключительных, а следовательно, аномальных обстоятельствах, и подобное положение вещей никогда не может длиться долго.

Именно этим объясняется особый способ кодификации уголовного права. Любое писаное право имеет двойной объект: предписывать определенные обязанности и определять связанные с ними санкции. В гражданском праве и вообще в любом виде права с восстановительными санкциями законодатель подходит к этим двум проблемам и решает их раздельно. Он сначала определяет обязанность со всей возможной точностью, и лишь затем говорит о том, каким образом она должна санкционироваться. Например, в главе нашего Гражданского кодекса, посвященной взаимным обязанностям супругов, эти права и обязанности сформулированы положительным образом; но там не сказано, что происходит, когда эти обязанности нарушаются той или другой стороной. Эту санкцию приходится искать в другом месте. Иногда она даже полностью подразумевается. Так, ст. 214 Гражданского кодекса предписывает жене жить со своим мужем: из этого делают вывод, что муж может принудить ее вернуться в супружеское жилище, но эта санкция нигде формально не указана. Напротив, уголовное право предписывает только санкции, но ничего не говорит об обязанностях, к которым они относятся. Оно не велит уважать жизнь ближнего, но предписывает карать смертью убийцу. Оно не говорит сначала, как это делает гражданское право: «Вот долг», но сразу: «Вот наказание». Без сомнения, если действие наказывается, то потому, что оно противоречит обязательному правилу; но это правило прямо не сформулировано. Для этого может быть лишь одна причина: правило известно и принято всеми. Когда обычное право переходит в состояние права писаного и кодифицируется, это происходит потому, что спорные вопросы требуют более определенного решения; если бы обычай продолжал действовать молчаливо, не вызывая дискуссий и трудностей, не было бы причин для его изменения. Поскольку уголовное право кодифицируется лишь для того, чтобы установить градуированную шкалу наказаний, следовательно, только она одна и может вызывать сомнение. И наоборот, если правила, нарушение которых карает наказание, не нуждаются в юридическом выражении, это происходит потому, что они не являются объектом какого-либо оспаривания, потому, что каждый чувствует их авторитет111.

Правда, иногда Пятикнижие не предписывает санкций, хотя, как мы увидим, оно почти целиком состоит из уголовных положений. Это относится к десяти заповедям в том виде, как они сформулированы в главе XX Исхода и главе V Второзакония. Но дело в том, что Пятикнижие, хотя и выполняло роль Кодекса, тем не менее не является Кодексом в собственном смысле слова. Оно имеет целью не объединение в единую систему и не уточнение применительно к практике уголовных правил, собидавшихся еврейским народом; это в такой малой степени кодификация, что различные составляющие его части, по-видимому, были составлены в разное время. Это прежде всего свод традиций всякого рода, с помощью которых евреи объясняли себе на свой лад происхождение мира, своего общества и своих главных социальных практик. Если, следовательно, оно формулирует определенные обязанности, которые, несомненно, санкционировались наказаниями, то это происходило не потому, что они были неведомы или непризнаваемы евреями, и не потому, что требовалось открыть их им; напротив, поскольку книга представляет собой лишь ткань национальных легенд, можно быть уверенным в том, что все содержащееся в ней было начертано во всех сознаниях. Но дело в том, что речь шла главным образом о воспроизведении, путем закрепления, народных верований об источнике этих предписаний, об исторических обстоятельствах, при которых они считались обнародованными, об источниках их авторитета; между тем с этой точки зрения определение наказания становится чем-то второстепенным112.

Именно по той же причине функционирование репрессивного правосудия всегда стремится оставаться более или менее диффузным. В самых различных социальных типах оно осуществляется не через орган специального магистрата, но все общество целиком принимает в нем участие в большей или меньшей мере. В первобытных обществах, где право целиком является уголовным, правосудие вершит народное собрание. Так обстоит дело у древних германцев113. В Риме, в то время как гражданские дела относились к ведению претора, уголовные дела судил народ – сначала по куриям, а затем, начиная с закона XII таблиц, по центуриям; вплоть до конца Республики, и хотя фактически народ делегировал свои полномочия постоянным комиссиям, он оставался в принципе верховным судьей в процессах этого рода114. В Афинах, при законодательстве Солона, уголовная юрисдикция принадлежала частично гелиэе – огромной коллегии, которая номинально включала в себя всех граждан старше тридцати лет115. Наконец, у германо-латинских наций общество вмешивается в отправление этих самых функций в лице присяжных заседателей. Состояние диффузности, в котором находится эта часть судебной власти, было бы необъяснимым, если бы правила, соблюдение которых она обеспечивает, и, следовательно, чувства, которым эти правила соответствуют, не были имманентны всем сознаниям. Правда, в других случаях она удерживается привилегированным классом или особыми магистратами. Но эти факты не уменьшают доказательной ценности предшествующих; ибо из того, что коллективные чувства реагируют теперь лишь через определенных посредников, не следует, что они перестали быть коллективными и локализовались в ограниченном числе сознаний. Но это делегирование может быть обусловлено либо большей многочисленностью дел, требующей учреждения специальных чиновников, либо чрезвычайно важным значением, приобретенным определенными лицами или классами, делающим их авторитетными истолкователями коллективных чувств.

Однако преступление еще не определено полностью, если сказать, что оно состоит в оскорблении коллективных чувств; ибо среди последних есть такие, которые могут ущемляться, и при этом данное действие не будет считаться преступлением. Так, инцест служит объектом довольно общего отвращения, и тем не менее это действие является просто безнравственным. То же самое относится к нарушениям половой чести, совершаемым женщиной вне брака, к полному отчуждению своей свободы в чужие руки или принятию от другого подобного отчуждения. Коллективные чувства, которым соответствует преступление, должны, следовательно, выделяться среди других каким-то отличительным свойством: они должны обладать определенной средней интенсивностью. Они не только запечатлены во всех сознаниях, но запечатлены в них глубоко. Это не колеблющиеся и поверхностные пожелания, а эмоции и тенденции, прочно укорененные в нас. Доказательством служит чрезвычайная медленность, с которой эволюционирует уголовное право. Оно не только изменяется с трудом по сравнению с нравами, но является частью позитивного права, наиболее упорно сопротивляющейся изменениям. Посмотрим, к примеру, что сделал законодатель с начала века в различных сферах юридической жизни: нововведения в области уголовного права чрезвычайно редки и ограничены, тогда как, напротив, множество новых положений вошло в гражданское, торговое, административное и конституционное право. Сравним уголовное право в том виде, в каком его зафиксировал в Риме закон XII таблиц, с тем состоянием, в котором оно находилось в классическую эпоху: констатируемые изменения ничтожны по сравнению с теми, которые претерпело за то же время право гражданское. Уже со времен XII таблиц, по словам Майнца, основные преступления и деликты были конституированы: «В течение десяти поколений каталог публичных преступлений пополнился лишь несколькими законами, каравшими расхищение государственной казны, домогательство должностей и, быть может, похищение свободных людей (plagium116. Что касается частных деликтов, то признали лишь два новых: грабеж (actio bonorum vi raptorum) и неправомерное причинение ущерба (damnum injuria datum). Тот же факт обнаруживается повсюду. В низших обществах право, как мы увидим, является почти исключительно уголовным; поэтому оно очень стационарно. Вообще говоря, религиозное право всегда репрессивно: оно существенно консервативно. Эта фиксация уголовного права свидетельствует о силе сопротивления коллективных чувств, которым оно соответствует. И наоборот, большая пластичность чисто нравственных правил и относительная быстрота их эволюции доказывают меньшую энергию чувств, служащих им основой; либо они приобретены недавно и еще не успели глубоко проникнуть в сознания, либо они начинают утрачивать свои корни и поднимаются со дна на поверхность.

Для точности нашего определения необходимо еще одно последнее дополнение. Если вообще чувства, охраняемые чисто нравственными, то есть диффузными санкциями, менее интенсивны и менее прочно организованы, чем те, которые охраняются собственно наказаниями, однако из этого бывают исключения. Так, нет оснований считать, что средняя сыновняя почтительность или даже элементарные формы сострадания к наиболее очевидным бедствиям являются сегодня чувствами более поверхностными, нежели уважение к собственности или к государственной власти; и тем не менее с дурным сыном и даже самым закоренелым эгоистом не обращаются как с преступниками. Недостаточно, следовательно, чтобы чувства были сильными, необходимо, чтобы они были точными. Действительно, каждое из них относится к вполне определенной практике. Эта практика может быть простой или сложной, положительной или отрицательной, то есть заключаться в действии или в воздержании от действия, но она всегда определена. Речь идет о том, чтобы делать или не делать то или иное действие, не убивать, не ранить, произнести определенную формулу, совершить определенный ритуал и т.д. Напротив, такие чувства, как сыновняя любовь или милосердие, представляют собой смутные стремления к весьма общим объектам. Поэтому уголовные правила отличаются замечательной четкостью и точностью, тогда как чисто нравственные правила обычно несут в себе нечто колеблющееся. Их неопределенный характер приводит даже к тому, что очень часто трудно дать им точную формулировку. Мы можем очень обобщенно сказать, что нужно трудиться, что нужно сострадать ближнему и т.д.; но мы не можем установить, каким образом и в какой мере. Здесь, следовательно, есть место для изменений и нюансов. Напротив, поскольку чувства, воплощаемые уголовными правилами, определены, они обладают гораздо большим единообразием; поскольку они не могут пониматься различным образом, они повсюду одинаковы.


Теперь мы в состоянии сделать вывод.

Совокупность верований и чувств, общих среднему большинству членов одного и того же общества, образует определенную систему, имеющую свою собственную жизнь; ее можно назвать коллективным или общим сознанием. Без сомнения, у нее нет в качестве субстрата одного органа; она по определению диффузна во всем пространстве общества; но она тем не менее обладает специфическими признаками, которые делают из нее отдельную реальность. Действительно, она независима от частных условий, в которых находятся индивиды; они проходят, а она остается. Она одинакова на Севере и на Юге, в больших городах и в малых, в различных профессиях. Точно так же она не меняется с каждым поколением, но, напротив, связывает друг с другом сменяющие друг друга поколения. Она представляет собой, следовательно, нечто совершенно иное, нежели частные сознания, хотя и реализуется только у индивидов. Она есть психический тип общества, тип, имеющий свои свойства, свои условия существования, свой способ развития, точно так же как и индивидуальные типы, хотя и иным образом. В этом качестве она имеет право быть обозначенной особым словом. То слово, которое мы использовали выше, не лишено, правда, двусмысленности. Поскольку термины «коллективный» и «социальный» часто принимаются один за другой, легко поверить, что коллективное сознание – это вся полнота социального сознания, то есть простирается столь же далеко, как и психическая жизнь общества, тогда как, особенно в высших обществах, оно составляет лишь очень ограниченную ее часть. Судебные, правительственные, научные, промышленные функции, одним словом, все специальные функции относятся к психическому порядку, поскольку они состоят из систем представлений и действий; однако они, очевидно, лежат вне общего сознания. Чтобы избежать смешения117, которое имело место, лучше всего было бы, возможно, создать техническое выражение, специально обозначающее совокупность сходств общественной жизни. Тем не менее, поскольку употребление нового слова, когда оно не абсолютно необходимо, представляет свои неудобства, мы сохраним более привычное выражение «коллективное или общее сознание», но всегда напоминая себе о том узком смысле, в каком мы его используем.

Мы можем, следовательно, резюмируя предшествующий анализ, сказать, что деяние является преступным, когда оно оскорбляет сильные и определенные состояния коллективного сознания118.

Буква этого положения почти не оспаривается, но ему обычно придают совершенно иной смысл, нежели тот, какой оно должно иметь. Его понимают так, словно оно выражает не существенное свойство преступления, а лишь одно из его последствий. Хорошо известно, что оно оскорбляет очень общие и очень энергичные чувства; но полагают, что эта общность и эта энергия происходят от преступного характера деяния, который, следовательно, остается полностью неопределенным. Никто не спорит с тем, что любой деликт повсеместно отвергается; но принимают за доказанное, что это отвержение является результатом его преступности. Однако затем испытывают огромные затруднения, пытаясь сказать, в чем эта преступность состоит. В особенно тяжелой безнравственности? Пожалуй; но это значит отвечать на вопрос вопросом и ставить одно слово на место другого; ведь речь идет как раз о том, чтобы знать, что такое безнравственность, и особенно та ее разновидность, которую общество подавляет с помощью организованных наказаний и которая составляет преступность. Она, очевидно, может происходить лишь от одного или нескольких признаков, общих всем криминологическим разновидностям; между тем единственный признак, удовлетворяющий этому условию, – это противоположность между преступлением, каким бы оно ни было, и определенными коллективными чувствами. Следовательно, именно эта противоположность и конституирует преступление, а вовсе не выводится из него. Иными словами, не следует говорить, что деяние оскорбляет общее сознание потому, что оно преступно, но оно преступно потому, что оскорбляет общее сознание. Мы не отвергаем его потому, что оно преступно, но оно преступно потому, что мы его отвергаем. Что касается внутренней природы этих чувств, то ее невозможно охарактеризовать; они относятся к самым разнообразным объектам, и невозможно дать им единую формулу. Нельзя сказать, что они относятся ни к жизненным интересам общества, ни к какому-то минимуму справедливости; все эти определения несостоятельны. Но в силу одного того, что чувство, каковы бы ни были его источник и его цель, обнаруживается во всех сознаниях с известной степенью силы и точности, любое деяние, оскорбляющее его, есть преступление. Современная психология все более возвращается к идее Спинозы, согласно которой вещи хороши потому, что мы их любим, а вовсе не потому мы их любим, что они хороши. Первичным является тенденция, влечение; удовольствие и страдание – лишь производные факты. То же самое относится и к общественной жизни. Деяние социально дурно потому, что оно отвергается обществом. Но, спросят нас, разве нет коллективных чувств, которые вытекают из удовольствия или страдания, испытываемого обществом при соприкосновении с их объектами? Без сомнения, но не все они имеют это происхождение. Многие, если не большинство, выводятся из совершенно иных причин. Все, что побуждает деятельность принимать определенную форму, может давать жизнь привычкам, из которых вытекают тенденции, требующие отныне удовлетворения. Более того, именно эти последние тенденции одни только и являются действительно фундаментальными. Другие представляют собой лишь их специальные и более определенные формы; ибо для того, чтобы находить очарование в том или ином объекте, необходимо, чтобы коллективная чувствительность была уже устроена так, чтобы иметь возможность его ценить. Если бы соответствующие чувства были уничтожены, самое пагубное для общества деяние могло бы не только допускаться, но и почитаться и предлагаться в качестве примера. Страдание или удовольствие не способны создать влечение с нуля; они могут лишь привязать уже существующие влечения к той или иной частной цели, при условии, если последняя находится в соответствии с их первоначальной природой.

Тем не менее существуют случаи, когда предшествующее объяснение кажется неприменимым. Есть акты, которые караются более строго, нежели они отвергаются общественным мнением. Так, заговор чиновников, посягательство судебных властей на административные власти, религиозных функций – на гражданские функции являются объектом репрессии, которая не находится в соответствии с негодованием, вызываемым ими в сознаниях. Хищение официальных документов оставляет нас довольно равнодушными, и тем не менее оно карается весьма суровыми наказаниями. Случается даже, что наказываемое действие прямо не оскорбляет никакого коллективного чувства; ничто в нас не протестует против рыбной ловли и охоты в запретное время или против проезда слишком тяжелых экипажей по общественным дорогам. Однако нет никаких оснований полностью отделять эти деликты от других; любое радикальное разграничение119 было бы произвольным, поскольку все они обнаруживают, в разной степени, один и тот же внешний критерий. Конечно, ни в одном из этих примеров наказание не кажется несправедливым; если оно и не требуется общественным мнением, последнее, будучи предоставлено самому себе, либо вообще не требовало бы его, либо проявляло бы меньшую требовательность. Следовательно, в подобных случаях преступность проистекает не целиком из силы оскорбляемых коллективных чувств, но и из иных причин.

На страницу:
13 из 19