
Полная версия
Палачиха для дракона. Договор чести
- Имеется, - ответила я. - И он хранится в моей комнате, ключ от которой у капитана Варга Седого.
- Хорошо. - Он положил на стол серую повестку с сургучом и не ушел, а сел на корточки у печи, как мальчишка. - У меня к вам разговор, палачиха. Не как к свидетельнице. Как к женщине, у которой есть выбор.
Я не ответила. Он и не ждал ответа.
- Совет готов закрыть дело о тайном договоре командора, - продолжил он тише, - если вы подтвердите под присягой, что командор подписал тот давний приговор по личной просьбе заинтересованной стороны. Имя стороны совет назовет сам.
Писец поднял перо. - Я не подтвержу того, чего не было.
- Тогда совет назовет имя стороны сам. И это будет ваше имя, палачиха.
Тая уронила половник. Север перестал дышать. Олег Корма медленно повернулся от окна и посмотрел на меня так, как смотрят на человека, которому только что предложили продать его же дом.
- Я потребую полный архив прежде, чем отвечать, - сказала я.
- Архив будет вскрыт в пятницу, - ответил Ларва Тень. - При двух свидетелях. Как обещал командор. И как требует устав.
Он встал, отряхнул колени и вышел, оставив на столе серую повестку, от которой пахло моей собственной завтрашней подписью. Я положила ладонь на повестку, прижала ее к столешнице и впервые поняла, что пятница будет не про архив. Пятница будет про то, кто из нас двоих - я или Радан Кейл - выйдет из зала совета с именем, которое можно произнести вслух.
Повестка лежала на столе, как чужое обручальное кольцо. Сургуч уже подсох и стал матовым, и от этого повестка выглядела еще официальнее. Я перевернула ее, не читая обратной стороны, потому что на обороте обычно пишут то, что не должны говорить вслух, и проверять это в чужом доме - дурная привычка.
Я сунула лист в карман передника. Тая смотрела на меня так, будто я только что проглотила серебряную ложку.
- Ты что делаешь?
- Прячу.
- От кого?
- От себя. Если повестка будет лежать на столе, я буду смотреть на нее каждые полчаса и считать часы. Мне не нужно считать часы. Мне нужно досчитать долг.
Олег Корма хмыкнул в ведомость. Он одобрял любую работу, которая мешала думать о работе.
На стене висел реестр должников гарнизона - лист, исписанный так плотно, что походил на рыбью чешую. Строчки шли по алфавиту, и среди знакомых фамилий я нашла две своих: сначала как заложницу чести, потом как свидетельницу по делу об измене. Под каждой стояла сумма. Под второй - вдвое больше. Под обеими - подпись Варга Седого.
- Это мне, - сказала я, показывая пальцем.
- Тебе, - подтвердил Олег. - Дом кормит, поит и дает крышу. Крыша считает.
- А если я не ем?
- Крыша все равно считает. - Он перевернул страницу. - У меня тут тридцать два рта. Кто-то должен думать за всех, иначе к пятнице мы будем есть мои сапоги.
Я взяла уголек с его стола и переписала обе строки в свой тайный реестр, который вела на оборотной стороне конторской ведомости. Под датой поставила пометку: "явка послезавтра, Ларва Тень, требует показаний против Радана". Потом приписала: "отказ". И подчеркнула.
Север Тихоступ стоял у печи и смотрел, как я пишу. Он делал это всегда - молча, серьезно, будто пытался запомнить движение руки. Я знала, что он не выучит почерк, если будет смотреть, как я вывожу буквы. Почерк учат, когда пишут сами.
- Север, - сказала я, не поднимая головы. - Дай мне тряпку.
Он подал. Я зачеркнула ею собственное имя в гарнизонной книге и написала сверху: "Веш Р. - по договору, плата вперед, без скидки". Олег посмотрел на запись, потом на меня.
- Это против правил, - сказал он.
- Это против глупости. Если я должна платить, я хочу видеть, за что. И пусть дом тоже видит, что я плачу, а не проедаю чужое терпение.
Олег кивнул. Это было не одобрение, это было признание, что я говорю на его кухонном языке.
Тая поставила передо мной вторую миску - уже кашу, с маслом и солью. Я ела, глядя в окно. Во дворе Варг Седой пересчитывал телеги с углем. Делал он это медленно, с тем особым солдатским терпением, с каким считают вещи, которые кто-то обязательно украдет.
- Варг не уйдет обедать, - сказала Тая.
- Варг не уйдет обедать, пока я не отнесу ему подпись.
- Какую подпись?
- Подпись о получении ключа от моей комнаты. Ключ сейчас у него. Он ждет, что я приду просить. Я не пойду просить. Я пошлю подпись через Север.
Тая посмотрела на меня так, будто я объявила, что полечу без крыльев.
- Мальчика? К капитану?
- Мальчик - это мальчик. Ключ - это ключ. Варг не имеет права не пустить ребенка, потому что ребенок не заложница и не свидетельница. Он обязан принять бумагу и расписаться. Если он распишется - ключ у меня. Если не распишется - у меня есть его отказ.
Я сложила лист, передала Северу и показала, куда нести. Мальчик ушел, вытирая руки о передник. Тая вздохнула.
- Ты учишь его не бояться мужчин с оружием.
- Я учу его не бояться бумаги.
- Это одно и то же.
- Пока нет. Когда станет одним и тем же, я буду виновата.
Варг расписался. Север принес ключ вместе с короткой запиской: "Получено. Прошу не выходить из комнаты после восьми колоколов. Подпись - капитан Варг Седой". Я спрятала записку в реестр, рядом с долгом и повесткой.
К вечеру в комнате пахло бумагой, моими собственными чернилами и чужим воском. Я разложила реестр на столе, достала угольный карандаш и впервые за день посмотрела на собственное имя, написанное рукой Радана Кейла в договоре. Оно стояло третьим в списке свидетелей. Первым стоял Ларва Тень. Вторым - Варг Седой.
Я переписала порядок имен в свой реестр и приписала внизу: "Кто поставил мою подпись третьей, тот и проиграет первым". Угольный карандаш сломался. Я взяла новый и начала считать дни до пятницы.
Я считала дни до пятницы углем на оборотной стороне конторской ведомости, когда под дверью скрипнуло. Не шаги - слишком ровный звук, слишком плотный. Так скрипит доска, когда на нее наступают намеренно, чтобы предупредить.
Я заложила страницу чистой ведомостью и встала.
Радан Кейл стоял в коридоре без стражи, без ремня, в одной рубашке с расстегнутым воротом. Под ключицей у него розовела свежая ссадина - видно, неудачно наклонился над конской сбруей или плохо спал. Руки у него были пустые, и от этого я не знала, куда деть свои.
Он молча протянул мне маленький сверток, обернутый в чистую холстину.
- Это не подарок, - сказал он, не дожидаясь вопроса. - Это то, что вам прислала гильдия послезавтра и что вы не сможете получить сами без моей подписи.
Я развернула. Внутри лежала моя собственная маска - не подменная, не комнатная. Моя, с гильдейской печатью на виске, с царапиной над левой бровью, которую я оставила еще в ученичестве, когда уронила ее на камни плахи.
- Зачем она мне здесь?
- Затем, что в пятницу вы пойдете в зал совета не как свидетельница. Вы пойдете как палачиха. И если вам наденут личину без печати, вы не сможете доказать, кто вы.
Я держала маску осторожно, за края, как держат чужой приговор. Она пахла пылью комнаты масок, кожаным ремешком и тем особым холодом подвала, который не выветривается.
- Откуда она у вас?
- Из гильдейской комнаты. Мира Соль отдала мне ключ утром, когда узнала, что вызвали вас как свидетельницу, а не как мастера. Сказала: если ваша ученица идет в совет без печати, пусть лучше не идет вовсе. Я не стал спорить со старой вдовой.
Я подняла глаза. Он смотрел на меня не как командор на заложницу и не как мужчина на женщину. Он смотрел так, как смотрят на человека, которого сами посадили в чужую клетку и теперь не знают, какой ключ подходит.
Радан не перебил. - Я не просила.
- Знаю. - Он помолчал. - Если бы просили, я бы не принес. Вы ведь не попросите.
Это было не упреком. Это было признанием правил, по которым я жила в чужом доме и которые он почему-то выучил наизусть.
Я положила маску на стол рядом с реестром и повесткой. Три предмета легли в один ряд: маска, долг, вызов. Я не стала их выравнивать - они сами встали ровно.
- В пятницу, - сказала я, - я надену ее сама. Без вашей руки, без руки стражи, без чьего-либо разрешения. И сниму ее тоже сама.
- Разумеется.
Он не сделал шага ко мне, не коснулся двери, не задел косяка. Просто развернулся и пошел по коридору - и скрипнула та же доска, и шаги стали глуше. Я слышала их, пока они не утонули в шуме кухни, где Тая гремела котлами.
Я закрыла дверь на ключ, полученный через Север, и села обратно к столу. Угольный карандаш я больше не взяла. Я открыла свой тайный реестр, перечитала порядок имен в договоре и приписала четвертой строкой: "Кто принес маску без просьбы, тот заплатит за нее своей подписью под моим именем".
Свеча не догорела - оплыла набок и задушила себя воском. Я проснулась от запаха горелого фитиля и от того, что на запястье жгло. Не сильно, как от ожога утюгом, а ровно, как будто кто-то писал по коже раскаленной иглой, очень медленно и очень аккуратно.
Я зажгла новую свечу, поднесла руку к свету.
На внутренней стороне левого запястья, там, где у приговоренных я обычно проверяю пульс, проступала буква. Не выжженная, не нарисованная - проступившая, как синяк выходит под кожей на второй день. Первая буква была "Л". Она была кривая, будто ее выводили левой рукой, и от нее тянуло слабым запахом лечебной мази и гари.
Л. Первая буква. Чужого имени, спрятанного под договором и его подписью.
Я открыла тайный реестр, развернула чистую страницу, прижала угольный карандаш к бумаге и перерисовала букву один в один. Потом подписала дату и время - третий час ночи, минута не считывалась. Рука дрожала, и я не сразу поняла, от холода или от того, что буква под кожей все еще теплая.
Я замотала запястье чистой тряпкой, чтобы случайно не стереть, и легла обратно. Но заснуть уже не смогла. Я лежала, слушала, как в доме кто-то ходит - то ли Варг проверял посты, то ли Тая не могла уснуть на кухне, то ли Радан Кейл сидел в своем кабинете без ремня, как сидел утром. Я не знала, где именно он, и от этого мне было хуже, чем если бы я знала.
Утром я встала раньше всех. Надела чистую рубашку с длинными рукавами, затянула манжеты шнурком, спрятав тряпку. Засунула реестр с перерисованной буквой под половицу, где у меня лежали медные монеты за последние казни. Поверх положила кинжал - без него палач не палач, даже если кинжал чужой.
Когда я вошла в дворовую кухню, Тая уже ругалась с Олегом Кормой из-за крупы. Олег кричал, что солонина подгорела, Тая кричала, что солонина была такая с самого начала и лично он ее покупал. Я встала у дверного косяка и ждала, пока они устанут.
- Олег, - сказала я, когда он перевел дыхание. - В пятницу в совете будет горячая еда. Сюда, в кухню, придут трое: один писарь из башни печатей, один стражник из северных казематов и одна вдова из гильдии. Для каждого отдельная тарелка, отдельная ложка, отдельная чашка. Без солонины.
- Это еще зачем?
- Затем, что это будут мои свидетели. И я хочу, чтобы они ели из моей кухни, а не из совета. Совет своих накормит. А моих - я.
Тая перестала ругаться. Олег перестал кричать. Они посмотрели на меня так, будто я впервые за неделю заговорила с ними как с людьми, а не как с предметами мебели.
- И чистый стол в малой зале, - добавила я. - Без скатерти. Просто дерево. Я хочу видеть, на чем пишу.
- У нас чистого дерева нет, - сказал Олег. - Есть дуб, но он в пятнах от кваса.
- Пятна подойдут. Я их замажу чернилами.
Я вышла из кухни и пошла в контору, где Илья переписывал для меня вчерашние листы. Он уже сидел за столом, маленький, в чужом фартуке, с пером, которое держал, как нож.
- Илья. Сегодня ты не переписываешь. Сегодня ты считаешь. В этом реестре, - я положила перед ним копию долговой книги, - каждое имя, против которого стоит подпись Радана Кейла. Не печать. Подпись. Рукой. Считаешь только те, где рядом есть слово "казнь" или "расход". Понял?
- Понял. А зачем?
- Затем, что в пятницу я буду знать, сколько смертей он подписал лично. И сколько из них не сходится с тем, что записано в башне печатей.
Илья кивнул, не поднимая глаз. Я села рядом и стала смотреть, как он работает. Перо у него шло ровно, медленно, как по линейке. Он был аккуратнее любого писаря в башне, и от этого становилось страшно: мальчик, который считает чужие смерти точнее взрослых, вырастет либо святым, либо палачом.
К обеду у меня на запястье под тряпкой проступила вторая буква. "А". Л и А. Я размотала рукав, перерисовала, подписала время. Положила тряпку обратно. ЛА. Не имя. Пока не имя.
К вечеру Илья принес мне лист. Семнадцать подписей Радана под словом "казнь" за последние четыре года. Четыре из них - в башне печатей записаны как "расход по штату". Шесть - как "увольнение". Семь - как "перевод". Ни одной - как "казнь".
- Значит, - сказала я вслух, - семь человек в реестре не существуют. Они казнены, но не записаны. А четыре записаны не так, как подписаны.
Я сложила лист, спрятала под рубашку рядом с реестром. Посмотрела на свои руки. Левая горела чужими буквами, правая сжимала чужой лист с чужими цифрами.
До пятницы оставалась одна ночь. И на руке у меня было две буквы чужого имени. А на столе у Ильи - семь имен, которых в башне не существовало.
Потом стерла последнее слово. Зачеркнула. Написала снова: "заплатит за нее собой".
Маска лежала на столе, и царапина над левой бровью смотрела в потолок, как закрытый глаз. Я накрыла ее чистой тряпкой и впервые за день поняла, что до пятницы осталось не два дня, а две ночи. И обе я проведу в доме, где человек, подписавший чужой смертный приговор, только что принес мне мою собственную личину, не спросив разрешения войти.
Я задула свечу, чтобы запах воска не мешал думать. Но думать я больше не стала. Я просто легла, положив ладонь на тряпку, под которой лежала маска, и стала ждать, пока первая буква чужого имени проступит у меня на запястье.
Глава 4. Печать на ладони
Бинт прилип к ране, и я дернула его слишком резко. Тая охнула за моей спиной, тихо, как мышь над горшком. Лечебная палата была узкой, низкой, с камнем, который не прогревался даже к полудню. На столе лежал Степан Роев, бледный до синевы, с перевязанной грудью и свежим швом под ключицей. Он не должен был здесь лежать. Он должен был идти на плаху вчера, и я готовила ему последнюю кашу, и отдала ленту из косы для его дочери. Теперь он был жив, и это означало чью-то чужую подпись.
— Держи, — я положила мокрую тряпку Тае на ладонь. — Прижми, если кровь пойдет. Если пойдет, скажешь сразу. Не молчи, как ты умеешь.
Тая кивнула, губы у нее сжались в тонкую нитку. Она была здесь со мной по праву сестры, а не по праву заложницы чести, и это единственное, за что я могла не стыдиться утром. Я снова наклонилась над столом, размотала бинт, посмотрела, как ткань отходит от кожи с тихим мокрым звуком. Рана была чистой, без гноя, но глубокой. Кто-то кольнул его ножом в каземате уже после того, как я ушла, уже после того, как я назвала его по имени через решетку.
— Кто тебя так, Степан? — спросила я, не отрывая глаз от раны.
— Не помню, — ответил он хрипло. — Темно было. Рука в перчатке.
Желтая перчатка. Я вспомнила ту, забытую на столе в архивной, когда мы с Раданом читали подлинник приговора. Перчатка осталась там, на краю стола, и никто не признался, что за ней возвращался. Я промолчала. Не стоит называть улику вслух, пока она не записана.
Я достала из саквояжа чистую полосу, смоченную в отваре коры, приложила к ране, прижала ладонью. Под моими пальцами кожа была горячей, живой, и от этого у меня сжалось горло. Я привыкла держать чужую руку в последний раз. Я не привыкла держать чужую руку в первый.
— Зачем ему жить? — тихо спросила Тая за моей спиной. — Его же все равно завтра.
— Завтра будет совет, — ответила я, не оборачиваясь. — А совет может отменить плаху. Если кто-то успеет подать прошение о помиловании вовремя.
— Кто успеет? Командор в опале. Ларва Тень его и так топит.
Я не ответила. Мне было нечего ответить сестре, потому что она была права. Ларва Тень вызвал меня свидетельницей, и я отказала ему в показаниях против Радана, и теперь он выкручивал ручку двери с другой стороны. Если Степан Роев умрет ночью, это ляжет на реестр дома, и Радан не отмоется от нового трупа у ворот. Если Степан Роев выживет, Ларва пришлет следователя с вопросом, кто его лечил и по какому праву заложница чести входит в лечебную палату без разрешения стражи.
Дверь скрипнула. Я узнала этот скрип по весу шага, не по голосу. Варг Седой вошел, остановился у порога, не проходя дальше, и посмотрел сначала на меня, потом на Степана. Он был в мундире, но без ремня. Это означало, что он здесь не как капитан стражи, а как частное лицо, и это была его личная любезность, которую он мне задолжал с ночи, когда я расписалась в его долговой книге о невыходе после восьмого колокола.
— Заложница, — сказал он негромко. — Вам сюда нельзя.
— Я лечу раненого, — ответила я. — Это разрешено и уставом гильдии, и обычаем дома.
— Гильдейский устав разрешает палачу лечить, но не в чужом доме и не под чужой ответственностью.
— Он не чужой. Он идет по моему реестру.
Варг Седой помолчал. Он не любил спорить вслух, он любил молчать так, чтобы молчание становилось аргументом. Я выдержала его взгляд и не отвела глаз. Тая за моей спиной перестала дышать, и я слышала, как у нее дрогнула тряпка в руках.
— Степан Роев, — сказал Варг наконец, глядя уже не на меня, а на стол. — По реестру гильдии он казнен вчера в полночь. По реестру дома он числится в каземате. По реестру лечебной он жив.
— Значит, кто-то врет, — ответила я. — И мне интересно, кто именно.
Варг усмехнулся одним уголком рта, без улыбки. Он подошел ближе, нагнулся, посмотрел рану, к которой все еще была прижата моя ладонь. Я не отняла руки. Это была моя территория, мой стол, мой реестр, и моя сестра стояла рядом как свидетельница. Если Варг захочет снять меня с этого стола, ему придется сначала снять с моей руки кровь Степана.
— Кто его так? — спросил Варг.
— Говорят, темно было, рука в перчатке, — ответила я. — Я бы посмотрела на ту желтую перчатку, что я видела вчера на столе у окна в архивной.
Варг выпрямился. Он посмотрел на меня так, как смотрят на человека, который только что сделал за него его работу, и одолжил у него за это лишний день жизни. Он кивнул, развернулся и вышел, не сказав больше ни слова. Дверь закрылась за ним с тем же скрипом, с каким открылась.
Я вернулась к ране. Бинт намокал, кровь шла ровно, не сильно. Степан смотрел в потолок, и я видела, как у него дрожит нижняя челюсть. Он не плакал. Он пытался не заплакать, и у него получалось плохо. Я накрыла его грудь чистой тканью, убрала руки, посмотрела на свои пальцы. На указательном пальце левой руки, там, где кожа была особенно тонкой, проступила новая буква. Не Л и не А, а другая, третья, похожая на С, но с длинной нижней чертой. Я прижала палец к бедру, чтобы буква не высохла на воздухе.
— Тая, — сказала я тихо. — Принеси мне уголь и чистый лист из моей тетради. Уголь из кухни, не из канцелярии, он там злее. И не спрашивай зачем.
Тая ушла. Я осталась одна со Степаном, и впервые за утро позволила себе посмотреть ему в лицо. Вчера я кормила его кашей через решетку и знала, что утром его не будет. Сегодня он был жив, и я не знала, что с этим делать. Я не привыкла лечить. Я привыкла отнимать. Между этими двумя ремеслами не было моста, и я стояла на середине, и под ногами у меня не было камня. Только узкая лечебная, сестра в кухне, Степан на столе и новая буква на пальце, которую я еще не записала углем в свой тайный лист.
Тая вернулась с углем, прижатым к внутренней стороне запястья, и с моей тетрадкой, забытой вчера на подоконнике в гостевой. Уголь был кухонный, мягкий, оставлял жирный серый след, и я тут же переписала новую букву с пальца на бумагу. Получилось криво: длинная нижняя черта уходила вниз, как хвост. Если это была буква, то из его тайных приказов, из тех, что Радан не показывал совету. Если это была не буква, то метка, и тогда договор чести работал через мою кожу жестче, чем я думала.
— Риана, — сказала Тая, и я услышала, как у нее сел голос. — Там за дверью стоит Исса Даль. Стража ее не пускает, но она громко говорит, что заложница чести не имеет права входить в лечебную палату без разрешения ключницы.
Я не повернула головы. Я держала руку Степана и чувствовала под ладонью его пульс, и пульс был ровный, и от этого мне было стыдно за вчерашний вечер, когда я отдала ленту из косы его дочери, как будто уже хоронила. Дочь Степана Роева жила у тетки в Заречье, и я несла ей ленту как весточку, а теперь лента лежала в моем саквояже, и Степан был жив, и лента снова становилась просто лентой.
— Пусть войдет, — сказала я негромко. — В присутствии сестры и раненого.
Тая выглянула, кивнула кому-то в коридоре, и Исса Даль вошла. На ней было серое платье с высоким воротом, нитка фамильного жемчуга на шее, перчатки из тонкой кожи, которые она не сняла. Она посмотрела на меня, на мою ладонь на груди Степана, на кровь у меня на пальцах, и я увидела, как у нее дрогнул угол рта. Не от жалости. От расчета.
— Заложница, — сказала она мягко, и это слово она произносила так, как будто пробовала его на вкус. — Вы лечите моего будущего подданного.
— Я лечу человека, идущего по моему реестру, — ответила я. — Вашего или не вашего, мне не интересно. И он не подданный, он осужденный.
— Он мой, — сказала Исса, и в голосе у нее прорезался металл. — Он сидит в каземате моего жениха, и казнь его числится за моим женихом, и я имею право знать, кто его лечит и зачем.
— Вы невеста, — ответила я, не повышая голоса. — Не жена. По договору о северных субсидиях у вас нет прав на казематы командора. По договору долга и чести, подписанному мной, у меня есть право входить в лечебную палату и лечить тех, кто идет по моему реестру. Ваш жених подписал этот договор собственноручно.
Исса посмотрела на меня долго, потом на Степана, потом снова на меня. Я видела, как она считает в уме: жемчуг, платье, казначей, отец, северные субсидии, командорский ремень, который она уже считала своим. Я держала руку на чужой груди и не отводила глаз. Тая у меня за спиной переступила с ноги на ногу, и я услышала, как у нее скрипнула половица.
— Я подам жалобу в совет, — сказала Исса ровно. — На заложницу, которая входит в лечебную палату без ключницы, и на командора, который это позволяет.
— Подайте, — ответила я. — Совету будет интересно узнать, что невеста командора считает казематы своими до брака. И что невеста командора не знает устава гильдии, по которому палач лечит идущих в реестре без разрешения ключницы.
Исса выпрямилась. Она надела перчатки плотнее, поправила жемчуг на шее, посмотрела на Степана еще раз, и я увидела, как в ее глазах мелькнула тень. Не жалость. Узнавание. Она знала, кто такой Степан Роев. Может, не по имени, но по должности: мелкий чиновник из казначейства, через которого шли платежи северным субсидиям. Если он заговорит, если его вылечат и выведут из каземата, он мог назвать имена, которые ее отцу не понравятся.
Она вышла, не попрощавшись. Дверь закрылась, и я услышала, как в коридоре зашептались стражники. Я вернулась к Степану, проверила повязку. Бинт держался, кровь почти не шла, и Степан впервые за утро посмотрел мне в лицо. У него были серые глаза и обветренные губы, и я подумала, что у него, наверное, есть дочь моего возраста, и эта дочь ждет отца домой, и я вчера отдала ленту для этой дочери, и теперь лента лежит у меня в саквояже, и отец жив, и лента — просто лента.
— Кто тебя так? — спросила я снова, тише.
— Она знает, — ответил он одними губами. — Дочь казначея. Она знает, через кого шли платежи.
Я кивнула. Я не стала записывать. Не при свидетелях, не на бумаге, не в лечебной, где у двери стоит стража, а в коридоре ходит невеста командора. Я только прижала ладонь к его лбу, проверила жар, и жар был небольшой, и это была хорошая новость, и плохая новость была в том, что теперь я знала слишком много для человека, у которого нет ни маски, ни кинжала, ни права выйти за ворота без подписи Варга Седого.
Тая подошла ко мне, тронула за плечо, и я увидела, что у нее в руке снова мокрая тряпка. Кровь не пошла, тряпка была чистой, и сестра просто стояла рядом, и это было ровно столько помощи, сколько я могла принять сегодня утром, не сломавшись.
Я прижала мокрую тряпку ко лбу Степана и почувствовала, как у меня под ребрами что-то сжалось в тугой узел. Не страх. Привычка. Когда тело больного теплеет под твоей ладонью, ты уже считаешь, сколько часов ему осталось, и перестаешь ждать чуда. Но Степан не был в моем реестре на сегодня. Его имя стояло через две строки ниже, и между ним и плахой были еще трое, и это означало, что у меня есть время. Маленькое, грязное, пахнущее кровью и лечебной мазью время, но оно было.









