Мастер слова
Мастер слова

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 5

— Двадцать лет, — произнёс Соколов тихо. — Я начинал с нуля. С одного грузовика и двух сотрудников. У меня была компания. Нормальная компания. Люди работали. Сто шестьдесят человек. Я им зарплату всегда вовремя платил. Всегда. Даже в кризис восьмого года — из своего кармана доплачивал, чтобы людей не сокращать.

— Расскажите мне про компанию, — сказал Гиркин.

Не «расскажите, что произошло» — это повело бы разговор в сторону событий, в сторону обиды и гнева. «Расскажите про компанию» — это про то, что было. Про то, чем он гордился. Когда человек говорит о том, что любил — он немного возвращается к себе.

И Соколов начал говорить.

Он говорил двадцать минут без остановки.

Гиркин слушал. По-настоящему слушал — не анализировал, не строил тактику, не думал о следующем вопросе. Просто слушал. Как компания начиналась с аренды маленького склада в Подмосковье. Как сложился первый контракт с крупным застройщиком через восемь месяцев переговоров и попыток. Как нанимал людей — помнил каждого из первых десяти по имени. Как в кризисный год собирал всех сотрудников и говорил им прямо: денег мало, сам ухожу на маленькую зарплату, кто хочет — может уходить, я пойму. Никто не ушёл.

Как сын пришёл в компанию — сначала на складе работал, чтобы понять, с чего начинается бизнес. Потом — в продажи подался. Хороший оказался продажник. Соколов гордился этим больше, чем любым контрактом.

Как всё начало рушиться. Как сначала казалось — разберёмся, это ошибка, это можно решить. Потом — нельзя. Потом — поздно.

Гиркин слушал и думал: вот она, настоящая история. Не захват, не уголовное дело — история человека, у которого украли смысл. Деньги можно заработать снова. Смысл — труднее.

Когда Соколов замолчал — это было не обрывистое молчание, а молчание завершения. Как у человека, который сказал то, что хотел сказать.

— Алексей знает, где вы сейчас? — спросил Гиркин.

Пауза. Резкая.

— Откуда вы...

— Из документов. Он работал с вами.

Долгое молчание.

— Нет, — произнёс Соколов наконец. Тихо. — Я ему не сказал. Он думает, я... не знаю, что он думает.

— Он смотрит новости?

Тишина.

— Наверное, — сказал Соколов. И в этом слове — в той паузе, которая была перед ним, и в том, как он его произнёс — Гиркин услышал нечто важное.

Он думает о сыне. Это не случайно, что он вспомнил о нём именно сейчас. Что-то внутри него думает о том, что видит сын. Это — точка.

— Андрей Викторович, — сказал Гиркин очень тихо. — Я хочу спросить вас кое-что. Прямо. Можно?

— Спрашивайте.

— Когда всё это сегодня закончится — и оно закончится, так или иначе — что вы хотите, чтобы Алексей о вас знал?

Тишина. Очень долгая.

Гиркин не торопил. Он знал: этот вопрос работает медленно. Он требует времени, потому что он заставляет человека думать не о настоящем — о будущем. О том, каким его увидят. И это — один из немногих вопросов, которые выводят человека из туннельного мышления, потому что туннельное мышление живёт только в настоящем. Будущее — это уже другое измерение.

— Что я не сломался, — произнёс Соколов наконец. Очень тихо. — Что я не просто... лёг и всё.

— Вы и не сломались, — сказал Гиркин. — Двадцать лет — это не то, что ломается. Это остаётся. Это — ваше. Это никто не забрал.

Тишина.

— Лагутин, — сказал вдруг Соколов. — Он подписал требование. Я видел его подпись. Я её наизусть помню.

— Знаю, — сказал Гиркин.

— Он должен... — Соколов замолчал. — Он должен хотя бы сказать мне — почему. Я хочу знать — почему. Это что, просто работа была? Просто документ?

Вот настоящее требование. Не деньги, не освобождение, не политические решения. Объяснение. Он хочет, чтобы человек, который подписал бумагу, сказал ему в лицо — почему. Потому что безликие документы не дают ответа. Живой человек — может дать.

— Андрей Викторович, — сказал Гиркин. — Я не могу вам обещать, что Лагутин ответит на этот вопрос так, как вы хотите. Может, он скажет «просто работа». Может, скажет что-то другое. Я не знаю. Но я могу вам пообещать вот что: этот разговор — я его организую. Не сейчас, не здесь — но он будет. Официально, с протоколом, с адвокатом с вашей стороны. Вы зададите вопрос. Вы получите ответ. Зафиксированный.

Долгое молчание.

— Зачем мне зафиксированный ответ?

— Потому что зафиксированный ответ — это не просто ответ. Это документ. А документы имеют юридическую силу. — Пауза. — И потому, что Алексей сможет это прочитать. Когда захочет. И понять, что произошло.

Тишина.

Гиркин слышал дыхание на другом конце — неровное, тяжёлое. Человек думал. По-настоящему думал, а не реагировал.

Это хорошо. Думающий человек — это человек, который уже вышел из туннеля хотя бы на шаг.

— Двое молодых, — произнёс Соколов вдруг. — Они не виноваты.

— Нет, — согласился Гиркин.

— Отпустить их?

Не «я отпущу их», а «отпустить их?». Он спрашивает разрешения. Или — точнее — он ищет способ сделать это так, чтобы это выглядело как его решение, а не как уступка давлению. Ему важно, что это он решает.

— Это ваше решение, — сказал Гиркин. — Я не прошу. Я просто слышу, что вы думаете об этом.

Долгая пауза.

— Пусть выходят, — сказал Соколов.

Оба молодых сотрудника вышли через три минуты.

На мониторе Гиркин видел, как они появились у двери офисного здания — быстро, почти бегом. Кто-то из «Альфы» уже шёл им навстречу. Через минуту их принял медицинский персонал.

В автобусе выдохнули.

Кравцов, стоявший сзади, наклонился к Гиркину: — Лагутин?

— Внутри, — сказал Гиркин негромко. — Работаю.

— У тебя час двадцать.

Гиркин кивнул. Не обернулся.

— Андрей Викторович, — сказал он в трубку. — Как вы?

— Сижу, — произнёс Соколов. В его голосе была усталость — другая, чем в начале. Не злая. Просто усталость. — Константин Борисович рядом. Молчит.

— Он напуган.

— Знаю, — сказал Соколов. И в этом «знаю» была странная смесь — вина, растерянность и что-то ещё, что Гиркин не сразу определил. Потом определил: стыд. Соколов стыдился того, что делает. Не перед Лагутиным — перед собой.

Стыд — это хороший знак. Стыд означает, что нравственный компас ещё работает. Что человек понимает разницу между тем, что должно быть, и тем, что есть.

— Андрей Викторович, — произнёс Гиркин. — Можно я спрошу вас кое-что странное?

— Странное?

— Немного. Как вы представляли себе этот день — сегодня утром, когда только ехали сюда? Что должно было произойти?

Долгое молчание.

— Я хотел, чтобы он сидел напротив меня, — произнёс Соколов медленно. — Лагутин. И смотрел мне в глаза. И я бы спросил его. Прямо, в глаза. Почему.

— И?

— И чтобы он ответил. По-человечески. Не как банковский сотрудник — как человек.

Пауза.

— Я хотел, чтобы он понял. Что это были не просто цифры в компьютере. Что за этими цифрами — люди. Сто шестьдесят человек, которые потеряли работу. Мой сын, который... — Он замолчал. Потом: — Я хотел, чтобы он посмотрел мне в лицо и сказал, что он это понимает.

— Это не произошло?

— Он сидит у стены и смотрит в пол, — сказал Соколов. — Вот что произошло.

Вот полная картина. Он не хотел ни денег, ни побега, ни политического заявления. Это уже точно. Он хотел того, что люди хотят всегда, когда с ними поступают несправедливо: признания. Не юридического — человеческого. Чтобы кто-то посмотрел ему в глаза и сказал: «Я вижу, что с тобой произошло. Это было неправильно».

Система не умеет этого делать. Суды не умеют. Налоговые инспекции не умеют. Люди в них умеют, но системы, которые бы это позволяли, почти нет.

И когда человек не получает признания легальным путём — он ищет другой.

— Андрей Викторович, — сказал Гиркин. — Я хочу попробовать кое-что. Вы можете дать трубку Лагутину?

Долгая пауза.

— Зачем?

— Потому что я хочу поговорить с ним. При вас. Так, чтобы вы слышали.

— Вы будете его уговаривать? Чтобы он меня успокоил?

— Нет, — сказал Гиркин. — Я хочу задать ему тот же вопрос, что вы хотели задать. При вас.

Очень долгое молчание.

— Хорошо, — произнёс Соколов наконец.

Шорох. Звук движения. Потом другой голос — напряжённый, тихий:

— Да?

— Константин Борисович, — сказал Гиркин. — Вы меня слышите?

— Да.

— Меня зовут Виктор Михайлович. Я хочу, чтобы вы сейчас сделали кое-что трудное. Вы готовы?

Пауза.

— Что?

— Посмотрите на Андрея Викторовича.

Тишина.

— Смотрю, — произнёс Лагутин после паузы.

— Я прочитал документы по его делу. Вы подписали требование о досрочном погашении кредита в апреле прошлого года. Это правда?

Долгая пауза.

— Да.

— Почему?

Тишина. Гиркин слышал дыхание — Лагутина, и рядом — другое, отдалённое, но тоже еле слышное дыхание Соколова. Два человека в одной комнате, смотрящих друг на друга.

Это самый рискованный момент. Лагутин может сказать «потому что таков был приказ» или «я просто выполнял процедуру» и это разрушит всё. Или — может сказать что-то другое. Я не знаю, что он скажет. Я не могу его контролировать. Это риск. Но это единственный способ дать Соколову то, за чем он сюда пришёл.

Лагутин молчал долго. Очень долго. Потом произнёс — тихо, неловко, как человек, который не привык говорить такие вещи:

— Мне позвонили. Сверху. Сказали — сделай. Я... — Пауза. — У меня семья. Я не стал спорить. Я должен был спросить. Я... не спросил.

Тишина.

— Вы знали, что это сделает с компанией? — спросил Гиркин.

— Догадывался, — сказал Лагутин. Тихо. Очень тихо.

Долгая тишина. Потом — звук. Негромкий, странный. Гиркин не сразу понял — что. Потом понял: Соколов плакал. Не громко, не надрывно — тихо, как плачут взрослые мужчины, которые давно не плакали и которых это застаёт врасплох.

Гиркин молчал.

Это не победа. Это не то, к чему я шёл технически. Я шёл к тому, чтобы вывести людей живыми. Но то, что происходит сейчас в той комнате — это что-то другое. Это — редкое. Это тот момент, когда двое людей, между которыми стоит система, вдруг видят друг в друге живых людей. Это не решает ничего юридически. Но это решает что-то по-человечески.

Он дал тишине время. Минуту. Может, две.

Потом произнёс — очень тихо:

— Андрей Викторович.

— Да, — ответил Соколов. Голос был другим — выжатым, но чище.

— Вы слышали то, что сказал Лагутин.

— Слышал.

— Это не то, что вы хотели услышать. Но это правда. — Пауза. — Пистолет у вас в руке?

Долгая тишина.

— Да.

— Положите его на стол, Андрей Викторович. Не сдавайтесь. Просто — положите на стол. Это ваше решение.

Тишина. Долгая. Бесконечно долгая.

Потом — звук. Металл о дерево.

— Положил, — сказал Соколов.

Лагутин вышел через четыре минуты.

Соколов — через двадцать две. Он попросил время. Гиркин дал. Просто сидел на другом конце провода и слушал тишину той комнаты — как человек собирается. Как берёт что-то с собой, что появилось внутри, чего не было у него на входе. Или — было, но он забыл.

Когда Соколов вышел, его встретили сотрудники «Альфы». Стандартно, профессионально. Лицом в асфальт — процедура. Потом — машина, задержание, начало всего того, что будет дальше.

Гиркин смотрел на монитор. На человека, которого укладывали на мокрый октябрьский асфальт набережной.

Кравцов подошёл. Постоял рядом.

— Чисто, — сказал он. — Все живы.

— Да, — сказал Гиркин.

— Что ты ему пообещал? Насчёт встречи с Лагутиным?

— Что организую. С протоколом и адвокатом.

Кравцов помолчал. — Это не в моей компетенции.

— Знаю. — Пауза. — Но это должно быть. Это правильно.

Кравцов смотрел на него. — Попробую поговорить.

Гиркин кивнул.

Поговорит. Может, получится, может, нет. Скорее — нет. Система работает по своей логике, и в эту логику не очень вписывается «организовать очную встречу осуждённого с банковским менеджером по его личной просьбе». Я знаю это. Я обещал потому, что верил — пусть один шанс из пяти, но он есть. И потому, что иногда обещание говорит не о результате. Оно — о том, что кто-то услышал. Я был честен с ним. Остальное зависит не от меня.

Он взял куртку. Вышел из автобуса.

На набережной было по-прежнему серо, влажно, холодно. Октябрь не изменился за те три часа, что Гиркин провёл в автобусе. Река за оцеплением несла мутную свинцовую воду, и от неё тянуло сырым осенним холодом.

Он остановился. Достал блокнот. Написал:

«Соколов. Что было не так: я не мог контролировать Лагутина. Это риск, который мог стоить дорого. Но всё прошло правильно — повезло, и Лагутин оказался человеком, у которого совесть не умерла полностью. Но я не знал этого заранее. Во всяком случае, есть ещё и инстинкт самосохранения, который в таких ситуациях призывает быть осторожнее, когда что-то говоришь.

Что было правильно: найти настоящее требование. Не формальное — человеческое. Он хотел быть услышанным. Не системой — человеком.

Что запомнить: иногда самое важное, что может сделать переговорщик — это не убедить, не договориться, а создать условие для того, чтобы два человека увидели друг в друге людей. Это редко случается. Но когда это происходит — всё остальное решается само».

Он закрыл блокнот.

Кравцов подошёл сзади. Встал рядом. Несколько минут стоял молча, смотря на реку.

— Его осудят, — сказал Кравцов. — Лет восемь, не меньше. Статьи серьёзные.

— Знаю.

— Рейдерство никто расследовать не будет.

— Знаю.

Они помолчали.

— Ты доволен? — спросил Кравцов. Не с иронией — по-настоящему спросил.

Гиркин думал. Долго, честно.

— Все живы, — сказал он наконец. — Это хорошо. — Пауза. — Всё остальное — нет.

Кравцов кивнул. — Такая работа.

— Да, — сказал Гиркин. — Такая.

Они ещё немного постояли. Потом Кравцов ушёл — у него было много дел. У него всегда было много дел. Гиркин остался.

Он смотрел на реку и думал о том, что чувствует первый раз так ясно и так полно.

Я тушу пожары.

Я хорошо тушу пожары. Я, наверное, один из лучших, кто это делает. Но пока я тушу один — рядом начинаются два новых. Потому что причины — не в людях, которые поджигают. Причины — в том, что горит само по себе. В том, что система устроена так, что производит Русланов и Соколовых с механической регулярностью. Доведённых людей. Людей, у которых не осталось легальных способов быть услышанными.

Я не могу изменить систему. Я переговорщик, не политик. Я работаю с последствиями.

И это — важная работа. Честная работа. Но она медленно съедает что-то внутри. Потому что чтобы быть хорошим переговорщиком, нужно понимать этих людей. Понимать Руслана, понимать Соколова. А когда понимаешь — трудно не видеть, что они не монстры. Что это — обычные люди в невозможных обстоятельствах.

И что невозможные обстоятельства никуда не денутся.

Он достал телефон. Позвонил Анне.

Она ответила на третьем гудке.

— Виктор?

— Привет, — сказал он. — Как ты?

— Нормально. — Пауза. — Ты видел новости? Там что-то на Нагатинской...

— Видел, — сказал он. — Всё хорошо. Закончилось.

— Ты там был?

— Да.

Молчание.

— Виктор, — произнесла Анна. Не с упрёком — с той усталостью, которая бывает у людей, живущих рядом с чужой работой слишком долго. — Ты поел хоть что-нибудь?

— Нет ещё.

— Приезжай. Я сварю суп.

Он помолчал.

— Анна, — сказал он. — Прости.

— За что?

— За то, что ты никогда не знаешь, где я и что происходит.

Долгая пауза.

— Я знаю, где ты, — сказала она тихо. — Ты всегда — там, где плохо. Это я знаю.

Он не нашёл ответа.

— Приезжай, — сказала она. — Суп остынет.

— Еду, — сказал он.

Это было время, когда Анна ещё жила с ним. И проявляла заботу, которую он ценил.

Через три недели после дела Соколова Гиркин узнал приговор: восемь лет. Часть 1 статьи 206, часть 1 статьи 222, статья 119. Суд не нашёл смягчающих обстоятельств.

Встречи с Лагутиным не было — Кравцов попробовал, ему вежливо отказали. Не по злому умыслу — просто не было механизма, через который такую встречу можно было организовать. Процедуры для такого не существовало.

Рейдерство никто не расследовал. Это Гиркин знал с самого начала.

Он прочитал об этом в короткой заметке в интернете. Потом закрыл ноутбук. Встал. Подошёл к окну.

Погода за окном была мрачная. Стало теплее, но было по-прежнему сыро.

Он стоял и думал. Не о Соколове конкретно — о чём-то большем. О том рисунке, который складывается за двенадцать лет. О том, что каждый кризис, который он разрешал, был симптомом чего-то, что он не мог разрешить. Как врач, который лечит боль, но не может добраться до опухоли.

Переговорщик, работающий с кризисными ситуациями — это не решение проблемы. Это управление её последствиями. Я стал мастером последствий.

Мне нужно туда, где есть шанс работать с причинами.

Он позвонил Кравцову.

— Андрей Сергеевич, мне нужно с вами поговорить.

— Когда?

— Завтра. Если можете.

Пауза.

— Могу. — Ещё пауза. Кравцов умел слышать то, что не было сказано. — Это тот разговор, который я ожидал?

— Наверное, — сказал Гиркин.

— Хорошо, — сказал Кравцов. — Приходи в десять.

Разговор с Кравцовым занял двенадцать минут.

Не из-за того, что было мало слов. А из-за того, что в таких случаях слова не нужны в большом количестве. Два человека, которые работали вместе много лет, понимали друг друга быстро.

Гиркин сказал: ухожу. Объяснил — не оправдываясь, просто объяснил. Что чувствует. Что видит. Что устал быть частью системы, которая справляется с последствиями, не трогая причин.

Кравцов слушал. Не перебивал.

Когда Гиркин закончил, полковник помолчал. Потом спросил — тихо, почти по-отечески, хотя отцом он никому не был:

— Куда?

— В бизнес. Там тоже воюют. Но иначе.

Кравцов помолчал ещё. Потом сказал, и это было неожиданно, потому что он редко говорил такие вещи:

— Я думал, ты уйдёшь раньше. После московского дела, в октябре.

— Я тоже так думал.

— Что удержало?

Гиркин подумал. — Не знаю точно. Наверное — боялся уйти из-за одного случая. Хотел убедиться, что это не реакция, а решение.

— Это решение?

— Да.

Кравцов встал. Протянул руку.

— Если понадобишься — найду, — сказал он.

Гиркин пожал руку. Посмотрел на Кравцова — на его тяжёлое, умное, закрытое лицо — и подумал, что этот человек, знакомый ему много лет, всегда оставался для него загадкой. Что за всей жёсткостью и прагматизмом скрывается нечто, чего полковник никогда не показывал на работе. Что-то, что осталось от человека — до погон.

— Знаю, — сказал Гиркин.

Он вышел из кабинета.

В коридоре остановился. Взглянул на стены, на двери, на людей, которые шли мимо. Двенадцать лет этого коридора. Двенадцать лет этих стен.

Потом пошёл к выходу.

На улице была осень — настоящая уже, с запахом прелой листвы и той особой московской влажностью, которая бывает в это время года. Он остановился на крыльце. Достал блокнот. Написал последнюю запись в этой работе:

«Переговорщик — не тот, кто решает проблему. Тот, кто создаёт условие для того, чтобы проблема могла быть решена. Это важно. Это нужно. Это — честная работа.

Но я хочу попробовать решать проблемы раньше. До того, как они становятся кризисом.

Посмотрим, что из этого выйдет».

Он закрыл блокнот. Убрал в карман. Застегнул куртку.

И пошёл.

Примечание к третьей главе: о том, что не написано в учебниках

Дело Соколова — это то, что профессиональные переговорщики называют «эмоциональным кризисом на почве личной обиды». Человек, движимый не выгодой и не идеологией, а несправедливостью — реальной или воспринимаемой. Это особый тип, потому что стандартные инструменты торга здесь не работают. Ему не нужно ничего, что можно предложить физически. Ему нужно то, что система принципиально не умеет давать.

Признание.

Это слово редко встречается в переговорных учебниках, потому что оно с трудом поддаётся операционализации. Как признать несправедливость? Кто уполномочен это делать? Какие это влечёт правовые последствия?

Вот почему переговорщики обходят это. Говорят о «деэскалации», о «снижении напряжения», о «нахождении приемлемого решения». И не говорят о признании.

Но в реальных переговорах с реальными людьми в реальном кризисе — очень часто именно признание является тем, чего не хватает. Единственным словом, которое нужно произнести.

Не «вы правы в своих действиях». Не «система виновата». Просто — «я слышу, что с вами произошло. Это было несправедливо».

Три слова. Точнее — одна мысль.

Её произнесение не решает юридических проблем. Не возвращает деньги, не освобождает брата, не восстанавливает компанию.

Но она делает кое-что другое: она возвращает человеку его человечность. Его ощущение, что он — не цифра в чужом уравнении, а человек, которого видят.

И очень часто именно этого достаточно, чтобы он положил пистолет на стол.

Не потому, что проблема решилась.

А потому, что он был услышан.

Это — самый простой и самый сложный инструмент переговорщика.

Его нельзя применить механически. Его нельзя сыграть.

Его можно только — почувствовать.

Глава четвёртая. Другая война

Бизнес-центр «Северная звезда» стоял на Ленинградском проспекте и был устроен так, как устроено большинство московских бизнес-центров класса А: снаружи — стекло и сталь, внутри — мрамор, охрана с планшетами, кофейня с ценами, которые напоминают о том, что ты находишься в правильном месте. Переговорные комнаты здесь сдавались отдельно — с почасовой оплатой, с проектором, с водой в запотевших стеклянных кувшинах, которую никто никогда не пьёт, и с тем особым тихим гулом кондиционера, который в переговорных комнатах всего мира звучит одинаково.

Гиркин приехал за сорок минут до начала.

Это была его привычка — приезжать раньше. Не из пунктуальности, хотя он был пунктуален. Из необходимости. Сорок минут — это время, за которое можно почувствовать пространство. Посидеть в тишине. Подумать не о тактике — о людях, которые придут. О том, что они несут с собой. О том, что им важно на самом деле, а не то, что будет написано в повестке встречи.

Повестка встречи, которую прислали накануне, была написана аккуратным корпоративным языком: «Обсуждение условий интеграции активов в рамках возможного слияния компаний "Форт" и "Транс-Экспресс"». Четыре пункта, каждый сформулирован так, чтобы не сказать ничего конкретного. Люди, которые умеют так писать повестки, умеют контролировать информацию. С такими людьми надо быть аккуратным.

Гиркин налил себе воды из запотевшего кувшина. Выпил. Поставил стакан. Раскрыл блокнот.

За два года в бизнес-консультировании он успел понять несколько вещей, которые в учебниках были написаны, но иначе, чем они работают в реальности.

Первое: бизнес-переговоры по уровню напряжения не уступают кризисным. Никто не умирает — это правда. Но люди теряют то, что для них равнозначно жизни: компании, которые строили годами, деньги, которые зарабатывали десятилетиями, репутацию, которая дороже денег. Ставки другие — интенсивность та же.

Второе: в бизнес-переговорах эго проявляется сильнее, чем в кризисных. В кризисе человек на краю — там эго отступает перед страхом или болью. В бизнесе человек в комфорте, в своей зоне, окружён людьми, которые его уважают. Эго здесь — главная сила за столом переговоров. И главный противник соглашения.

Третье: деньги редко бывают настоящей проблемой. Когда переговоры заходят в тупик из-за денег — почти всегда дело в чём-то другом. В контроле, в статусе, в том, как соглашение будет выглядеть для третьих лиц. Деньги — удобный язык для разговора о вещах, которые труднее назвать.

Он перечитал досье на обоих участников. Всё и так помнил, просто надо было освежить память.

Пётр Дмитриевич Якушев, пятьдесят шесть лет. Компания «Форт» — производство и оптовая торговля строительными материалами. Основал двадцать три года назад, начинал с небольшого кирпичного завода в Подмосковье. Образование — строительный институт, советской закалки. Разведён, двое взрослых детей, ни один не работает в компании — это значимая деталь, значит, компания для него не семейный проект, а личный. Репутация: жёсткий, но честный. Слово держит. Не терпит, когда ему объясняют то, что он и так знает. Не любит, когда перед ним лебезят, и не любит, когда с ним разговаривают свысока. Золотая середина с Якушевым — говорить прямо и уважительно. Именно так, как говорят равные.

Максим Геннадьевич Сорокин, сорок один год. «Транс-Экспресс» — логистика, складская инфраструктура, последние три года активно входит в смежные рынки. MBA в Лондоне, стажировка в McKinsey, потом — собственный бизнес. Женат, один ребёнок. Говорит быстро, думает структурно, любит слайды и цифры. Привык к западным стандартам переговоров — повестка, чёткий регламент, список договорённостей в конце. С ним ценится точность и компетентность. Он не уважает людей, которые не знают предмет. Но он также — и это важнее — не уважает людей, которые не слышат его. Он привык быть самым умным в комнате. Когда это не так — замечает.

На страницу:
4 из 5