
Полная версия
Дневник потерянных дней
Он не говорит, но я знаю: что-то не так. Вчера гладила его рабочую куртку и в кармане нашла дозиметр. Маленький, круглый, с красной шкалой. Стрелка застыла между зелёным и жёлтым. Я подержала, положила. Ничего не сказала.
Куртка висит в прихожей, рукава свисают. Я часто её трогаю, когда его нет. Пахнет бензином и машинным маслом. И чуть-чуть — потом. Мужским, родным.
В обед зашла в «Светлячок» — присмотреть коляску. Белую, с кружевами. Продавщица, Зинаида Петровна, высокая женщина с седыми кудряшками, сказала: «Последнюю отдают. Уже несколько человек спрашивали, говорят, больше не завезут». Я попросила отложить до пятницы. Сказала, что приду с мужем.
Она вздохнула: «Удачи вам, молодая. Сейчас с колясками туго». Я заплатила задаток — двадцать рублей.
Смотрю в окно. За стеклом дети идут в школу. Город живёт своей жизнью. А я думаю: почему у меня такое чувство, что время уходит?
Вернулась домой. Аркаша ещё спал. Я села писать.
В нашей группе «Колокольчик» — 12 детей. Двое не пришли сегодня: у Серёжи температура и красные пятна на лице. Воспитательница из соседней группы, Валентина Ивановна, сказала: «Ветрянка». Но Серёжа болел ветрянкой два года назад. Я не стала спорить. Но внутри кольнуло — что-то здесь не так.
Близнецы Саша и Паша строят башню из кубиков. Башня падает, Саша плачет, Паша обнимает его: «Не плачь, я помогу». Я смотрю на них и думаю: хочу такого же. Хочу смотреть, как мой ребёнок спит — вот так же, как сейчас Аркаша. Беззаботно.
Дети идут на завтрак. Я помогаю нянечке раздавать кашу. Запах манки смешивается с запахом хлорки. Обычное утро. Но сегодня что-то не так. Не могу объяснить, что именно.
Потом занятия. Дети рисуют, я сижу рядом, поправляю карандаши. Близнецы сегодня спокойные, не ссорятся. Саша рисует дом, Паша — солнце.
После занятий — прогулка. На улице свежо, но дети бегают, играют в песочнице. Я смотрю на них и думаю о своём.
Возвращаемся в группу, я помогаю накрыть на стол к обеду. Дети едят суп, потом их укладывают спать. В тихий час я сажусь заполнять журнал.
После дневного сна — полдник. Я на кухне, разливаю компот. Яблоки пахнут свежестью, но в воздухе висит что-то металлическое, едва уловимое. Может, показалось. Дети уже сидят за столами, близнецы делят одно печенье на двоих.
После работы я всё же захожу на почту. Очередь — человек пять. Женщина передо мной отправляет посылку в Одессу. Беру бланк, пишу маме несколько строк: «Всё хорошо, работаем, скоро приедем». Не говорю ни про тревогу, ни про ссору.
Потом иду в аптеку на проспекте Ленина. Витрины пустоваты, но градусники есть. Покупаю — медицинский, с красной шкалой. И маленький календарик-карманник на 1986 год. Продавщица улыбается, но улыбка, кажется, натянутой.
— Для себя? — спрашивает.
— Да.
— Будьте здоровы.
Она отворачивается и кашляет — глухо, надрывно. В платке остаётся красное пятно. Я делаю вид, что не заметила.
Выхожу на улицу. Солнце садится. Аптеку уже закрывают, на дверях вешают табличку «Санитарный день». Продавщица кутается в платок и быстро идёт прочь.
Дома Аркадий ещё спит (у него ночная смена). Я сажусь рядом, глажу его по голове. Он вздрагивает, но не просыпается.
Вдруг — ни с того ни с сего — думаю: «А что, если субботы не будет?»
Мысль короткая, колючая. Я отгоняю её. Но она возвращается. Она вернётся ещё много раз.
Документальная вставка (архивная находка 2026 года)
Из газеты «Трибуна энергетика», 22 апреля 1986 года, стр. 2
«Энергоблок № 4 работает в штатном режиме. Коллективом смены инженера А.Ф. Акимова за первый квартал 1986 года достигнута выработка электроэнергии в 1,2 миллиарда киловатт-часов — на 3% выше планового задания. В честь 1 Мая коллектив АЭС взял социалистическое обязательство: обеспечить бесперебойную работу всех четырёх блоков в праздничные дни».
Из служебной записки о состоянии 4-го энергоблока (рассекречено в 2021 году):
«Хронология технологического процесса на 4-м энергоблоке ЧАЭС. 26 апреля 1986 года:
00:05 — начало снижения мощности реактора.
01:03 — мощность упала до 160 МВт.
01:23'41.5'' — массовый разрыв трубопроводов в нижней части юго-восточного квадранта активной зоны.
01:23'46'' — взрыв с выбросом активной зоны».
Глава 2
Аркадий
24 апреля 1986 года, четверг, день
Заступаю на смену в четыре, но прихожу раньше — в половине третьего. Люблю посидеть в операторской перед началом, один, без разговоров. Наливаю чай из титана — он здесь всегда горячий, с налётом накипи на стенках кружки.
Сегодня в блоке шумно. Готовятся к завтрашнему — будут снижать мощность, проверять турбогенератор. Я слышал в курилке: что-то насчёт «выбега ротора», какой-то эксперимент. Дятлов, говорят, лично руководит. Я не вникаю. У меня своя работа.
Сажусь за пульт, открываю журнал. Показатели за ночь — в норме. Кроме вибрации. Она никуда не делась.
Виктор появляется в половине четвёртого с двумя стаканами чая в железных подстаканниках.
— Держи. С сахаром, как ты любишь.
— Спасибо.
Он садится рядом, оглядывается по сторонам — проверяет, не подслушивает ли кто.
— Слышал про завтра? Будем мощность почти в ноль глушить. Говорят, Дятлов настоял.
— Акимов не хотел? — спрашиваю.
— Акимов всегда не хочет. Он пьёт чай, громко прихлёбывая. — Но делают по-другому.
Я молчу. Думаю о вибрации. О том, что реактор сейчас не спит. А завтра его будут дразнить снижением мощности.
— Слышишь гул? — спрашиваю.
Он прислушивается. В операторской — обычный шум: вентиляция, гудение приборов, где-то далеко удары молотка. Но я слышу этот низкий, ровный звук. Он идёт отовсюду.
— Нормально всё. Ёлки-палки, у тебя паранойя, Кравченко.
— Может быть.
Допиваю чай, достаю маленький чёрный блокнот — всегда ношу в кармане.
«24 апреля, смена началась.
Всё вроде в норме. Но вибрация сильнее.
Начальник смены отмахнулся: «Товарищ Кравченко, не отвлекайтесь»
А я смотрю на записи за прошлые дни. 22 апреля — вибрация. 23 апреля — вибрация. Сегодня — снова. Кажется, я схожу с ума.
Завтра с полуночи будут снижать мощность. Говорят, до двухсот. Зачем так низко? Я инженер, а не начальник.
В обед я ходил в столовую. Столовая второго блока помещалась в подвальном помещении: низкие своды, запах пережаренного масла и хлорки, длинные алюминиевые столы. В углу — титан с кипятком, рядом стопка алюминиевых кружек. Сегодня на обед давали гречку с котлетой и компот из сухофруктов. Я взял поднос, сел у окна — точнее, у забранного сеткой прямоугольника, выходящего во внутренний двор.
Там очередь из людей в синих халатах. Обсуждают выходные. Кто-то едет в Киев, кто-то на рыбалку. Я подумал: в субботу мы с Ирой тоже куда-нибудь поедем. За коляской. Белой, с кружевами.
Перед глазами встаёт её улыбка. Вчера вечером, когда я согласился на ребёнка, она улыбнулась и сказала: «Я знала, что ты не откажешься». Тогда я не понял, что она имела в виду. Теперь, наверное, понял.
В столовой я замечаю её случайно. Людмила сидела через два стола от меня. Её косынка сползла на затылок, открывая редкие светлые волосы, похожие на кукольные. Вокруг неё — пустота: никто не решался сесть рядом, будто боялись заразы. Напротив неё, через проход, двое инженеров перешёптывались, косясь в её сторону. Их голоса я разобрал позже, когда подошёл поближе. Перед ней — тарелка с гречкой и котлетой, но она не ест. Сидит, уставившись в стену, и машинально гладит себя по голове — там, где ещё недавно были волосы.
Я подхожу. В прошлом месяце мы разговаривали с ней в коридоре — она показывала дозиметр, надетый под халат, и говорила про фон за пятьдесят микрорентген. Теперь она боится даже смотреть на меня.
— Люда, — говорю тихо. — Как ты?
Она поднимает глаза. Жёлтые белки, как у старого человека. Хотя ей нет и тридцати.
— Ты не узнал меня, Кравченко? — Голос сухой, ровный, как у робота. — Я сама себя не узнаю. Вчера мылась — волосы лезут клоками. Смотрю в зеркало — а там чужое лицо. Бледное, как у покойницы.
— Врачи что говорят?
— А что врачи? — Она усмехается, но смех выходит страшным — без звука, только уголки губ дёргаются. Говорят: «нервы», «авитаминоз», «не выдумывайте». Я принесла дозиметр, показала — пятьдесят микрорентген в коридорах между блоками. Мне сказали: «Это погрешность. Не сейте панику».
— Тебя перевели?
— Перевели. В прачечную. Сказали — «для вашей же безопасности». Но я знаю правду: начальству не нужны свидетели. А я свидетель. И ты свидетель, Кравченко. Смотри, чтобы тебя тоже не спрятали.
Она встаёт, подхватывает поднос. Не сдает — просто ставит на соседний стол и идёт к выходу. На ходу оправляет косынку — я вижу её затылок: кожа в красных пятнах, как после ожога.
— Ты увольняешься? — кричу ей вслед.
— Уже уволилась. — Она останавливается в дверях, оборачивается. — Сегодня последний день. Уезжаю в Киев. К матери. Сказала — работу найду. Только бы выжить.
И уходит. Я смотрю на пустую дверь. В столовой гулко гремит посуда, кто-то смеётся, обсуждая выходные. Никто не обратил внимания. Никто не спросил, почему женщина в косынке уходит навсегда.
Рядом двое инженеров спорили о странных болезнях. Говорили тихо, оглядываясь по сторонам — не дай бог кто услышит и донесёт начальству.
— У моего соседа сын в больнице. Говорят, анализы плохие. Что-то с кровью.
— А у меня дочка кашляет кровью. Врачи разводят руками.
— Может, вода плохая?
— Может, воздух? Говорят, на станции что-то неладно.
Я молчал. Но думал: они правы. И никто не слушает. Я доел, отнес поднос с грязной посудой и вышел. Надо было идти в машинный зал. Но в голове всё ещё звучал их шёпот.
После смены куплю сирень. Скажу: «Давай родим ребёнка».
Прячу блокнот, встаю. Иду в машинный зал — туда, где гул громче всего. В воздухе — запах горячего металла и озона. Турбины работают ровно, но внизу, где бетон сходится со стенами, я слышу это: три удара, пауза, три удара. Как сердце.
Я кладу ладонь на бетон. Он холодный, но я чувствую мелкую вибрацию — как будто что-то большое перекатывается под нами.
— Ты чего, Кравченко? — окликает электрик, молодой парень с рыжими усами.
— Проверяю.
— Проверяй. Только без фанатизма.
Он уходит, посвистывая. Я остаюсь один. Достаю дозиметр — стрелка застыла между зелёным и жёлтым. 20 микрорентген.
Из-за турбины выходит Виктор. За последние дни он похудел, под глазами круги — видно, что не спит. В руках — телефонная трубка, которую он только что положил. Но соединение не прервалось — из мембраны доносится далёкий женский плач.
— Это ты? — спрашиваю.
— Жена звонила. — Он садится на корточки, прислоняется спиной к бетонной стене. — Говорит: «Витя, увольняйся. Уезжаем. Я слышала по радио про какие-то учения, но люди в очереди говорят другое». И плачет.
— А ты что?
— А я что? Я — как ты. Сказал: «Оля, не выдумывай. Всё будет хорошо». Но голос у меня дрожал. Она услышала. Сказала: «Ты врешь. Я по голосу чую». И тогда я… не знаю, Кравченко. Я впервые не нашёлся, что ответить.
Он замолкает. Смотрит на турбину. Она гудит ровно, мерно. Гул успокаивает. Или наоборот — нагоняет тоску.
— Я тебе завидую, — говорит он вдруг. — У тебя нет детей. А у меня двое. Сыновья в садик ходят. В тот самый, где твоя жена работает. Близнецы — Саша и Паша. И я думаю каждый день: что с ними будет? Если что-то случится?
— Ничего не случится, — говорю я. — Успокоятся начальники, мы проведём испытания, и будем жить дальше.
— Ты сам в это веришь?
Я молчу. Потому что не верю. Ни во что. Кроме вибрации. Она растёт. Я чувствую её даже сейчас, через бетон, через подошвы ботинок. А мы сидим на корточках и говорим о жизни, которой, может быть, уже нет.
— Знаешь, что жена сказала? — Виктор поднимает на меня глаза. В них — тоска и злость одновременно.
— Витя, если ты не вернёшься, я не прощу тебя. Не за смерть — за то, что бросил нас одних». Вот так. Не прощу. За то, что умру.
Встаёт, отряхивает халат. Идёт к выходу из машинного зала.
— Пойдём, Кравченко. Работа не ждёт.
Я иду за ним. В операторской тихо. Дятлов уже на месте, склонился над пультом, что-то показывает Акимову. Акимов кивает, но лицо у него белое, как мел.
Сажусь на своё место. Открываю журнал. Пишу:
24 апреля, поздно.
Датчики зашкаливают. Выход за допуск.
Написал в журнале: «Рекомендую остановить снижение».
Акимов потом перечеркнёт. Виктора жена плакала по телефону. Не знаю, что страшнее — плач или тишина.
Дописываю:
«Гул не утихает. Приборы показывают норму. Но я не верю приборам. Вечером позвоню Ире. Скажу, что люблю. На всякий случай. Потому что никогда не знаешь, какой день — последний.
«Ночная смена. Операторская 4-го блока.
Пусть видят. Пусть потом говорят — паникёр. Но я записываю.
Мощность снижают. Давление, температура — вроде в норме. А вибрация... Иглы прыгают чаще.
Акимов заглянул через плечо, подчеркнул цифру, написал на полях: «Погрешность прибора». И вышел. Я не стёр.
Был в машинном зале. Гул изменился — стал ровным, глухим. Приложил ухо к бетону. Слышу дрожь. Троичными толчками. Вернулся. Виктор спит на пульте. Дятлов ходит между рядами, голос командирский.
Снова проверил датчики — зашкаливают. Написал в журнале: «Рекомендую остановить снижение». Перечеркнут. Я знаю.
00:00. Началось.
Смотрю на цифры. Пальцы немеют. Не от холода.
Я закрываю блокнот. Прячу в карман. Иду в туалет, мою лицо холодной водой. Смотрю в зеркало. Там — чужой человек. Бледный, с красными глазами. Я не узнаю себя.
Евдокимов уехал сегодня днём. В его лаборатории теперь сидит молодая девушка в новом халате. Она улыбается, пьёт чай с печеньем. Спросила меня: «Вы чего такой хмурый? Скоро Первомай». Я не ответил.
Ирина
24 апреля 1986 года, четверг, утро
После завтрака, когда Аркадий ушёл на работу, я спустилась в вестибюль общежития. Телефон-автомат — красный, с круглым диском, на стене под расписанием киносеансов. Набрала номер мамы в Одессу. Долго шли гудки.
— Алло? — голос сонный, мама только встала.
— Мам, это я.
— Ира? Что случилось? Ты так рано…
— Ничего не случилось. Просто… хотела сказать. Аркадий согласился на ребёнка.
Пауза. Слышно, как мама зажигает газ на кухне, ставит чайник.
— Ну, слава богу, — говорит она. — А то я уж думала — он вообще против.
— Он боится.
— Чего боится?
— Не говорит. Но я знаю. На станции что-то неладно. Он возвращается поздно, злой. Ест плохо. А вчера я нашла у него в кармане дозиметр.
Мама молчит. Долго. Потом:
— А ты не думала уехать? В Одессу? Ко мне?
— У него работа. И у меня.
— Работа… — Мама вздыхает. — Ирка, вы же не в Сибири. Переведётся. А тут… я по телевизору слышала про «мирный атом». Они всегда так говорят перед тем, как что-то случится.
— Мам, ты всё паникуешь.
— Я мать. Это другое. — Она помолчала. — Ладно. Если ребёнок — я приеду. Помогу. Но ты береги себя.
— Хорошо.
— Ира…
— Что?
— Ты его любишь?
Я смотрю в запотевшее стекло окна. На улице уже тепло, тополя распустились. Где-то бежит мальчишка с портфелем, опаздывает в школу.
— Люблю, — говорю. — Сильнее, чем боюсь.
— Тогда всё будет хорошо. Материнское сердце чует.
Мы прощаемся. Я вешаю трубку, но долго стою, прижавшись лбом к холодному стеклу. Запах пластмассы, асфальта и первых листьев. В голове: «Материнское сердце чует». А что оно чует сейчас — моё, ещё не материнское, а только ждущее?
Прихожу в половине восьмого. В группе уже шумно — близнецы строят железную дорогу, девочки играют в куклы. Я села на корточки рядом со столиком, где Саша рисовал. Он сосредоточенно выводил коричневым фломастером дом — квадрат, треугольную крышу, окошко. Рядом с домом он нарисовал солнце — жёлтый круг с лучиками. А потом, ни с того ни с сего, дорисовал чёрную линию, падающую с солнца прямо на крышу.
— Саша, что это? — спросила я.
Он поднял на меня свои серые глаза и сказал:
— Солнце упало. Я замерла.
— Почему солнце упало?
— Оно заболело, — ответил он и переключился на другой листок.
Воспитательница Валентина Ивановна подошла, взяла рисунок, посмотрела и нахмурилась.
— Дети иногда такое рисуют, — сказала она негромко. — Не обращай внимания.
Но я не могла забыть. Весь день этот рисунок стоял перед глазами: чёрная линия, падающая с неба. В обед, когда дети уснули, я достала тетрадь и записала: «Саша сказал, что солнце упало. Может, это из-за того, что в городе всё болеют? Или он что-то видел по телевизору?» Я не знала. Но внутри заскребло.
Вешаю пальто, проверяю список: сегодня 10 детей из 12. Серёжи нет (всё ещё температура), и Леночка заболела — мать звонила, сказала, что у неё сыпь на спине.
— Что-то много больных, — говорит Вера Сергеевна, старшая воспитательница. — И всё с температурой, с пятнами.
— Может, эпидемия, — отвечаю, хотя думаю иначе.
Вера Сергеевна сегодня какая-то не в духе. Садится рядом, понижает голос:
— Ты слышала, что говорят в городе? У знакомых муж на станции работал, так он рассказывал — там что-то неладно. Всю ночь гудело, а к утру приехало много начальников. Какие-то испытания. Но люди боятся.
— Чего боятся? — спрашиваю.
— Не знаю. В воздухе пахнет чем-то странным, металлом. Я сама ничего не чувствую. А ты?
— Не знаю, — я пожимаю плечами. — Может, показалось. Вчера вечером, когда шла домой, вроде бы что-то такое… Но, может, ветер с завода.
— Вот и я думаю, — Вера Сергеевна вздыхает. — Но детей жалко. Столько болеют. Неужели всё совпадение?
В группе дети уже проснулись, близнецы делятся вагончиками. Саша говорит Паше: «Ты бери синий, а я красный». Мирно. Я смотрю на них и стараюсь не думать о странном запахе.
«Четверг, утро. В группе шумно. Саша и Паша поссорились из-за паровоза, потом помирились. Я смотрела на них и думала: вот так и мы с Аркадием. Поссорились — помирились. Теперь жду субботы.
Коляска в «Светлячке» меня ждёт. Белая, с кружевами. Имя придумала: если мальчик — Аркадий, если девочка — пусть будет похожа на меня.
Когда дети уснули в тихий час, я отпросилась у Веры Сергеевны и вышла в аптеку — хотела спросить про витамины. Аптека закрыта. На дверях табличка «Санитарный день». Странно, ведь санитарный день обычно по средам. Сегодня четверг. Я вспомнила ту продавщицу, которая кашляла кровью. Может, заболела. Может, закрыли из-за неё. За стёклами темно. Обычно здесь всегда горит свет. Сегодня нет.
В группе начинается полдник. Дети пьют компот — сегодня яблочный, с корицей. Запах корицы смешивается с запахом хлорки. Я наливаю каждому в кружку. Близнецы помогают друг другу застегнуть пуговицы на куртках после сна — трогательная возня.
После работы зайду на почту — отправлю письмо маме. Напишу, что у нас всё хорошо. Что суббота будет счастливым днём. Я хочу в это верить. Потому что если не верить — то зачем всё это? Я люблю свой сад. Я люблю Аркадия. Если это — последний спокойный день, пусть он запомнится.
Закрываю тетрадь, иду на кухню. Дети уже сидят за столами. Щемит. И не знаю — предчувствие или усталость.
Пока я заполняла на почте бланк, в очереди за моей спиной перешёптывались две женщины. Одна — в ситцевом платье, с рыжими выцветшими волосами, другая — в строгом костюме, наверное, из горисполкома.
— Моему мужу сказали срочно ехать на станцию сегодня вечером, — шептала первая. — Какие-то испытания. Он говорит, боятся.
— А мой вчера вернулся под утро, — отвечала вторая. — Глаза красные, трясётся. Я спросила, что случилось, а он: «Не спрашивай. И не вздумай никому рассказывать».
Я обернулась. Женщина в ситцевом перехватила мой взгляд и спросила:
— Ваш тоже на станции?
— Инженер. На четвёртом блоке.
Она кивнула, понимающе.
— Я Нина. А вас как зовут?
— Ирина.
Мы обменялись быстрым взглядом — тем особенным взглядом, когда не нужно слов. Она взяла меня за руку — ладонь была горячей и влажной.
—Звоните, если что. Я живу в соседнем подъезде. Она черкнула размашисто номер телефона. Я сжала в руке письмо маме и подумала: «А напишу-ка я ей правду». Но не написала. Нельзя. Никому нельзя.
Документальная вставка
Из служебной записки о подготовке к испытаниям на 4-м энергоблоке (25 апреля 1986 года):
«В соответствии с программой испытаний турбогенератора № 8, намечено снижение мощности реактора 4-го блока до 700 МВт с последующим выходом на 200 МВт. Проверка системы аварийного охлаждения реактора (САОР) в режиме "выбега ротора". Ответственный — заместитель главного инженера А.С. Дятлов. Начало — 25 апреля 1986 года, 00:00».
Из интервью оператора 4-го блока (2006 год): «Я запомнил этот гул. Я его и сейчас слышу, через 20 лет».
Глава 3
Программа первомайской демонстрации в Припяти (выдержка из агитбюро):
«Колонны демонстрантов проходят по проспекту Ленина. Приветствуем героических энергетиков, досрочно выполнивших план! Слава КПСС!»
Аркадий
25 апреля 1986 года, пятница, вечер
Заступаю на смену в восемь. На душе скребёт. Сегодня всё по-другому. В блоке тихо, но это не та тишина, когда всё работает как часы. Это тишина перед бурей.
В раздевалке я переодеваюсь медленнее обычного. Вешаю куртку на крючок, поправляю ремень. Перед глазами — лицо Ирины сегодня утром. Она улыбалась, провожая меня. Сказала: «Удачи». Я не ответил. Просто кивнул.
Виктор уже за пультом, пьёт чай. Кивает мне.
— Сегодня будут мощность до двухсот сбрасывать, — говорит он. — Эксперимент.
— Слышал.
— Дятлов, говорят, сам на пульте стоит.
Виктор оглядывается, понижает голос:
—Акимов пытался перенести испытания, но Дятлов настоял. Говорят, у них стычка была вчера вечером.
Я молчу. Акимов — грамотный инженер, опытный. Если он против, значит, есть риск.
— Акимов знает, что делает, — отвечаю я уклончиво.
— Знает. Только начальство не слушает, — вздыхает Виктор. — Ладно, твоё дело — за реактором следить, а не политику разводить.
Я не отвечаю. Сажусь за свой пульт, пробегаю глазами показатели. Мощность уже снижают — с двух тысяч до семисот. Давление в норме, температура тоже. Вибрация. Она никуда не делась. Проверяю датчики в юго-восточном квадранте — иглы прыгают чаще, чем вчера.
Рядом, за соседним пультом, молодой оператор нервничает. Перекладывает ручку с места на место.
— Ты чего? — спрашиваю.
— Да так. Испытаний боюсь.
— Бояться нечего. Делай, что говорят.
Но сам я боюсь. Не за себя. За Иру. За всех, кто останется, если что-то пойдёт не так.
Начальник смены подходит, смотрит через плечо.
— Что там у тебя, Кравченко?
— Вибрация выше нормы.
— Выше нормы? — он наклоняется к приборам. — Я не вижу отклонений. Работай.
— Но датчики…
— Датчики в порядке, — отрезает он. — У нас испытания. Не забивай голову.
Он уходит. Я сжимаю зубы. Достаю блокнот.
«25 апреля, вечер.
Начальник смены не слушает. Говорит — датчики в порядке. А иглы прыгают. Я же вижу.
Виктор советует: «Ты своё дело делай». С полуночи снижение до двухсот.
Если всё будет хорошо — вырву эти страницы. Если нет... (дальше строка зачёркнута, неразборчиво)
Перед сменой Ира звонила на станцию — из автомата в вестибюле общежития. Я слышал шум улицы в трубке, чьи-то голоса. Спросила: «Ты скоро вернёшься?» Я сказал: «В субботу». Пауза. «Я купила градусник, буду ждать». Что она имела в виду? Я не спросил. Не хотел показывать, что не понимаю.
Я не сказал ей, что боюсь. Только: «Я люблю тебя». И положил трубку. Потому что, если что-то случится — я хочу, чтобы это были последние слова.
Встаю, иду в машинный зал. Там гул сильнее, чем вчера. Лампы горят тускло, в воздухе пахнет озоном и горячей смазкой. Прикладываю ладонь к стене — вибрация чувствуется даже сквозь бетон. Бетон дрожит мелко-мелко, как от работающего насоса, но насосы здесь не работают. Мне кажется, что всё здание дышит.









