
Полная версия
Гуманитарный метод
И вот здесь начинается то, что для поверхностного наблюдателя есть лишь незначительный бытовой эпизод, а для нас — драгоценное свидетельство. Остальные начинают смотреть в указанном направлении. И что же? Одни самолёт увидели, а другие — нет, как ни напрягали зрение. При этом те, кто увидел, немедленно начинают обмениваться друг с другом подробностями: «Вон, смотри, как он блестит на солнце», «Он пересекает то маленькое облачко», «У него, кажется, два двигателя». Они уточняют ориентиры, подтверждают увиденное друг другу.
Что произошло в этот момент с теми, кто увидел самолёт? Они, согласно нашей прежней строгой терминологии, вошли в одно состояние сознания. Ибо они наблюдают одно и то же явление — не просто физический объект «самолёт», но явление, которое субъективно для всей этой группы, для всех, кто может сказать «я вижу самолёт». Это «нечто» — видимый самолёт — принципиально недоступно тем, кто его не видит. Вы можете описывать им его положение словами, но передать само видение, само присутствие этого серебристого тела в небе — никогда. Следовательно, это «нечто» есть субъективное явление, наблюдаемое одним и только одним субъектом — а именно, группой тех, кто видит.
А что же те другие, которые смотрят в ту же сторону, но самолёта не видят? Находятся ли они в состоянии сознания? Безусловно. Они не спят и не в обмороке. Но их состояние сознания — иное. Они наблюдают небо, облака, может быть, птицу или просто голубизну. Но они не наблюдают того, что наблюдают первые. Поэтому о них можно сказать так: они что-то наблюдают, да, но не в том состоянии сознания, в котором самолёт видно.
Одни — те, кто видит, — осознают наличие самолёта. Для них самолёт есть, он дан, он присутствует в их мире с той же несомненностью, с какой для присутствующих в комнате присутствует этот стул. Другие же, кто смотрит в ту же точку и видит только пустоту, не осознают его наличия. Для них самолёта нет. И пока они не начнут видеть — то есть пока их зрение не перестроится, пока они не поймут, куда именно смотреть, — они будут пребывать в неведении, которое никакие описания не могут устранить.
Вот перед вами, во всей своей простоте, механизм возникновения и разделения сознаний. Группа «видящих самолёт» образует один коллективный субъект с общим «Я» — ибо они наблюдают одно, недоступное другим. Группа «не видящих» — точнее множество отдельных субъектов, каждый со своим частным наблюдением пустого неба. И горе тому, кто попытается доказать невидящему, что самолёт «объективно существует». Ибо для невидящего он не существует ровно до того момента, пока его глаз не научится различать то, что видят другие. А научится он этому, только войдя в их состояние сознания — то есть начав наблюдать то же самое субъективное явление.
Так обыденный пример вскрывает онтологическую структуру, которая в иных обстоятельствах остаётся скрытой за толщей привычки. И тот, кто однажды понял этот пример, понял всё.
Теперь, дабы никто не мог упрекнуть нас в том, что мы обходим стороной те требования, которые наука предъявляет к наблюдению, следует воздать должное справедливости. Ибо наука, при всех её заблуждениях, всё же не столь наивна, как может показаться. Она, по крайней мере, подразумевает в акте наблюдения нечто большее, нежели простое разглядывание. От наблюдения она требует целесообразности, преднамеренности, планомерности, систематичности — словом, всего того, что отличает осознанное действие от случайного взгляда. В этом она права, хотя и не умеет обосновать свою правоту.
Я же, в отличие от этих господ, не стану ничего «подразумевать», ибо подразумевание есть лазейка для недомыслия. Я докажу теорему, и докажу её с той строгостью, какая приличествует геометрии. Теорема же эта гласит следующее:
Осознание результата необходимо для его однозначности.
Звучит просто, но за этой простотой скрывается пропасть, в которую наука боится заглянуть. Приступим к доказательству.
Предположим противное тому, что требуется доказать. Предположим, что для некоторой группы, которую мы мыслим, как единый субъект, результат наблюдения однозначный. То есть все они согласны с тем, что в результате никакой двусмысленности нет. При этом, однако, допустим, что этот результат группой не осознаётся. Что это означает — «не осознаётся»? А означает это, согласно всем предыдущим определениям, что они не находятся в одном состоянии сознания относительно этого результата. Ибо осознание, как мы показали на примере с самолётом, есть не что иное, как пребывание в том состоянии сознания, где данное явление присутствует как наблюдаемое всеми.
Но если они не находятся в одном состоянии сознания, то, по определению субъекта, они не наблюдают этот результат как субъективное явление группы. Ибо субъективное явление группы есть именно то, что наблюдается всеми членами группы совместно, образуя их общее «Я». Если же этого совместного наблюдения нет, то каждый из них наблюдает нечто своё.
И здесь мы подходим к решающему пункту. Если результат наблюдения у каждого свой — как субъективное явление, наблюдаемое одним и только одним индивидуальным субъектом, — то для других членов группы этот результат является иным. Ибо то, что вижу я один, ты, находящийся в ином состоянии сознания, не видишь. Для тебя мой результат не имеет никакого значения, ибо он тебе не дан. Он для тебя — пустой звук, моя фантазия, нечто, не заслуживающее доверия. Каждый остаётся при своей субъективной определённости, которая для другого есть неопределённость. Следовательно, об однозначности не может быть и речи.
Мы получили явное противоречие. Мы предположили, что результат однозначен, но пришли к тому, что он у других не такой как у меня, то есть не является однозначным. Следовательно, наше исходное предположение ложно. Значит, истинно обратное: если результат однозначен, то он необходимо осознаётся группой.
Что и требовалось доказать.
Вот какова сила строгого рассуждения. Наука подразумевает осознанность, но не может её обосновать, отчего всё её здание висит в воздухе. Мы же доказали, что без осознания нет и не может быть никакой однозначности, а без однозначности нет никакого научного факта. Ибо научный факт есть нечто, с чем согласны все компетентные наблюдатели. Но согласие это, как мы только что показали, есть не что иное, как пребывание в одном состоянии сознания — то есть коллективное «Я», наблюдающее субъективное явление. И горе той науке, которая это отрицает: она отрицает саму возможность своего существования.
Теперь же, вооружившись этой железной теоремой, обратим свой взор к тому скандалу в физике, который они называют «двухщелевым экспериментом». Ибо здесь наше утверждение предстаёт не как отвлечённая спекуляция, но как приговор самой природе.
Вот к чему сводится их знаменитый парадокс. Некий квантовый объект — например, электрон, эта жалкая точка, лишённая даже той доли реальности, какую мы привыкли приписывать пылинке, — направляется к преграде с двумя прорезями. Когда за этой преградой ставят экран, фиксирующий удар, то выясняется следующее. Если мы не знаем, через какую именно щель прошёл электрон, экран показывает распределение, свойственное волне, которая прошла одновременно через обе щели. Но стоит нам — о, коварство! — с помощью детектора попытаться осознать, через какую щель пролетела частица, как волшебное распределение исчезает, и экран фиксирует две грубые кучи, как если бы электрон был пулей, которая выбрала только одну щель.
Что же это означает для мыслящего ума? А означает оно в точности то, о чём мы сказали выше: осознание результата необходимо для его однозначности.
Пока я, великий и убогий субъект, не осознаю, через какую щель прошёл электрон, я не имею права утверждать о нём ничего определённого. И природа, следуя не моей прихоти, но логике самого бытия, оставляет его в состоянии неоднозначности — в этом отвратительном «ни там, ни здесь, но везде». Электрон пребывает в том первичном хаосе возможностей, который на их жаргоне зовётся «волновой функцией». Ибо, повторю, не имея осознания пути, я не могу сказать: «он прошёл либо здесь, либо там». Я должен молчать. А там, где я молчу, мир тоже не обретает голоса.
Но как только моё сознание — это проклятое око, которое нельзя вырвать, не разрушив мир — удостоверяется: «Вот! Он пошёл через левую щель!» — тогда и только тогда однозначность вступает в свои права. Ибо теперь результат осознан мной. И мир, подчиняясь той самой теореме, которая выше доказана с геометрической строгостью, обретает определённость. Электрон, словно испуганный слуга, услышавший оклик хозяина, прекращает свои волновые пляски и являет себя как частица, как единичное, как это, а не всякое.
Вот теперь мы можем спуститься с высот чистой теории на твёрдую землю практической пользы — ибо философия, которая ничего не объясняет в делах человеческих, подобна дереву, не приносящему плодов. Наша теорема имеет не только умозрительное, но и самое непосредственное практическое значение. И лучшим тому подтверждением служит область, менее всего склонная к философским вольностям, — область метрологии, то есть науки об измерениях.
Возьмём в руки любой серьёзный труд по этой дисциплине. Например, учебник Шишкина И.Ф. «Теоретическая метрология», где в первой части излагается общая теория измерений. И что же мы там обнаруживаем? В этом почтенном сочинении, предназначенном для обучения умудрённых техников, формулируется третья аксиома метрологии. И звучит она следующим образом, запомним эти слова:
«Результат измерения без округления является случайной величиной».
Вслушаемся в эту фразу. Она провозглашается как аксиома — то есть как нечто, не требующее доказательств и лежащее в основании всей науки об измерениях. Метрология, эта гордая царица точности, признаёт, что сырой, необработанный результат измерения — до того, как с ним совершат некое действие, — есть нечто случайное, то есть неопределённое, «на самом деле может быть что угодно». И только после того, как над ним совершат операцию округления, он превращается в нечто фиксированное, имеющее определённое значение.
Что же такое это округление? Округление, если посмотреть на него не глазами инженера, а глазами философа, есть не что иное, как действие осознания. Округление совершается сознанием — будь то сознание отдельного человека или, что чаще, коллективное сознание научного сообщества, которое договаривается о том, до какого знака округлять. И это действие, заметьте, превращает неоднозначность случайности — этот ужасный хаос, где «может быть что угодно», — в однозначное, твёрдое, измеренное значение.
И вот что поразительно, что должно привести в восторг всякого, кто способен соединять разрозненные истины. То, что в метрологии — в этой строгой, технической, лишённой всякой метафизической претензии дисциплине — провозглашается аксиомой, то есть недоказуемым основанием, в философии, как мы только что показали, является теоремой. Мы доказали, что осознание результата необходимо для его однозначности. Метрология же принимает это за аксиому, не доказывая, но и не имея возможности обойтись без этого. Она округляет — и тем самым, сама того не ведая, подтверждает наш тезис.
Какая же ирония! Естественные науки и их прикладные дисциплины, которые так любят свысока поглядывать на «бесплодную» гуманитарную философию, на каждом шагу опираются на истины, которые философия способна не только сформулировать, но и строго доказать. Они принимают их как аксиомы — то есть как нечто, данное свыше или от природы, — а мы, философы, выводим их с необходимостью из первых принципов. И если бы метрология когда-нибудь осознала, что её третья аксиома есть не что иное, как частный случай нашей теоремы об осознании, она, быть может, перестала бы смотреть на философию с тем высокомерным презрением, которое столь часто встречается в этих кругах. Но этого не случится, ибо осознание, увы, требует того самого действия, которого они так боятся и без которого, как мы видели, не обойтись.
Из доказанной теоремы, которая отныне должна стать краеугольным камнем всякого учения о познании, мы с необходимостью получаем следующее определение. И пусть оно покажется слишком простым тем, кто привык к многословию, — ибо истина всегда проста, а ложь нуждается в украшениях.
Цель наблюдения есть не что иное, как что-то осознать.
Вот и всё. Всякое наблюдение, лишённое этой цели, есть пустое времяпрепровождение, рассеянный взгляд, не заслуживающий имени наблюдения. Осознать — значит зафиксировать, значит перевести неопределённое множество возможностей в единственный актуальный факт, значит сказать: «это есть именно так, а не иначе». И без этого акта наблюдение не достигает своей цели.
Теперь взглянем на то, что творит под именем «научного наблюдения» современная практика — особенно в тех областях, которые мнят себя самыми точными. Что мы видим? Эта практика, одержимая манией чистоты, пытается исключить из наблюдения субъективность. Она хочет получить результат, который не зависел бы от наблюдателя, от его сознания, от его осознающего акта. Она требует, чтобы наблюдатель был невидим, неслышим, неощутим — чтобы его присутствие никак не сказывалось на том, что он наблюдает.
Но что же происходит при этом? Исключая субъективность, она по необходимости исключает и осознанность. Ибо осознанность, как мы показали, есть именно субъективное состояние — состояние «я наблюдаю субъективное явление». Уберите субъекта — и осознавать станет некому. Оставьте субъекта, но заставьте его быть «чистым», «не вмешивающимся», «объективным» — и вы лишите его того единственного действия, ради которого он вообще поставлен наблюдать. И тогда, как легко догадаться, цель наблюдения — «осознать» — оказывается недостигнутой.
Каков же плод этого безумного предприятия? А плод его — фатальные ошибки и тот самый кризис, который ныне открыто признаётся даже самыми упёртыми адептами науки, хотя причины его они, разумеется, видят не там, где следует. Возьмите, например, физическую картину квантового мира — этого позорного столпа современного естествознания. Что мы там обнаруживаем? А обнаруживаем мы картину, в которой царствует всеобщая неопределённость. В ней нет твёрдых фактов, нет однозначных состояний, нет того, что можно было бы осознать без остатка. В ней частица одновременно здесь и там, кошка одновременно жива и мертва, и всякая попытка сказать «это есть именно так» натыкается на принципиальный запрет, возведённый в ранг закона природы.
И каждый результат наблюдения в этом мире, как торжественно заявляют сами физики, есть случайность. Не осознанный факт, а выпавшее число. Не «я увидел то-то», а «с вероятностью столько-то произошло это, а могло произойти и другое». Случайность, заметьте, есть та самая неоднозначность, которую мы в теореме поставили в прямую противоположность осознанности. Там, где нет осознания, там царит случайность. И физики, исключив из своего наблюдения субъективность, получили ровно то, что заслужили: мир, в котором нет места осознанию, ибо они сами вышвырнули его за дверь.
И этот кризис не есть временное затруднение, которое разрешится следующим великим открытием. Это есть системный кризис — неизбежное следствие ложной установки, заложенной в основание. Пока наука будет стремиться исключить субъективность, она будет исключать осознанность. А пока она исключает осознанность, она не будет достигать цели наблюдения. А не достигая цели, она будет получать неоднозначные, случайные, неопределённые результаты. И чем точнее она будет стараться быть, тем отчётливее проступит этот порок в её основании.
Физика квантового мира, со всеми её парадоксами и нелепостями, есть не что иное, как зеркальное отражение этого методологического греха. Она видит мир неопределённым потому, что смотрит на него неосознанными глазами. Она получает случайность потому, что боится осознать. И если бы она, подобно нам, осмелилась утвердить осознание как необходимое условие однозначности, она, быть может, увидела бы, что квантовые «законы» — это не свойство природы, а свойство её собственной слепоты. Но на это она не пойдёт, ибо признать это означало бы признать, что философия стоит выше физики, — а это для гордого естествоиспытателя хуже смерти.
Нет ничего практичнее философии
Теперь, оставив на время эти технические тонкости — округления, случайности и квантовую неопределённость, — обратим свой взор к предмету, который на первый взгляд кажется далёким от нашей метафизики, но на поверку оказывается её самым прямым продолжением. Я говорю о том, что русская мысль — эта суровая и неприкрашенная мысль народа, который не привык к роскоши праздного умозрения, — породила два вопроса, кои справедливо почитаются фундаментальными вопросами русской жизни.
Вопросы эти суть: «Кто виноват?» и «Что делать?».
Вслушайтесь в них. Они звучат как стон, как крик, как требование немедленного облегчения. И именно это требование — требование практичного ответа — порождает ту роковую иллюзию, которая вот уже который век отравляет русскую мысль. Иллюзию, будто вопросы эти — житейские, то есть такие, на которые можно ответить действием, распоряжением, наказанием или реформой. Будто достаточно найти виновного и придумать план — и всё наладится. Какое детское заблуждение! Вопросы эти, если посмотреть на них без спешки и без той судорожной жажды «применить немедленно», суть вопросы философские в самой своей основе.
Как гласит старая и мудрая поговорка, которую я всегда с удовольствием повторяю тем, кто презирает отвлечённое знание: нет ничего практичнее хорошей теории. Я же, идя дальше и не боясь показаться дерзким, продолжаю: нет ничего практичнее философии. Ибо хорошая теория есть лишь приложение философии к ограниченной области. Но откуда же тогда берётся столь распространённое мнение, будто философия бесполезна? А происходит оно оттого, что сама философия, в своём подлинном виде, есть не книжная выдумка, а практика философа. Это есть образ жизни, способ существования, определённое состояние сознания, в котором пребывает мыслящий. И этой практики — увы! — чаще всего нет у тех, кто берётся судить о философии. У них есть книги, дипломы, учёные степени, но нет той внутренней работы, того неусыпного бдения, которое одно только и делает человека философом. Поэтому философия кажется им бесполезной — подобно тому, как рыболовные снасти кажутся бесполезными тому, кто никогда не был на воде.
Но вернёмся к нашим двум вопросам. Сама их раздвоенность — то, что они существуют как два, а не как один — порождает губительное впечатление. Создаётся иллюзия последовательности: сначала, мол, следует выяснить, кто виноват, а потом, на основании этого выяснения, думать, что делать. Сначала анализ, потом синтез. Сначала диагноз, потом лечение. Всё это звучит так разумно, так по-деловому, так по-житейски правильно! И именно поэтому это глубоко ложно.
Ибо эти вопросы, в их раздвоенном виде, перестают быть одним предельным вопросом. А философский вопрос, как известно всякому, кто хотя бы раз прикасался к настоящей мысли, есть всегда вопрос предельный — такой, за которым уже нечего спрашивать, ибо он обнимает собою всё. А здесь — два, да ещё и расположенные во времени. Это уже не философия, это канцелярия. И потому эти вопросы, несмотря на их крикливую срочность, не кажутся философскими тем, кто привык к философии книжной и отвлечённой.
И вот здесь, когда все уже отчаялись найти в этих вопросах что-либо, кроме житейской суеты, мы должны показать, что они возникают естественным образом — и не где-нибудь, а в самом сердце нашего гуманитарного метода. Они возникают ровно в тот момент, когда мы определяем цель наблюдения субъективного явления.
До сих пор мы говорили о цели наблюдения в самой общей, почти пустой форме: «что-то осознать». Это было необходимо, дабы не впасть в преждевременную конкретность, которая всегда есть мать заблуждения. Но теперь, когда основания заложены, мы обязаны эту цель конкретизировать — ибо общее без частного подобно скелету без плоти. И конкретизация эта, как нетрудно догадаться, прямо вытекает из природы того, что мы наблюдаем.
Субъективное явление, напомню, есть то, что наблюдается одним и только одним субъектом. Всякий раз, когда я имею дело с таким явлением, цель наблюдения, если только оно вообще имеет смысл, не может быть какой попало. Она должна быть именно такой:
осознать, что я сделал.
Докажем это со всей строгостью, на какую способно человеческое мышление. И дабы избежать той путаницы, которую порождают однокоренные слова, когда «я», «себя» и «своё» начинают плясать в бесконечной рефлексии, условимся раз и навсегда. Других субъектов, тех, кто не есть я, назовём просто и грубо: другие. А того субъекта, которого мы рассматриваем — того, кто задаёт вопрос о цели, — назовём, без ложной скромности, мной.
Теперь приступим.
Предположим, что кто-то осмелится утверждать, будто имеет смысл иная цель, а именно: «осознать, что сделали другие, что я теперь наблюдаю субъективное явление». Разберём это предположение, ибо в нём кроется либо глупость, либо подлог.
Поскольку явление, которое я наблюдаю, есть явление субъективное, то есть данное только мне и никому более, то другие, по самому определению, не могут его наблюдать в принципе. Им оно недоступно, как недоступны слепому краски, а глухому — звуки. Следовательно, они не могут вызывать это явление по своей воле, ибо чтобы вызвать что-то по воле, нужно знать, что именно ты вызываешь. А знать этого они не могут, ибо не видят. В лучшем случае они могут подтолкнуть к неким действиям, которые приведут к появлению у меня субъективного явления, но само явление останется для них потёмками. Итак, первый вывод: другие не суть причина моего субъективного явления в подлинном смысле слова.
Но, быть может, их к этому подталкивают третьи? Предположим и это. Тогда мы получаем в точности ту же самую ситуацию, только с другими именами. Кто-то кого-то подталкивает, но никто не осознаёт того, что наблюдается мной как субъективное явление. Вопрос «что сделали другие» оказывается в лучшем случае вопросом промежуточным, то есть таким, который отсылает к дальнейшему рассуждению, но сам по себе не даёт ответа. Это вопрос теоретический, а не практический. Ибо, рассуждая о том, что сделали другие, мы всё равно вынуждены будем спросить далее: а что же привело к этому? И так до бесконечности, пока не упрёмся в единственное оставшееся звено — в меня.
Теперь предположим иное. Предположим, что подталкиваю других — я. Здесь открываются два, и только два, возможных случая, и третий не дан.
Первый случай. Мне не удалось осознать, чем именно я их подтолкнул. Я не знаю, что я сделал. Моё действие осталось для меня самим неосознанным — я действовал как автомат, как во сне, как под гипнозом. В этом случае, и это следует принять с холодной ясностью, я ничего в отношении других по своей воле сделать не могу. Ибо воля без осознания того, что ты делаешь, есть не воля, а слепой порыв. Наблюдение субъективного явления становится для меня состоянием, от меня не зависящим, — оно приходит и уходит, как погода, как прилив, как болезнь. И всё, что мне остаётся, — это жить с этим, терпеть, страдать или радоваться, но не управлять.
Второй случай. Мне удалось осознать, что я сделал. Я знаю: «вот это моё действие привело к тому, что другие повели себя так-то, и в результате возникло то субъективное явление, которое я наблюдаю». В этом случае я обретаю могущество. Я могу произвольно влиять на других — чтобы наблюдать желаемое субъективное явление или, напротив, чтобы его не наблюдать. Я становлюсь хозяином положения. Ибо осознание, как мы уже доказали, есть условие однозначности, а однозначность есть условие повторяемости, а повторяемость есть условие практического действия.









