Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
5 из 7

Крест под рубашкой не давал забыть.


ГЛАВА 6. Первое чудо

I

Опорный пункт, в котором они укрылись, был когда-то домом лесника - об этом говорили остатки печи, сложенной из старого, ещё прусского кирпича с клеймом кайзеровских заводов, да проржавевшая табличка на стене с надписью на двух языках, которую никто уже не мог разобрать. Теперь от строения остались только цокольный этаж, приземистый, вросший в землю по самые окна, да два угла, сложенных из того же тёмно-красного, обожжённого временем кирпича, который словно бы держал стену на честном слове, не давая ей окончательно рухнуть.

Подвал, куда Иван спустился с остальными, был сырым, холодным, пахло гнилью - чем-то органическим, давно разложившимся, может быть, крысой, которая забилась в угол и не смогла выбраться, - мышами, которые шуршали по углам, и сырой, тяжёлой землёй, пахнущей так, как пахнет вся земля на этой войне: порохом, железом и тем особым, кисловатым запахом, который остаётся после разрыва снаряда, когда взрывная волна выворачивает грунт наизнанку, обнажая то, что было скрыто годами, а то и веками. Сверху доносился негромкий, цокающий звук - дождь, или не дождь, а мелкие осколки, которыми осыпало крышу после дальнего разрыва. Иван так и не понял, что это было.

Он сидел в углу, прислонившись спиной к бетонной стене - холод пробирал даже сквозь броник, сквозь разгрузку, сквозь тельняшку, насквозь, до самых костей. Броник он не снял - никто не снимал. На войне бронежилет снимают только мертвецы, да и то не всегда. Только каски отстегнули, чтобы хоть немного проветрить головы, потому что под каской через час начинало парить, и пот заливал глаза, и ничего не было видно, а видеть здесь нужно было каждую секунду.

Дима рядом жевал сухарь - грыз его медленно, со скрежетом, крошки сыпались на разгрузку, на колени, на бетонный пол, и Иван смотрел на эти крошки, думая о том, что, может быть, через час ни Димы, ни его самого уже не будет, а крошки так и останутся лежать на этом полу, и никто их не подметёт. Хмурый чистил автомат, хотя тот блестел и так - блестел так, что и протирать-то было незачем, но Хмурый чистил, потому что чистить оружие перед боем - это не гигиена, это молитва. Своя, особая, без слов, но с понятным только посвящённым смыслом.

Луч спал - или делал вид, что спит - положив винтовку на колено, обхватив её руками, как ребёнок обхватывает плюшевого мишку. Спал он с открытыми глазами - Иван заметил это, когда луч фонарика на секунду скользнул по его лицу: глаза были открыты, но ничего не видели, смотрели куда-то внутрь, в себя, туда, где снайперы хранят свои прицелы и мишени.

Жука не было. Жук остался наверху, в дозоре - самый опытный водитель, но и стрелять умел, и в разведку ходил, и в дозоре стоял так, что не подкопаешься. Он сидел на крыше, на той самой, дырявой шиферной крыше, откуда открывался обзор на поле и развалины, куда завтра - уже сегодня - должен был идти штурм.

Скворец собрал отделение у дальней стены, расстелил карту - потрёпанную, с пятнами, с карандашными пометками, с вырванными краями, которые кто-то жевал от нервов. Иван подошёл, присел на корточки, стараясь не наступать на чужие ноги. Света не зажигали - только тусклый фонарик, который командир прикрыл ладонью, чтобы свет не уходил в щели, не выдавал их позицию тем, кто, может быть, уже сидел в засаде и ждал.

- Завтра на рассвете штурм, - сказал Скворец тихо, почти шёпотом, но так, что каждое слово слышалось отдельно, врезалось в память, как клеймо. - Вон те развалины, - он ткнул пальцем в точку на карте, где было нарисовано что-то похожее на дом, - занимает противник. Окопы, пулемётное гнездо, возможен миномёт. Наша задача - зачистить и закрепиться. Идём втроём: я, Луч, Хмурый. Береговой и Корецкий - прикрытие, остаётесь здесь вместе с Жуком, на подхвате. Если кого ранят - вытаскивать вам. Поняли?

- Понял, - ответил Иван, и голос его не дрогнул, хотя внутри всё сжалось в тугой, холодный комок.

Дима кивнул, побледнев так, что веснушки на его лице стали видны как никогда - ярко, отчётливо, по-детски. Ему, двадцатипятилетнему парню, который два года назад ещё пил пиво с однокурсниками и спорил о смысле жизни, ещё ни разу не приходилось вытаскивать раненых. Он даже не представлял, каково это - когда из человека, который только что был живым, смеялся, курил, ругался матом, хлещет кровь, тёмная, густая, пахнущая железом и ещё чем-то сладковатым, и ты пытаешься зажать эту рану грязными руками, а она не зажимается, кровь идёт и идёт, и человек бледнеет, и глаза его становятся стеклянными, и он шепчет: «Мам, мама...»

- Береговой, у тебя аптечка штатная? - спросил Хмурый, отрываясь от своего автомата.

- И своя есть, - ответил Иван.

- Дай посмотрю.

Иван расстегнул подсумок - липучка заскрипела, отклеиваясь. Хмурый, не спрашивая разрешения, вытряхнул содержимое на бетонный пол: жгуты, бинты, перекись, пластырь, ножницы, обезбол в ампулах, йод, порошок какой-то гемостатический. Перебрал быстро, ловко, профессионально, как фельдшер на сортировке.

- Сработано, - одобрительно кивнул он, ощупывая жгуты, разворачивая один из них, проверяя, не рассыпалась ли резина. - Кровоостанавливающие есть?

- Жгут альпинистский, два турникета.

- Молодец. - Хмурый собрал всё обратно, застегнул подсумок и вернул Ивану. - На войне это главное. Не патроны - бинты. Патроны кончаются, а людей всегда много. И крови в человеке - ой как много, если не знать, где какие сосуды проходят.

II

Ночь прошла тревожно. Иван не спал - вслушивался в землю. Она гудела - не переставая, не замолкая ни на секунду, ровно, как будто где-то глубоко, в самом ядре, работал тяжёлый пресс, разминающий каменные пласты. Иногда звук прерывался коротким, резким хлопком - очередной прилёт, где-то далеко, километрах в пяти, а может, и в десяти. Тогда земля вздрагивала, и Иван чувствовал это всем телом - рёбрами, позвоночником, затылком, даже сквозь бетон, даже сквозь толстые стены подвала, который, должен был отсекать всё на свете.

Он вспоминал Калининград. Мать, наверное, не спала - сидела у телефона, выключив звук, но глядя на экран, как на икону, ждала вестей. Ольга, наверное, тоже не спала - укладывала Сашу, читала ему сказку про трёх поросят или про колобка, а сама думала: «Вернётся ли отец?». Не думала, конечно. Знала. Все женщины на войне знают, но не говорят. Потому что если сказать вслух, то, может быть, не вернётся, а если молчать и делать вид, что ничего не происходит, то, глядишь, обойдётся.

Крест под рубашкой нагревался волнами - то сильнее, то слабее, как пульс, как сердцебиение, как чьё-то дыхание, которое пытается пробиться сквозь толщу земли, сквозь тысячи километров, сквозь время и пространство. Иван сунул руку за пазуху, сжал его - металл был горячим, живым, трепещущим. И в ответ на его прикосновение пришло не тепло - образ. Короткий, рваный, похожий на обрывок старой киноплёнки, которая горела и плавилась на проекторе: тёмный подвал, капли воды, падающие с потолка в лужу, человек, скорчившийся в углу. Тот самый Алексей. Он был в сознании - Иван видел, как блестят его глаза в темноте, - но не двигался. Руки замотаны грязными бинтами, пропитанными кровью и гноем. Рядом - женщина с ребёнком. Женщина прижимала мальчика к груди, закрывая его собой, как щитом. Иван не успел разглядеть их лиц - видение пропало, оставив после себя горький, металлический привкус во рту, похожий на вкус крови.

- Ты чего, Береговой? - спросил Хмурый, заметив его вздрагивание. Старый солдат сидел напротив, не сводя с Ивана глаз.

- Вспомнил кое-что, - ответил Иван, и голос его прозвучал глухо, чуждо, будто он говорил не сам с собой, а с кем-то, кто стоял за его спиной.

- Маму? - спросил Хмурый, и в его вопросе не было насмешки - только понимание.

- Почти, - сказал Иван.

Хмурый не стал расспрашивать. Он вообще не был любопытным - старый солдат, знал, что лишнее любопытство на войне убивает быстрее пули. Убивает того, кто спрашивает, и того, кто отвечает, и всех, кто рядом, потому что любопытство - это отвлечение, а отвлечение - это смерть.

За час до рассвета Скворец поднял всех. Молча - не потому, что не мог говорить, а потому, что слова уже не нужны были, всё и так понятно. Одними жестами, одними движениями бровей и губ, одними взглядами, которые в темноте видели даже те, кто смотрел в другую сторону. Иван натянул каску - та села на голову тяжело, как чугунный колокол, - передёрнул затвор автомата. Патрон дослался с металлическим лязгом, который показался ему оглушительным, как выстрел из пушки. Но вокруг всё так же было тихо - только ветер гулял по развалинам, завывая в пробитых стенах, да где-то далеко, очень далеко, хлопал одинокий выстрел, похожий на удар хлыста.

- Пошли, - сказал Скворец, и голос его был не громче шёпота, но слышен был на сто метров вокруг.

Трое - командир, Луч, Хмурый - выскользнули в серый предрассветный сумрак, растворились в нём, как тени, как призраки, как те, кого уже нет и не было. Иван и Дима остались у входа, прижавшись к холодной, шершавой стене, на которой кто-то когда-то нацарапал ножом или штыком чьё-то имя - разобрать было невозможно. Жук сидел на крыше, за пулемётом, который он притащил откуда-то и установил так, чтобы сектор обстрела перекрывал и поле, и развалины, и лесополосу, откуда, по идее, должны были прийти основные силы противника.

III

Первые минуты ничего не происходило. Иван смотрел на поле, поросшее бурьяном и полынью, на воронки, похожие на оспины на лице больного, на остовы машин, которые чернели на фоне серого неба, как скелеты доисторических животных. Серый свет медленно наливался, разгоняя тьму, превращая тени в предметы, неопределённость - в опасность.

В развалинах впереди, метрах в двухстах, мелькнула чья-то тень. Потом ещё одна. Свои или чужие - непонятно. Иван поднял автомат, прицелился, стараясь держать ствол ровно, не дышать, не моргать. Руки дрожали - не от страха, нет, от холода, который за ночь выстудил всё, что можно, и от напряжения, когда каждый мускул зажат, как пружина, готовая разжаться.

Крест на груди вдруг резко нагрелся, как будто его бросили в кипяток. Металл обжёг кожу даже через ткань тельняшки. Иван дёрнулся, сбил прицел - и в тот же миг слева, в двадцати метрах, грохнуло так, что заложило уши, и взорвалась земля. Не громко, не тяжело - хлёстко, как удар бича. Мина. Лёгкая, миномётная. Осколки прожужжали над головой, впились в стену, оставив в бетоне мелкие, белые кратеры.

- Ложись! - крикнул Жук с крыши, и Иван, не думая, рухнул на бетонный пол, увлекая за собой Диму. Сверху посыпалась пыль, куски штукатурки, мелкий щебень.

Где-то в поле застрочил автомат - коротко, нервно, как стучит дятел по дереву. Иван высунулся из-за угла, насколько это было возможно, и увидел: Скворец и Хмурый залегли за воронкой, ведут огонь на подавление, а Луч, снайпер, сиганул к брошенной машине, укрылся за её задним колесом и уже прицелился.

- Раненый! - крикнул Хмурый, не оборачиваясь. - У меня раненый! Береговой, ко мне!

Иван не думал. Не рассуждал, не взвешивал, не прикидывал - вскочил и побежал. Не пригибаясь, не перебежками от укрытия к укрытию, не ведя ответный огонь для прикрытия - просто встал и побежал через поле, к воронке, где лежал Хмурый, прижимая к земле чьё-то тело. Пули свистели рядом, взбивали землю у самых ног, и от каждой такой пули земля вздрагивала, выбрасывая вверх фонтанчики грязи. Иван чувствовал, как пули проходят сквозь воздух - горячие, злые, слепые, - и почему-то не боялся. Потому что крест на груди стал не тёплым - ледяным. Он вытягивал из Ивана страх, выпивал его, высасывал, как паук высасывает муху, оставляя только холодную, звериную ясность, в которой есть только цель и путь к ней, и ничего больше.

Он упал рядом с Хмурым, перекатился на бок, уходя с линии огня. Раненым оказался молодой боец из соседнего взвода - не из их отделения, луганчанин, позывной «Рыжий». Штанина на правой ноге была разодрана в клочья, и выше колена хлестала кровь - тёмная, густая, пульсирующая. Артерия, понял Иван. Не раздумывая, сорвал с пояса турникет, наложил выше раны, затянул так, что резина заскрипела. Хмурый помог, придерживая ногу, чтобы Иван мог затянуть потуже, ещё туже, до хруста.

- Тащи его назад, - сказал Хмурый, не повышая голоса, но в этом спокойствии было больше приказа, чем в любом крике. - Я прикрою.

- А ты? - спросил Иван, уже беря раненого за плечи.

- Делай, что говорят, - ответил Хмурый и, отвернувшись, выпустил длинную очередь в сторону лесополосы.

Иван взвалил раненого на плечо - луганчанин был молодой, жилистый, лёгкий, но без сознания, и от этого весить начинал вдвое больше, потому что тело не помогало, обвисало тряпкой. Кровь текла сквозь турникет - не фонтаном, как было, а тонкой струйкой, но всё равно текла, капала на землю, на траву, на камни.

Иван побежал обратно. Теперь он пригибался - не потому, что боялся, а потому что вес мешал, ноги вязли в рыхлой земле, то и дело натыкались на корни, на камни, на осколки. Пули всё так же свистели, взбивали землю вокруг, но ни одна не попала. И тогда Иван понял, что это не случайность.

Крест на груди стал горячим снова - невыносимо, нестерпимо горячим, как будто в него вложили все теплоты мира, все пожары, все костры, все солнца, какие только существуют.

И он увидел.

Краем глаза, левым, которым он почти не видел из-за налипшей грязи, краем сознания, которое уже не принадлежало ему, а стало частью чего-то большего, он увидел фигуру. Мужчина в телогрейке образца сорок третьего года, в пилотке с красной звездой, с ППШ за спиной, в кирзовых сапогах, которые истоптаны так, что в них можно было обойти всю Европу и половину Азии. Он шёл впереди Ивана, заслоняя его собой, - широкий, костистый, с чёрными от угля и пороховой копоти руками. Одна рука была поднята - и когда очередная пуля летела в сторону Ивана, дед отводил её ладонью, как ветку, как сухой лист, как назойливую муху, которая не понимает, что ей здесь не место.

За дедом, чуть поодаль, стоял другой. Этот был старше - намного старше, так что возраст его нельзя было определить ни по фигуре, ни по походке, ни по тому, как он держал свой меч, опущенный в землю. Он был в кольчуге, в шлеме с бармицей, с лицом, скрытым за щелью для глаз, из которой горел ровный, спокойный, немигающий огонь. Прямой, как берёза, неподвижный, как скала. Он не шёл - он охранял. Следил, чтобы никто не подошёл сзади, чтобы ни один враг не зашёл с фланга, чтобы ни одна пуля не достигла цели.

Иван пробежал до подвала. Сбросил раненого на руки Димы и Жука - те подхватили, потащили вглубь, в темноту, где уже готовили перевязочные материалы. Сам рухнул на пол, больно ударившись коленом о бетон. Крест на груди остывал, возвращаясь к обычному теплу - живому, успокаивающему.

- Ты как, Береговой? - спросил Жук, перевязывая луганчанина, и в голосе его послышалось уважение.

- Цел, - выдохнул Иван. - Странно, но цел.

- Тебя Бог любит, - сказал Жук, и в этом не было ни насмешки, ни сомнения - спокойная констатация факта, которую он, ветеран двух войн, мог позволить себе только перед лицом очевидного чуда.

Иван посмотрел на поле. Там, в дыму разрывов, в пыли, поднятой автоматными очередями, дед в телогрейке уже исчез. И воин в кольчуге тоже. Только земля гудела - ровно и устало, как будто плакала, как будто оплакивала всех, кто остался лежать на ней навсегда, и тех, кто ещё только должен был лечь.

IV

Бой закончился через час. Потери были - двое убитых в соседнем взводе, ещё до того, как Иван успел выбежать в поле. Они лежали там, накрытые плащ-палатками, и ждали эвакуации, которой не было уже вторые сутки. Трое раненых, в том числе луганчанин, которого вытащил Иван. Скворец вернулся целым, но грязным - лицо в копоти, гимнастёрка порвана на рукаве, губа разбита, заплыла синим. Луч принёс трофейный автомат - короткий, с глушителем, как у спецназа, - и пакет с документами убитого. Сказал коротко: «Для разведки».

В подвале Иван сидел на ящике из-под снарядов, тупо глядя в стену. Руки тряслись - не от страха уже, нет, от адреналина, который вымыл всё, что можно было вымыть, и теперь организм приходил в себя, как после долгой, изнурительной болезни. Дима подал ему кружку воды - тёплой, пахнущей железом, - и Иван выпил, не чувствуя вкуса.

Прошло несколько минут, а может, и полчаса - время в подвале потеряло свой ход.

- Там, - спросил Дима шёпотом, когда все немного отошли, и шум боя перестал отдаваться в ушах, - ты кого видел?

- Что? - Иван поднял глаза, не сразу понимая, о чём речь.

- Ты бежал, и я видел. С тобой кто-то был. Старик. В пилотке. И дядка в железе. Я видел, Береговой, не ври.

- Померещилось, - ответил Иван, но сам не поверил своим словам.

Дима покачал головой, но спрашивать больше не стал. Не время было - и не место.

Хмурый подсел к Ивану, достал сигарету, закурил. Иван отвернулся от дыма - не потому, что не переносил, а из привычки, въевшейся с детства, когда отец курил «Беломор» и мать говорила: «Отойди, Саша, дым вредный». Хмурый заметил, подвинулся, бросил окурок в щель и придавил подошвой.

- Не куришь, Береговой?

- Нет, - ответил Иван. - И не начинал.

- Хвалю, - Хмурый помолчал, глядя в потолок, в бетонные плиты, которые, давили на них всей своей тяжестью. - Я твоего старика видел. И воина в железе.

Иван промолчал. Что тут было говорить? Сказать «да, они приходят ко мне, когда я в опасности» - значит, признаться в том, что не укладывалось ни в какие рамки, даже в рамки войны, где всякое бывало.

- Ты думаешь, тебе одному они являются? - Хмурый усмехнулся, но без насмешки, с той особенной, грустной усмешкой человека, который слишком много видел и слишком много понял, чтобы смеяться над другими. - Я в Чечне такое видел. Мать с младенцем на дороге. Вывела колонну из засады. А когда колонна прошла, я обернулся - нет никого. И младенца не было. И матери. Только дух.

Иван молчал, слушая, как земля гудит под бетонным полом, как стучит где-то далеко миномёт, не то свой, не то чужой.

- И что это значит? - спросил он наконец.

- А то, Береговой, что ты неспроста здесь, - Хмурый посмотрел на него в упор, и в его мутном, выцветшем глазу зажёгся тот самый огонь, который Иван видел в щели шлема древнего воина. - Неспроста взял крест. У тебя миссия. А эти, - он кивнул на поле, где уже никого не было, - они помогают. Потому что ты делаешь их дело.

- Какое дело? - спросил Иван, хотя уже догадывался.

- Спасаешь, - Хмурый закурил новую сигарету, но тут же затушил, не сделав ни затяжки, и спрятал окурок в карман, чтобы не насорить. - Живых. И мёртвых. Человечность спасаешь. А это, брат, самое трудное дело на войне. Труднее, чем стрелять. Труднее, чем командовать. Труднее, чем умирать.

Они помолчали. Тишина в подвале стала другой - не тяжёлой, не гнетущей, а какой-то очищенной, светлой.

- Тот луганчанин, которого ты вытащил, - сказал Хмурый, вставая, чтобы размяться, - выживет. Я сказал медикам. А если бы не ты - истёк бы кровью за пять минут. Понял?

Иван кивнул. Крест под рубашкой снова стал тёплым, но теперь - другим теплом. Не тем, которое предупреждало об опасности, и не тем, которое жгло во время бега под пулями. Тёплым, как улыбка. Благодарным. Как будто дед в телогрейке и воин в кольчуге одобрили его поступок. Как будто все, кто когда-то носил этот крест, все, кто молился на него, все, кто умирал с ним на груди, сказали: «Правильно, Иван. Так и надо».

Он закрыл глаза и впервые за много часов позволил себе вздохнуть ровно - не глубоко, нет, глубоко нельзя было, болели рёбра, намётанные бронежилетом, но хотя бы ровно, без надрыва, без того хрипа, который появляется, когда лёгкие работают на пределе.

Война продолжалась. Предки вступили в игру. И Иван знал: это только начало.


ГЛАВА 7. Первая смерть

I

После боя наступило затишье. Оно всегда приходит внезапно - как будто кто-то огромный и неведомый, засидевшийся за пультом войны, устал и решил выключить звук одной кнопкой. Ещё вчера, ещё сегодня утром стреляли, рвались мины, хрипели рации, командиры орали так, что голоса срывались на хрип и мат. А теперь - тишина. Только ветер свистит в пробитых стенах, подвывая в щелях, как бездомная собака, потерявшая хозяина, да где-то далеко, за горизонтом, ухает тяжёлая артиллерия - так далеко, что звук похож не на войну, а на грозу в горах, когда раскаты перекатываются от ущелья к ущелью, теряя силу, превращаясь в эхо.

Иван сидел на ящике в подвале - на том самом, из-под снарядов, с которого ещё не соскоблили наклейки с маркировкой, - и перебирал патроны. Делал это медленно, сосредоточенно, как учил Хмурый: магазин - на левую ладонь, патрон - в правую, осмотреть гильзу на предмет помятости, проверить, нет ли зелёного налёта на латуни, нет ли царапин на пуле. Хороший патрон - в магазин, плохой - в отдельную кучку, потом разберут. Дима рядом чистил автомат - разобрал его до последнего винтика, протёр ветошью, смазал, собрал, опять разобрал, потому что делать больше было нечего, а сидеть без дела на войне страшнее, чем под пулями.

- Слушай, Береговой, - начал Дима и замолчал на полуслове, уставившись в затворную раму, которую держал в руках.

- Говори, - сказал Иван, не поднимая головы.

- Ты вчера… того деда. Во сне видел или наяву?

Иван отложил магазин - тяжёлый, полный, пахнущий порохом и медью, - достал флягу, открутил крышку, отпил глоток тёплой воды, которая успела нагреться за день, и снова закрутил крышку.

- Наяву, - сказал он наконец, и голос его не дрогнул. - Но не смотри на меня так, будто я жалуюсь на галлюцинации. Я не сумасшедший.

- Я и не смотрю, - Дима помолчал, вытер руки о ветошь, отложил автоматную раму. - Просто страшно. Война - это одно. Это понятно. Пули, снаряды, приказы, мат-перемат. Всё ясно. А тут… непонятно. Как будто мы не одни.

- Когда станет понятно, будет поздно, - сказал Иван, и в этой фразе не было ни загадочности, ни позы - только та горькая уверенность человека, который уже начинал понимать, что война - это не только то, что видишь глазами, но и то, что чувствуешь кожей, что слышишь землёй, что угадываешь сердцем.

Из угла, где спал в обнимку с автоматом Хмурый, привалившись спиной к бетонной стене и натянув каску на глаза, послышалось хриплое, прокуренное:

- Не каркай, Береговой. И без тебя тошно.

- Я не каркаю, - ответил Иван спокойно. - Я предупреждаю.

Хмурый приоткрыл один глаз - мутный, с бельмом, с той особенной пустотой, которая бывает у людей, слишком долго смотревших на смерть. Приоткрыл и посмотрел на Ивана долгим, изучающим взглядом - не злым, не добрым, а таким, каким смотрят старые мастера на молодых учеников, проверяя, есть ли в них толк.

- Сегодня в разведку идём, - сказал он и снова закрыл глаз. - Не высплюсь - убью. Лично. И не смотри на меня так, я не шучу.

И отвернулся к стене, давая понять, что разговор окончен. Но Иван заметил - Хмурый не спал. Дышал ровно, но не спал. Слушал. Всё слышал. Всё запоминал.

II

К вечеру пришло пополнение. Несколько человек из другого взвода, переброшенных с соседнего участка, где, говорят, было немного тише, чем здесь, но тоже не курорт. Они спрыгивали с борта «Урала», поправляли разгрузки, оглядывались по сторонам, принюхивались к запахам - к гари, к пороху, к той особенной, сладковатой вони, которая остаётся там, где недавно было свежее мясо и свежая кровь.

Среди них был молодой парень, совсем мальчишка, с редкими усиками, которые топорщились над верхней губой, как первые всходы на бедной почве, и дробовиком, висящим на животе. Дробовик был старый, охотничий, с потёртым прикладом и нацарапанной на стволе датой, которую Иван разглядеть не успел. На вид парню было девятнадцать, не больше - худой, узкоплечий, с большими, испуганными глазами, которые смотрели на мир так, будто этот мир вот-вот ударит, и нужно успеть увернуться.

Он поздоровался со всеми, не глядя в глаза, козырнул как-то неловко, по-граждански, и сразу сел в угол, поджав колени к подбородку, обхватив их руками и положив подбородок на колени. Сел так, как садятся дети, когда им страшно и хочется стать маленькими, незаметными, чтобы никто их не трогал.

Иван подошёл к нему, присел на корточки.

- Как позывной? - спросил он. Не громко, не командным тоном, а так, как разговаривают с перепуганным щенком, чтобы он понял - свои, не тронут.

- Ёжик, - ответил парень, и в голосе его послышалось удивление - откуда, мол, вы знаете, что меня так зовут?

- Сам придумал или дали?

- Сам, - Ёжик даже улыбнулся - быстро, напряжённо, как будто разрешил себе слабость, которую тут же раскаялся. - Колючий, маленький, быстро бегаю. Думал, смешно будет.

- Смешно, - серьёзно сказал Иван. - Из Ульяновска?

- Ага, - Ёжик кивнул. - По мобилизации. В октябре призвали, месяц в учебке, и вот… сюда.

На страницу:
5 из 7