Свидетель
Свидетель

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 6

Ему было всё равно, кому они поют. Ему нравилось, что они поют вообще. В палеолите люди выли на ветер. Здесь они складывали звуки в узоры.

Красиво.

Он не знал этого слова, но чувствовал.

В одной из таких деревушек, куда он забрёл, его едва не убили.

Кто-то крикнул: "Чужак!" Кто-то добавил: "Сарацин!" Кто-то — "Колдун!" Сбежались мужики с вилами, с топорами. Он поднял руки, показывая, что пуст. Не помогло.

Его загнали в угол у стены, приставили к горлу нож.

— Кто ты? — заорал самый смелый, брызгая слюной.

— Никто, — сказал он. — Я просто иду.

— Откуда?

— Оттуда.

Он махнул рукой на восток. Это могло значить что угодно.

— Врёшь! Ты от сарацин! Шпион!

Он вздохнул. Спорить было бесполезно. Он закрыл глаза и приготовился к смерти.

Нож вошёл в горло.

Он упал. Кто-то пнул тело. Кто-то плюнул. Толпа пошла дальше — обсуждать, правильно ли сделали.

Через пять минут он встал.

Кровь на шее запеклась коркой, под ней уже натягивалась новая кожа. Он вытер горло рукавом, поднял с земли котомку, которую уронил, когда падал, и пошёл дальше.

Из окна ближайшего дома на него смотрела старуха. Он встретился с ней взглядом. Она перекрестилась и отдёрнула занавеску.

— Спасибо, что не закричала, — сказал он тихо, хотя она уже не слышала.

Он пошёл прочь из деревни. За спиной залаяли собаки, но быстро замолкли — они тоже чуяли неладное.

К тому времени, когда по Европе поползли слухи о Чёрной смерти, он уже знал, что это будет не похоже на другие болезни.

Он видел много смертей. Целые племена вымирали от лихорадки. Города пустели от голода. Но это было другое.

Это шло быстро. Оставляло горы трупов. Не щадило никого.


Глава 3: Средневековье


Он пришёл в первый чумной город, потому что услышал крики за три мили.

Город был заперт. Ворота заколочены досками. Сверху, со стен, на него смотрели люди в масках с длинными носами, похожие на чудовищных птиц.

— Уходи! — закричали ему. — Здесь мор!

Он подошёл ближе. Посмотрел на доски, которыми были забиты ворота. Взялся за одну. Доска затрещала и вылетела.

— Я войду, — сказал он.

Люди на стенах закрестились, забормотали, кто-то побежал звать священника. Но он уже вошёл.

Город вонял.

Он нюхал запахи всю свою жизнь. Запах смерти — не самый страшный. Страшнее — запах гниющей надежды. Здесь было именно так. Люди лежали прямо на улицах, в собственных испражнениях, в блевотине, в крови. Живые пытались утащить мёртвых, падали рядом и тоже умирали.

Он пошёл к тем, кто ещё дышал.

— Воды, — прохрипел кто-то.

Он нашёл колодец, набрал воды, стал поить.

Так началось его средневековье.

Город звался Мессина, но для него это было просто место, где люди умирали быстрее, чем он успевал их поить.

Он пришёл туда в самом начале. Ещё не знал, что это — только первый. Что будут другие. Десятки. Сотни. Что чума идёт по Европе, как он идёт по дороге — неостановимо, равнодушно, навсегда.

В Мессине трупы лежали штабелями.

Он видел смерть каждый день миллионы лет. Но чтобы смерть была везде — такого не было. Воздух пах гнилью так, что к горлу подкатывало даже у него, хотя его организм мог переварить что угодно. Крики стояли такой стеной, что хотелось заткнуть уши.

Он не затыкал.

Он искал колодцы.

Воды не хватало всегда.

Больные хотели пить. Умирающие хотели пить. Мёртвым было всё равно, но живые тащили их к колодцам, чтобы обмыть перед похоронами, и заражали воду, и умирали сами, и падали туда же, и вода становилась чёрной от крови и гноя.

Он находил новые источники. Рыл землю, как в неолите. Пробивал камни. Носил воду в вёдрах, в бадьях, в собственных ладонях, сложенных лодочкой.

Он не болел.

Сначала люди думали — святой. Падали на колени, когда он проходил. Кричали "Спаси!". Протягивали детей.

Он брал детей на руки — они не умирали от его прикосновений, потому что он был в базовом режиме, без силы. Он носил их к колодцам, поил, закутывал в тряпки. Некоторые выживали. Большинство — нет.

Он научился не считать.

Один дом он запомнил навсегда.

Там лежала семья. Мать, отец, трое детей. Все в бубонах, все в жару, все орали от боли. Дверь была открыта — соседи не заходили, боялись.

Он вошёл.

Мать ещё дышала. Она посмотрела на него и прошептала:

— Воды.

Он дал воды. Ей. Потом отцу. Потом детям.

Старший мальчик, лет семи, схватил его за руку.

— Ты не болеешь? — спросил он. Глаза блестели от жара.

— Нет.

— Почему?

Он не знал, что ответить. Просто покачал головой.

— Ты ангел? — спросил мальчик. — Мама говорила, ангелы приходят забирать.

— Я не забирать, — сказал он. — Я поить.

Мальчик кивнул, отпустил руку и закрыл глаза.

Через час он умер.

Мать умерла через два. Отец — к утру. Младшие дети — ещё через день.

Он закапывал их всех. Один. Потому что некого было позвать на помощь.

В следующем городе его встретили иначе.

Слухи бежали быстрее чумы. Кто-то уже знал: есть человек, который не болеет. Ходит по домам, поит больных, закапывает мёртвых. Одни говорили — святой. Другие — колдун.

К нему пришли монахи.

Черные, тощие, с крестами в руках. Спросили: "Ты кто?". Он ответил: "Никто". Спросили: "Откуда?". Он махнул рукой — оттуда. Спросили: "Почему не болеешь?".

Он молчал. Что он мог сказать? Правду? Что он уже умирал тысячи раз и это просто очередная попытка природы его добиться?

Монахи переглянулись. Один достал крест и протянул ему.

— Поцелуй.

Он посмотрел на крест. Это был просто кусок дерева. Он пожал плечами и поцеловал.

Ничего не случилось.

Монахи снова переглянулись. Теперь в их взглядах было не подозрение — растерянность. Если бы он был дьяволом, крест бы его обжёг. Если бы он был святым, они бы почувствовали благодать. А он просто... был.

— Ты кто? — спросил старший монах в третий раз, уже тише.

— Я тот, кто носит воду, — ответил он.

Они оставили его в покое.

Города сменяли друг друга.

Флоренция. Милан. Венеция. Марсель. Он не запоминал названия. Он запоминал лица.

Лицо женщины, которая умерла с его рукой в своей, потому что некому было больше держать.

Лицо старика, который проклял его перед смертью: "Почему ты жив, а мои внуки — нет?".

Лицо ребёнка, который выжил благодаря ему, а потом умер через неделю от заражённой воды.

Лицо священника, который отпевал умерших, пока не свалился сам, и в бреду звал его "Смертью с добрыми глазами".

Он носил воду. Он закапывал трупы. Он держал за руки умирающих.

Имя прилипло к нему само.

— Измор, — сказал однажды какой-то старик, глядя, как он проходит мимо. — Из мора пришёл, в мор уйдёт.

— Я не уйду, — ответил он.

— Тем хуже для тебя, — усмехнулся старик и закашлялся кровью.

Измор.

Он попробовал это имя на вкус. Оно было горьким, как зола. Оно пахло смертью, которую он не мог остановить. Оно было правдой.

С тех пор его так и звали. Сначала шепотом. Потом — вслух. Потом — на всех языках, через которые он проходил.

Измор.

Тот, кто вышел из мора.

Тот, кто сам есть мор.

В одном городе, уже на излёте чумы, когда умерших стало меньше, чем живых, к нему подошла девочка.

Лет пяти. Грязная, худая, с огромными глазами на восковом лице. Вся её семья умерла. Она сидела на крыльце дома и смотрела, как мимо идут люди. Никто не останавливался.

Он остановился.

— Ты кто? — спросила девочка.

— Никто.

— А чего стоишь?

— Смотрю.

Она помолчала. Потом протянула руку.

— Возьми меня. Ты же добрый. Мне сказали, ты добрый.

Он смотрел на её руку. Маленькую, грязную, с обломанными ногтями.

Он вспомнил Рим. Галла, разорванного надвое. Львов, разлетевшихся на куски. Свои руки, которые не умели прикасаться по-человечески в первые минуты после смерти.

Он вдруг понял, что не знает, безопасен ли он сейчас.

После смерти всегда есть окно. Пятнадцать, тридцать, шестьдесят секунд — когда одно касание может убить. Он никогда не знал точно, сколько оно длится. Только чувствовал, как мир становится тише, тусклее, безопаснее. Но граница была размытой.

Последний раз его убивали три дня назад. Или четыре? Он сбился со счёта.

А вдруг оно ещё не кончилось?

Вдруг он дотронется до неё — и она разлетится, как тот галл на арене?

Он не знал, умрёт ли он сейчас. Он не знал, убьет ли он сейчас. Он не знал, сможет ли коснуться её без вреда.

Он не мог рискнуть.

— Не могу, — сказал он.

Девочка отдёрнула руку. В глазах появилось что-то взрослое, страшное. Не обида — понимание.

— Ты тоже боишься, — сказала она. — Ты боишься меня.

— Да, — сказал он. — Боюсь.

Она кивнула, встала и пошла прочь, маленькая, худая, одна.

Он смотрел ей вслед, пока она не скрылась за поворотом.

«Я даже не знаю, — подумал он, — спас я её или убил бы, если б дотронулся».

Потом сел на то же крыльцо и просидел до темноты.

В ту ночь он впервые за много тысяч лет пожалел, что не может умереть по-настоящему. Не чтобы отдохнуть — чтобы не видеть этого.

Чума уходила медленно.

К тому времени, когда трупы перестали жечь кострами, а люди начали выходить из домов и улыбаться солнцу, он уже не помнил, сколько городов похоронил.

Тысячи? Десятки тысяч? Он перестал считать.

Одно он знал точно: он больше никогда не будет пытаться жить среди обычных людей. Они будут бояться его. Он будет бояться их. Между ними всегда будет стена из несказанных слов и непрожитых жизней.

Но были другие.

Те, кого обычные люди уже боялись. Те, кто носил на себе печать смерти, как он носил печать вечности.

Прокажённые.

К ним он пойдёт после чумы.

А пока — он просто сидел на холме над опустевшим городом и смотрел, как заходит солнце.

В руке он сжимал тряпичную куклу, которую девочка обронила, когда уходила.

Он так и не решился её догнать.

За городом была стена.

Не высокая, не каменная — так, плетень в два человеческих роста, кое-где подпёртый жердями. Но для тех, кто жил внутри, она была выше любой крепости. Потому что за ней кончался мир людей.

Он узнал об этом месте случайно.

Шёл по дороге прочь от очередного города, где его снова гнали, и услышал колокольчик. Звук был странный — не церковный, не пастуший. Одинокий, дребезжащий, будто кто-то тряс ржавым ведром.

Он свернул с дороги.

За плетнём сидели люди.

Он не сразу понял, что это люди. Слишком тихо сидели. Слишком неподвижно. Как камни. Как деревья. Как те, кому уже некуда идти и незачем спешить.

Потом один пошевелился. Поднял руку — и рука была без пальцев. Культя, обмотанная тряпками.

— Уходи, — сказал голос из-под капюшона. Хриплый, равнодушный. — Здесь нельзя. Мы заразные.

Он не ушёл.

Он подошёл ближе, сел на землю в двух шагах от говорившего и посмотрел на него.

— Я не боюсь, — сказал он.

Человек поднял голову. Капюшон упал.

Лица почти не было.

Там, где должен быть нос, зияла дыра. Губы съёжились, обнажив чёрные зубы. Кожа висела лоскутами, как старая кора. Глаза — единственное, что осталось человеческим, — смотрели устало и пусто.

— Все боятся, — сказал человек без лица. — Ты тоже боишься. Просто ещё не знаешь.

— Я знаю, — ответил он. — Я видел всё.

Человек без лица хотел усмехнуться, но вместо усмешки вышло только бульканье в горле.

— Много ты видел.

— Я видел, как мой народ сжигал меня за то, что я вставал из мёртвых. Я видел, как женщина, которую я любил, состарилась и умерла, а я остался. Я видел, как мои руки разрывали людей, которых я хотел просто коснуться. Я видел чуму. Я видел тысячи смертей. Я — Измор.

Человек без лица молчал долго. Потом спросил:

— Ты врёшь?

— Нет.

— Докажи.

Он подумал. Потом взял палку, лежавшую рядом, и сломал её о свою голову. Сломал с такой силой, что палка разлетелась в щепки. Голова осталась цела. Только кровь потекла по лбу.

— Видишь? — сказал он. — Я не вру.

Человек без лица смотрел на кровь. Кровь текла, но уже медленнее. Края раны на глазах стягивались.

— Ты тоже проклят, — сказал человек без лица. Это был не вопрос.

— Да.

— Тогда садись.

Он сел рядом.

Их было семеро.

Он узнал их имена не сразу. Они не называли себя — зачем? Имён у них больше не было. Были только тела, которые разлагались заживо.

Вот тот, без лица, — раньше был кузнецом. Звали Мартин. Вот женщина, у которой вместо рук две культи по локоть, — она была молодой, красивой, выходила замуж. Жених сбежал, когда увидел первые пятна. Вот парень лет двадцати, у которого проказа съела ступни, — он ползал на обрубках, но всё ещё пытался улыбаться, когда видел солнце.

— Ты надолго? — спросил кузнец Мартин на второй день.

— Не знаю.

— Обычно здоровые не задерживаются. Им страшно.

— Я не здоровый.

Мартин посмотрел на него. На его гладкую кожу, на целые руки, на чистые глаза.

— Ты не похож на больного.

— Я другого рода больной.

Они сидели на брёвнышках у плетня и молчали.

Он вдруг понял, что молчать здесь — легко.

Со здоровыми тишина всегда давила. Они чувствовали, что он не такой, и боялись спросить. Или не боялись, но всё равно спрашивали — глазами, поворотами головы, напряжением в плечах. Тишина была полна вопросов.

А здесь вопросов не было.

Мартин кашлянул кровью в тряпку, вытер губы обрубком пальца.

— Ты не боишься? — спросил он.

— Чего?

— Заразиться.

— Я уже пробовал, — ответил он. — Не получается.

Мартин усмехнулся дырой вместо рта:

— Повезло.

— Не знаю.

И они снова замолчали. И это молчание было правильным.

Мартин кивнул. Спорить не стал.

Он остался.

Сначала просто сидел. Потом начал помогать.

Прокажённым нужна была вода — так же, как здоровым. Еду им бросали через забор раз в три дня, но воду носить приходилось самим. Тем, у кого были руки. Тем, кто мог ходить.

Он носил воду всем.

Он таскал дрова. Чинил шалаши, которые разваливались от ветра. Подносил еду к тем, кто не мог двигаться. Выносил тех, кто умер за ночь, и закапывал в лесу, потому что на кладбище их не пускали.

— Ты зачем это делаешь? — спросила однажды безрукая женщина, которую он кормил с ложки.

— А что мне делать?

— Искать здоровых. Жить с ними.

— Они меня гонят.

— И нас гонят. Но ты же не такой, как мы. Ты не болеешь.

— Я болею, — сказал он. — По-другому.

Она посмотрела на него долго. Потом кивнула.

— Тогда оставайся.

Парень без ступней, тот, который улыбался солнцу, звал его смотреть закаты.

— Там красиво, — говорил он, показывая обрубком в сторону леса. — Когда солнце садится, лес становится золотым. Ты видел?

— Видел. Много раз.

— А я каждый день смотрю. Думаю, вдруг завтра не увижу. Надо сегодня насмотреться.

Он сидел рядом и смотрел, как лес становится золотым. Парень молчал, улыбался.

— Тебе не больно? — спросил он однажды.

— Больно, — ответил парень. — Всё время. Но когда солнце садится, я забываю.

Он посмотрел на парня. На его обрубки, на струпья на лице, на глаза, которые смотрели на закат с такой жадностью, будто это последний закат в мире.

— Ты сильный, — сказал он.

— Нет, — ответил парень. — Просто живу. Пока могу.

Через месяц пришли из города.

Трое мужиков с дубьём, с факелами, с той особой решимостью, которая бывает у людей, когда они чувствуют себя правыми.

— Эй, ты! — заорали они ему. — Выходи!

Он вышел.

— Ты чего тут делаешь?

— Помогаю.

— Ты здоровый? Почему с ними?

— Они люди.

Мужики переглянулись.

— Ты с ума сошёл? Это ж прокажённые. Они прокляты. Если будешь с ними — сам станешь таким.

— Не стану.

— Откуда знаешь?

— Я уже пробовал.

Мужики переглянулись снова. Решили, что он юродивый. Таких боялись меньше, чем колдунов, но всё равно сторонились.

— Ладно, — сказал главный. — Твоё дело. Но если чума к нам придёт из-за вас — сожжём всех.

Он посмотрел на главного. Спокойно, устало.

— Чума уже прошла. А эти — не чума. Они просто люди, которым не повезло.

Мужик сплюнул и ушёл. Двое за ним.

Прокажённые смотрели из-за плетня. Кто-то плакал. Кто-то молился. Кто-то просто смотрел.

— Они вернутся, — сказал Мартин. — Они всегда возвращаются. С факелами.

— Я знаю.

— Ты уйдёшь?

— А вы?

Мартин усмехнулся своей страшной усмешкой.

— Нам некуда.

— И мне некуда.

Он прожил с ними полгода.

Потом пришла зима. Холодная, злая. Прокажённые мёрзли сильнее здоровых — их тела уже не грели как надо. Двое умерли за первую же неделю. Он закапывал их в мёрзлой земле, долбил ломом, обдирал руки в кровь, и руки заживали за ночь.

Парень без ступней перестал улыбаться солнцу. Солнца почти не было. Только серое небо и ветер, который продувал шалаши насквозь.

— Ты уходи, — сказал он однажды. — Ты замёрзнешь с нами.

— Я не мёрзну.

— Врёшь. Все мёрзнут.

— Я по-другому.

Парень покачал головой, но спорить не стал.

Он сидел с ним ночами, когда тот кашлял кровью. Держал за руку — там, где ещё остались пальцы. Грел своим телом, прижимал к себе, как мать когда-то грела его.

Парень умер на исходе зимы.

Тихо. Просто перестал дышать. Глаза были открыты, смотрели в потолок шалаша. Улыбки не было — в последние дни ему было не до улыбок.

Он сидел рядом до утра. Потом завернул тело в тряпьё, отнёс в лес и закопал рядом с двумя другими.

Вернулся в шалаш, сел и просидел до вечера.

Никто не подошёл. Все знали — ему нужно побыть одному.

Весной их осталось трое.

Мартин, безрукая женщина и ещё одна старуха, которая почти не говорила и всё время спала.

— Ты скоро уйдёшь? — спросил Мартин.

— А вы?

— Мы скоро умрём. Это разные вещи.

Он посмотрел на Мартина. На его лицо, которого почти не было. На руки-культи. На глаза, которые смотрели спокойно, без страха.

— Я не хочу уходить, — сказал он.

— Знаю. Но ты уйдёшь. Потому что мы умрём, а ты останешься. И будешь искать других таких, как мы.

— Где я их найду?

— Везде, где людям больно. Ты теперь знаешь, где искать.

Он молчал.

— Ты не такой, как мы, — продолжал Мартин. — Но ты и не такой, как они. Ты где-то посередине. И твоё место — тоже посередине. Не с живыми, не с мёртвыми. С теми, кто уже не жив, но ещё не умер.

— Это вы.

— Мы. И другие такие. Во все времена будут люди, которым некуда идти. Ты будешь с ними.

— Ты говоришь, как пророк.

Мартин усмехнулся.

— Я кузнец. Просто кузнец, у которого сгнило лицо. Но когда долго сидишь и ждёшь смерти, начинаешь видеть то, чего другие не видят.

Они помолчали.

— Я запомню тебя, — сказал он.

— Запомни. А я тебя — нет. Я скоро вообще ничего не буду помнить.

Мартин умер через три дня. Во сне. Просто не проснулся.

Он закопал его рядом с остальными.

Он стоял над могилой и смотрел на свои руки.

Те самые руки, которые три дня назад держали Мартина, когда тот кашлял кровью. Которые поправляли ему одеяло. Которые выносили тело, когда всё кончилось.

Руки были чистыми. Целыми. Обычными.

Он сжал их в кулаки. Разжал. Снова сжал.

— Ты мог бы его спасти? — спросил он себя вслух.

Он знал ответ. Знал уже тысячи лет.

Нет.

Его тело умело только одно: собирать себя заново. Оно не умело чинить других. Его кровь не лечила. Его клетки не приживались. Его сила, когда она приходила, могла только разрушать.

— Я — машина для собственного воскрешения, — сказал он земле. — И больше ничего.

Ветер шевелил листву. Где-то вдалеке лаяла собака.

Он постоял ещё минуту, потом повернулся и пошёл обратно к плетню.

Потом вернулся, помог безрукой женщине и старухе дожить до тепла.

Когда пришло лето, они обе ещё были живы. Пришёл обоз с припасами — город смилостивился, прислал еду и старые одеяла.

— Ты уходи, — сказала безрукая женщина. — Теперь мы справимся. А ты иди. Ищи других.

— Я вернусь, — сказал он.

— Зачем?

— Проведать.

Она покачала головой.

— Не надо. Мы умрём. Ты придёшь — а нас нет. И будет больно. Лучше не приходи.

Он посмотрел на неё долго. Потом кивнул.

— Хорошо.

Она улыбнулась. Без рук, с лицом, покрытым струпьями, с глазами, которые видели слишком много плохого, — улыбнулась.

— Ты хороший, — сказала она. — Для проклятого.

Он улыбнулся в ответ. Впервые за много тысяч лет.

— Ты тоже.


Глава 4: Собеседники

Он ушёл на закате.

Шёл через лес, мимо могил, которых никто не пометил, мимо шалашей, которые скоро развалятся, мимо места, где впервые за тысячелетия был просто человеком.

На опушке остановился. Оглянулся.

За плетнём никого не было видно. Только ветер шевелил тряпки, развешанные для просушки.

— Я вернусь, — сказал он тихо. — Обещаю.

И пошёл дальше.

После прокажённых он долго не мог войти в город.

Он просто ходил по лесам, по дорогам, ночевал в полях, ел ягоды и коренья, как в старые времена. Внутри было странное чувство — не боль, не пустота, а что-то среднее. Будто он отогрелся у костра, а теперь снова вышел на холод.

Прокажённые дали ему то, чего не давал никто: право быть просто человеком. Не богом, не демоном, не вещью. Просто тем, кто может подать воды и посидеть рядом.

Но они умерли.

А он остался.

Через несколько лет он снова попробовал жить среди людей.

Деревня на холме, маленькая, бедная, далёкая от больших дорог. Туда не доходили слухи о чуме, там не знали о "человеке из мора". Там просто жили, пахали, рожали, умирали.

Он пришёл весной. Сказал, что странник, что ищет работы. Его взяли — руки нужны были всегда.

Он работал в поле, таскал камни, чинил заборы. Молчал, когда с ним говорили. Улыбался, когда смотрели. Прятал глаза, когда кто-то слишком пристально вглядывался.

Его терпели.

Не любили — терпели. Странный, молчаливый, но работящий. Таких берут.

Он прожил там три года.

На четвёртый год пришла беда.

Неурожай. Дожди залили поля, зерно сгнило на корню. Люди голодали. Дети пухли с голоду, старики умирали первыми.

Он делал что мог — уходил в лес, приносил дичь, коренья, грибы. Но леса не могли прокормить деревню. Нужно было чудо.

На страницу:
3 из 6