
Полная версия
Свидетель
Он перестал их считать. Просто жил. Зимой — в тёплых краях, летом — где придётся. Иногда задерживался в одном месте на месяцы, иногда уходил через неделю.
Люди привыкали к нему быстро. Странный путник, молчаливый, но работящий. Помогает, не ворует, не пристаёт. Иногда сидит с книжечкой, что-то пишет. Чудак, наверное. Но чудаков в мире хватало.
Он писал почти каждый день.
Сумка истрепалась, порвалась, он зашил её грубыми стежками. Дневник кончился, он купил новый на ярмарке, переписал туда самое важное из старого, а старый сжёг. Нечего таскать лишнее.
Новый дневник был лучше. Плотная бумага, кожаный переплёт, застёжка. Он положил его в сумку и пошёл дальше.
Через десять лет после встречи с Лейбницем он поймал себя на мысли:
— А ведь тот человек, наверное, ещё жив.
Он остановился посреди дороги и задумался.
Лейбниц. Странный, в парике, с горящими глазами. Который не боялся. Который слушал. Который дал денег и адрес.
— Надо зайти, — сказал он вслух.
И повернул на север.
Ганновер встретил его дождём.
Он стоял у ворот дома Лейбница, мокрый, с сумкой через плечо, и смотрел на знакомые окна. В одном из них горел свет. Кто-то двигался за шторой.
Он постучал.
Дверь открыл не слуга — сам Лейбниц. В халате, без парика, с лысой головой и усталыми глазами. Посмотрел на него долго. Очень долго.
— Простите, — сказал учёный. — У вас очень знакомое лицо. Вы случаем не...
— Это я, — сказал он.
Лейбниц замер. Потом улыбнулся. Потом засмеялся. Потом схватил его за плечи и втащил в дом.
— Боже мой! Боже мой! — приговаривал он, пока они шли по коридору. — Я думал, вы уже... я думал, вы не вернётесь! Сколько лет прошло?
— Десять, — сказал он. — Или одиннадцать. Я не считал.
— А я считал! — Лейбниц усадил его в кресло у камина. — Каждый год! Думал, может, письмо придёт. Но вы же не пишете?
— Не пишу.
— Конечно, не пишете. Зачем вам писать? Вы просто приходите. Исчезаете на десятилетия и приходите. Садитесь, грейтесь. Я велю принести ужин.
Они сидели у камина, пили вино, ели жареное мясо.
Лейбниц постарел. Сильно. Морщины стали глубже, руки дрожали, глаза потускнели. Но когда он смотрел на гостя, в них загорался всё тот же огонь.
— Рассказывайте, — потребовал он. — Где были? Что видели?
— Везде, — ответил он. — Италия, Греция, Турция. Потом обратно через Германию. Смотрел, как люди живут.
— И как?
— По-разному. Везде по-разному. Но в одном похожи.
— В чём?
Он подумал.
— Все хотят, чтобы их оставили в покое. Но никто не хочет оставлять в покое других.
Лейбниц усмехнулся.
— Философ. Вы стали философом.
— Я всегда им был. Просто раньше не с кем было говорить.
Они проговорили всю ночь.
Лейбниц расспрашивал о виденных землях, о народах, о языках. Он отвечал подробно, с деталями, которых не найти в книгах. Иногда учёный вскакивал, бежал к столу, записывал, потом возвращался и требовал продолжения.
— А монголы? Вы видели монголов? А империю инков? А Византию до падения?
— Видел. Всё видел.
— И какая она была? Византия? Я столько читал, но...
— Она была красивая, — сказал он. — И очень усталая. Как человек, который слишком долго живёт.
Лейбниц посмотрел на него внимательно.
— Вы о ней или о себе?
Он усмехнулся.
— Обо всех сразу.
Под утро Лейбниц устал. Сидел в кресле, прикрыв глаза, но всё ещё задавал вопросы.
— А что вы пишете? — спросил он вдруг, кивая на сумку. — Я заметил, вы всё время что-то записываете.
Он достал дневник. Протянул учёному.
— Вот.
Лейбниц взял книгу, раскрыл наугад, прочитал вслух:
"Сегодня видел, как старик учил внука ловить рыбу. У внука не получалось. Старик не злился. Терпеливо показывал снова. Я вспомнил, что меня никто не учил. Я просто делал. Может, поэтому у меня ничего не получалось с людьми."
Лейбниц поднял глаза.
— Это... вы о себе?
— О старике.
— Нет, — учёный покачал головой. — Это вы о себе. И о нём. Обо всех сразу, как вы любите.
Он промолчал.
Лейбниц полистал дальше.
"В Константинополе мальчик спросил, кто я. Я сказал — никто. Он не поверил. Дети всегда чувствуют, когда им врут. Я не врал. Но он чувствовал — я не никто. Я слишком много."
— Слишком много, — повторил Лейбниц. — Хорошо сказано. Можно я это запишу?
— Это уже записано.
— В вашем дневнике. А я хочу в свой.
Он кивнул.
Лейбниц достал свой дневник и аккуратным почерком вывел: "Слишком много. О себе. О мире. О времени."
— Вы меня испортите, — сказал он.
— Надеюсь, — ответил Лейбниц.
Днём они спали. Вечером снова говорили.
На этот раз вопросы задавал он.
— Вы много знаете, — сказал он. — Про звёзды, про числа, про то, как устроен мир. Откуда?
— Из книг, — ответил Лейбниц. — Из опытов. Из разговоров с умными людьми.
— А книги откуда?
— Из других книг. И из наблюдений.
— А первые книги? Откуда взялись первые?
Лейбниц задумался.
— Из головы, наверное. Кто-то первый посмотрел на мир и попытался его объяснить.
— Я видел первых, — сказал он. — Они объясняли мир духами. В каждой кочке, в каждом дереве — дух.
— Это была их правда.
— А ваша правда — лучше?
Лейбниц улыбнулся.
— Моя правда — точнее. Я могу предсказать движение звезды за сто лет вперёд. А ваш шаман — нет.
— Зато мой шаман мог вылечить головную боль заговором.
— Плацебо, — сказал Лейбниц. — Это тоже работает. Но я могу объяснить, почему работает.
Он посмотрел на учёного долго. Потом сказал:
— Вы первый, кто объясняет. Все остальные просто верили или не верили.
— А вы? Вы верите?
— Я знаю. Это хуже.
Лейбниц кивнул. Он понял.
Они проговорили три дня.
На четвёртый день Лейбниц слег. Сердце. Врач сказал — покой, волнения нельзя.
— Ерунда, — сказал Лейбниц, лёжа в постели. — Я старый. Сердце устало. Ничего не сделаешь.
Он сидел рядом, держал его за руку.
— Я видел много смертей, — сказал он. — Ваша будет не самой лёгкой.
— Спасибо, утешил, — усмехнулся Лейбниц.
— Я не утешаю. Я говорю правду.
— За это я вас и полюбил. Вы никогда не врёте.
— Вру, — сказал он. — Иногда вру. Чтобы не ранить.
— А сейчас?
— Сейчас нет.
Лейбниц кивнул. Закрыл глаза. Открыл снова.
— Останьтесь до конца, — попросил он.
— Останусь.
Он остался на две недели.
Сидел у постели, менял повязки, поил водой, читал вслух, когда Лейбниц просил. Иногда учёный бредил, говорил на латыни, спорил с Ньютоном, доказывал теоремы.
Иногда приходил в себя и спрашивал:
— Вы здесь?
— Здесь.
— Хорошо.
Потом снова проваливался в сон.
В последний день Лейбниц открыл глаза и сказал чётко, ясно:
— Я хочу, чтобы вы кое-что сделали.
— Что?
— Запишите меня. В свой дневник. Чтобы я остался.
— Вы останетесь. В книгах, в теоремах.
— Это не то. Я хочу остаться у вас. В вашей памяти. Вы помните всё. Значит, я буду жить, пока вы помните.
Он посмотрел на учёного долго. Очень долго.
— Хорошо, — сказал он. — Запишу.
Лейбниц улыбнулся. И закрыл глаза.
Утром он не проснулся.
Он сидел у тела до вечера.
Потом пришли слуги, забрали, начали готовить к похоронам. Он не мешал. Сидел в кресле у камина и смотрел на огонь.
В сумке лежал дневник. Он достал его, раскрыл на чистой странице, обмакнул перо.
И замер.
Как записать человека, который стал первым другом за тысячелетия?
Он сидел долго. Потом написал:
"Лейбниц умер. Он был учёный. Он не боялся меня. Он задавал вопросы и записывал ответы. Он сказал, что я — исторический источник. Наверное, он был прав. Но для меня он был — друг.
Я буду помнить его всегда. Как мать. Как прокажённых. Как всех, кого помню.
Это единственное, что я могу дать — память.
Спи спокойно, Готфрид. Ты заслужил."
Он закрыл дневник, убрал в сумку. Встал, посмотрел на кресло, где ещё вчера сидел живой человек.
— Прощай, — сказал он.
Он вышел в ночь.
Ганновер остался за спиной — тёмный, тихий, равнодушный к смерти очередного старика. Дождь кончился, ветер разогнал тучи, на небе высыпали звёзды. Он шёл по пустой дороге и смотрел на них.
Где-то там, среди этих точек, Лейбниц видел законы движения. Вычислил, объяснил, записал.
— Я тоже записал, — сказал он звёздам. — Тебя.
Звёзды молчали. Им было всё равно.
Дорога до гор заняла три недели.
Он не спешил. Ночевал в деревнях, помогал по хозяйству, иногда задерживался на пару дней, если люди просили. Но внутри всё время чувствовал — надо вернуться. Положить книгу. Закрыть историю.
Когда впереди показались знакомые склоны, он ускорил шаг.
Пещера встретила его тишиной.
Он стоял на пороге, привыкая к полумраку после солнечного света. Кристаллы горели своим обычным холодным огнём. Озеро дышало глубиной. Всё было так же, как он оставил. Словно не прошло больше десяти лет.
Он прошёл к дальнему залу, туда, где хранились дневники.
Их было мало.
Всего три книги за тысячи лет.
Он подошёл к каменной полке, провёл рукой по корешкам. Первая — про палеолит. Вторая — про неолит и античность. Третья — про чуму и прокажённых. Тонкие, жалкие по сравнению с тем, сколько он помнил.
— Мало, — сказал он вслух. — Стыдно мало.
Кристаллы молчали, но в их гранях ему почудился укор.
Он сел на камень у озера, достал из сумки дневник, который вёл в путешествиях. Тот самый, с записями о Вольтере, о Париже, о дорогах. И отдельно — толстая тетрадь, куда он переписывал всё, что касалось Лейбница.
Три месяца он писал.
Каждый день садился у озера, при свете кристаллов выводил буквы. Вспоминал каждую фразу, каждый жест, каждую улыбку. Иногда останавливался, смотрел в воду, видел там своё отражение.
— Ты стал другим, — говорил он отражению. — Раньше ты не писал книг про друзей.
Отражение молчало.
Когда книга была готова, он встал и пошёл искать для неё место.
Не на полку, где лежали остальные. Куда-то особенное.
Он бродил по залу, смотрел на кристаллы, на игру света, на тени. И вдруг увидел.
В дальнем углу, куда он раньше не заходил, стоял камень. Не похожий на другие. Плоский, ровный, будто специально отёсанный природой. И главное — на него идеально падали лучи, отражённые от сотен кристаллов вокруг. Они собирались в одной точке, создавая сияние, похожее на свет свечи в храме.
Он подошёл, положил руку на камень. Тёплый.
— Здесь, — сказал он.
Положил книгу на камень. Отступил на шаг. Посмотрел.
Книга лежала в центре светового пятна, и казалось, что она светится изнутри. Кристаллы отражались в буквах на обложке, делая их живыми.
— Это тебе, Готфрид, — сказал он. — Ты заслужил отдельное место.
Кристаллы вспыхнули ярче. Или ему показалось?
Он посидел у камня до вечера.
Потом вернулся к озеру, лёг на плоский камень, закрыл глаза. Думал о Лейбнице, о будущем, о том, что будет дальше.
А дальше — мир.
Мир, в котором ещё столько всего, что стоило увидеть и записать.
Он встал, подхватил сумку, проверил, на месте ли дневник. На месте.
— Я вернусь, — сказал он кристаллам.
Вышел из пещеры, зажмурился от солнца и пошёл вниз, в долину.
Ноги несли сами — туда, где были люди, где шумели города, где жизнь кипела так же быстро, как тысячи лет назад. Только теперь он знал: среди этого кипения есть те, с кем можно говорить.
Не дружить — говорить.
До Парижа было далеко. Через горы, через леса, через деревни, которые он не запоминал. Он шёл и писал на ходу — садился на обочине, доставал дневник, записывал всё, что видел.
"Сегодня видел, как парень украл яблоко. Его поймали и били. Я вспомнил, как в палеолите за воровство убивали. Прогресс."
"В трактире спорили о короле. Одни говорили — хороший, другие — плохой. Я молчал. Я видел королей. Они все одинаковые."
"Девочка продавала цветы. Я купил один. Она улыбнулась. Я улыбнулся в ответ. Давно не улыбался просто так."
Дорога тянулась, как всегда. Бесконечная. Но теперь в конце её был кто-то, кого стоило увидеть.
Париж встретил его шумом и вонью.
Он уже привык к городам, но Париж был особенным. Здесь кричали громче, смеялись звонче, пахло резче. Идеальное место для человека, который любил поговорить.
Вольтер жил не в Париже — в Фернее, подальше от королевского гнева. Но слухи о нём долетали всюду. Измор нашёл его через знакомых знакомых — тех, кто знал того, кто знал того, кто переписывался с философом.
— Вы хотите увидеть господина Вольтера? — переспросил тощий секретарь, разглядывая его с сомнением. — Он не принимает всех подряд.
— Скажите, что к нему пришёл человек, который видел то, о чём он пишет. Не читал — видел.
Секретарь пожал плечами, но ушёл докладывать.
Вернулся через пять минут.
— Следуйте за мной.
Вольтер сидел в кресле у камина, укутанный в плед. Маленький, сухой, с живыми глазами на морщинистом лице. Рядом на столике дымилась чашка, лежала раскрытая книга.
— Садитесь, — сказал он, не предлагая руки. — Мой секретарь сказал, вы видели историю своими глазами. Это метафора?
— Нет.
Вольтер прищурился.
— Сколько вам лет?
— Много.
— Конкретнее.
— Около пятнадцати тысяч. Может, больше. Я сбился со счёта после первой тысячи.
Вольтер молчал секунду. Потом улыбнулся.
— Забавно. Обычно ко мне приходят с метафорами. Вы первый, кто пришёл с буквальным смыслом. Чаю?
Они проговорили весь вечер.
Вольтер спрашивал жадно, но не как Лейбниц — не с трепетом учёного, а с любопытством циника. Ему было интересно не "как это было", а "как это вписывается в его теорию о человеческой глупости".
— Вы видели египетские пирамиды? — спросил он.
— Видел. Даже помню, как их строили.
— И как? Фараоны были великими правителями?
— Они были людьми, которые заставляли других людей таскать камни. Очень много камней.
Вольтер хмыкнул.
— А Александр Македонский? Гений или безумец?
— И то и другое. Как все, кто много воевал.
— А Иисус? Вы его видели?
— Нет. Но видел тех, кто его выдумал.
Вольтер откинулся в кресле. Глаза горели.
— Вот это уже интересно. Расскажите.
— Они были обычными людьми. Уставшими от римлян, от бедности, от безнадёжности. Им нужна была надежда. Они её придумали.
— И вы хотите сказать, что никакого чуда не было?
— Я хочу сказать, что чудо — это когда люди верят. А верят они всегда в то, что им нужно.
Вольтер засмеялся — сухо, каркающе.
— Вы опасный человек. Если бы церковь знала, что вы существуете, вас бы сожгли.
— Меня уже жгли. Не помогает.
Вольтер посмотрел на него долго. Потом кивнул.
— Верю.
Они встречались три раза.
Вольтер задавал вопросы, записывал ответы, иногда спорил до хрипоты. Его интересовало всё: религия, власть, войны, любовь. Измор отвечал спокойно, без эмоций. Он уже не удивлялся вопросам — за тысячелетия их накопилось много.
— Вы не устали? — спросил Вольтер в последний вечер.
— От чего?
— От всего. От людей, от времени, от себя.
Измор подумал.
— Иногда. Но потом нахожу того, с кем можно поговорить. И становится легче.
— Я польщён, — усмехнулся Вольтер. — Значит, я в компании Лейбница?
— Вы в другой компании.
— Хуже или лучше?
— Другая.
Вольтер кивнул. Ему хватило.
Они попрощались у ворот.
— Если выживу — напишу о вас, — сказал Вольтер. — Но никто не поверит.
— Я знаю.
— Зачем тогда приходите?
Измор посмотрел на него долго. Потом ответил:
— Чтобы вы знали. Вы думаете, что всё понимаете про людей. Я пришёл сказать: да, понимаете. Но это ничего не меняет.
Вольтер усмехнулся.
— Вы циник почище меня.
— Я свидетель. Это хуже.
Он повернулся и пошёл прочь.
Вольтер смотрел ему вслед, пока фигура не скрылась за поворотом.
— Чёрт возьми, — сказал он вслух. — А ведь не врёт.
Он ушёл от Вольтера на восток.
Не потому что планировал — просто ноги понесли. Через Альпы, через перевалы, где ветер сдувал с троп, через Италию, где всё ещё пахло Римом, хотя Рима уже не было.
В Италии он задержался.
Смотрел на развалины, которые помнил целыми. Сидел в Колизее, где когда-то убивал львов случайным касанием. Гладил камни, и камни были тёплыми от солнца.
— Я помню тебя, — говорил он. — Ты стоял, когда люди кричали. Теперь ты молчишь.
Камни молчали. Как всегда.
Он писал в дневнике. Много. Подробно.
"Колизей. Здесь я убил галла. Не хотел. Просто коснулся. Толпа орала. Я стоял и смотрел на руки. Они были в крови. Они всегда в крови, когда я воскресаю.
Сейчас здесь тихо. Туристы (новое слово) ходят, фотографируются. Не знают, что под их ногами — кости. Мои в том числе."
Потом была Австрия. Вена.
Он слушал музыку в концертных залах, сидел в трактирах, смотрел на людей. Здесь говорили на немецком, который он знал ещё со времён Лейбница. Здесь пахло кофе и выпечкой, а не кровью и потом.
Он почти расслабился.
Но в воздухе уже чувствовалось что-то. Напряжение. Люди говорили о войне, о корсиканце, о том, что мир скоро перевернётся.
Он слушал и молчал.
Он видел таких "корсиканцев" раньше. Александр, Цезарь, Аттила, Чингисхан. Все одинаковые. Приходят, ломают, умирают. Потом их внуки пишут книги о том, какие они были великие.
— Этот тоже сломается, — сказал он однажды в трактире.
Соседи замолчали, посмотрели на него.
— Ты чего сказал? — спросил один.
— Ничего. Я вообще молчал.
Он допил пиво и ушёл.
В 1812 году он был в России.
Не потому что хотел — просто шёл, куда глаза глядят. А глаза глядели на восток, как всегда.
Зимой он замёрз впервые за много лет. Россия была холоднее, чем он помнил. Или он просто отвык? Он сидел в избе, грелся у печи, слушал, как мужики перешёптываются о войне.
— Француз идёт, — говорили они. — Сам Бонапарт ведёт.
Он кивал. Он знал.
— Побьём, — говорили мужики. — Русских не победить.
Он молчал. Он видел, как "побивали" других. И те, кого "побивали", тоже думали, что их не победить.
Ничего. Всё проходит.
Когда французы вошли в Москву, он был там.
Сидел на крыльце брошенного дома, смотрел на солдат, которые грабили город, пили, насиловали, молились, плакали. Вся человеческая природа в одном флаконе.
Он не вмешивался. Зачем? Они всё равно умрут. Через месяц, через год, через десять лет — неважно.
Пожар Москвы он смотрел со стороны. Горело красиво. Языки пламени лизали небо, искры летели выше колоколен, жар чувствовался за версту.
— Красиво, — сказал кто-то рядом.
Он обернулся. Молодой офицер, француз, с обожжённым лицом, смотрел на пожар и улыбался.
— Вы тоже любуетесь?
— Я смотрю, — ответил он.
— Это конец, — сказал офицер. — Мы проиграли. Но это красиво.
Он посмотрел на офицера долго. Потом сказал:
— Всё пройдёт. И вы, и я, и этот пожар. Останется только земля.
Офицер посмотрел на него, хотел что-то сказать, но передумал. Отвернулся и пошёл прочь.
Он остался сидеть.
Он не пошёл за армией Наполеона, когда та отступала. Зачем? Он знал, чем кончится. Тысячи трупов, замёрзших на дороге. Волки, пирующие на человечине. Крестьяне, добивающие отставших.
Он видел это сотни раз.
Но через несколько лет, когда Наполеон уже сидел на острове посреди океана, он подумал:
— Надо сходить. Посмотреть.
Это было не любопытство. Это была привычка. Видеть финал.
Он плыл на корабле два месяца.
Южная Атлантика встретила его бесконечной синевой и скукой. Матросы косились на странного пассажира, который платил золотом и почти не говорил. Капитан пытался расспрашивать, но быстро понял: бесполезно.
— Кто вы такой? — спросил он однажды.
— Путешественник.
— На остров Святой Елены? Там только ссыльные и гарнизон. Ничего интересного.
— Там человек, — ответил он. — Хочу посмотреть.
Капитан пожал плечами и отстал.
Остров оказался маленьким.
Скалы, ветер, несколько домиков, гарнизон английских солдат. И один дом, окружённый часовыми, где жил человек, который когда-то заставил дрожать всю Европу.
Он пришёл к коменданту, показал бумаги (поддельные, но хорошие), сказал, что учёный, хочет поговорить с пленником для науки. Комендант, скучающий на этом клочке земли, махнул рукой:
— Валяйте. Только недолго. И с ним не сговаривайтесь — всё равно не сбежит.
Он вошёл в дом.
Внутри было темно, сыро, пахло лекарствами и тоской. У камина, укутанный в плед, сидел маленький человек с бледным лицом и усталыми глазами. Живот выпирал, ноги распухли, волосы поредели.
Ничего от того полководца, чей портрет он видел в Европе.
— Кто вы? — спросил человек на французском. Голос был тихий, но в нём ещё чувствовалась привычка приказывать.
— Путешественник, — ответил он. — Хотел посмотреть на вас.
Наполеон усмехнулся.
— Смотреть? Как на зверя в клетке?
— Как на человека.
Наполеон посмотрел на него внимательнее.
— Вы не похожи на любопытного. Слишком спокойны. Слишком... стары глазами.
— Я много видел.
— Сколько вам лет?
— Больше, чем вам. Намного больше.
Наполеон хмыкнул. Жестом указал на стул.
— Садитесь. Раз пришли — поговорим.
Он сел. Смотрел на императора. Молчал.
— Ну? — спросил Наполеон. — О чём вы хотите спросить? О битвах? О победах? О том, как я дошёл до этого?
— Нет. Я видел битвы. Много.
— Тогда о чём?
— О том, зачем.
Наполеон прищурился.
— Зачем я воевал? Затем, что Франция... затем, что я должен был... — Он запнулся. — Это сложно объяснить.
— Попробуйте.
Наполеон помолчал. Потом заговорил, глядя в огонь:
— Я хотел величия. Не для себя — для страны. Для идеи. Европа должна была быть единой. Под моим началом. Законы, порядок, прогресс. Всё, что я делал — для этого.
— И что?
— И вот, — Наполеон обвёл рукой комнату. — Остров. Англичане. Смерть через год, максимум два. Врачи говорят — желудок. А на самом деле — тоска.
Он слушал. Потом сказал:
— Я видел Александра. Он тоже хотел величия. Умер в Вавилоне, пьяный, в тридцать три года. Цезаря видел. Тоже хотели величия. Убили в сенате. Чингисхана видел. Упал с лошади и умер. Аттилу — умер в свадебную ночь.
Наполеон смотрел на него, не мигая.
— Вы их видели? Лично?
— Да.
— Это правда? Вы не шутите?
— Я не шучу никогда.
Наполеон откинулся в кресле. Долго молчал. Потом спросил:

