
Полная версия
Дежурный Бог
Павел вдруг представил её молодой. Не старой, не больной, не в палате. В свете пыльных софитов, в плохом платье, с горящими глазами, с голосом, который держит зал. И мальчика в первом ряду, который смотрит на мать и не понимает, настоящая она или там, где все смотрят. У каждого пациента была такая сцена, которую врач не видел. В карте её не было. «Жалобы: слабость, боль, снижение аппетита». А должно было быть: «Жалобы: закрытый театр, сын с йогуртами, неотданная нежность, суп, названный плохим из-за одиночества».
— Вы себя простили? — спросил Семён.
Лидия Аркадьевна сразу перестала улыбаться.
— За что?
— За то, что не стали великой.
Павел посмотрел на Семёна резко. Это был опасный вопрос. Слишком точный, почти жестокий. Но Лидия Аркадьевна не обиделась. Она закрыла глаза и долго молчала.
— Нет, — сказала она наконец. — Не простила. Глупо, да? Умирает женщина в городской больнице, сын едет за камнем, соседка вяжет шарф до соседней области, а она всё ещё думает, почему её не взяли в Москву.
— Не глупо, — сказал Семён. — Просто больно.
— Мне говорили, я талантливая.
— И вы поверили?
— Конечно.
— А потом?
— А потом жизнь сказала: талантливая, но не настолько.
Семён кивнул.
— Жизнь часто грубый режиссёр. Плохо объясняет задачи.
— А Бог?
— Что Бог?
— Он тоже режиссёр?
Семён посмотрел на неё с таким выражением, что Павел вдруг напрягся. Не было в этом взгляде ни мистики, ни сияния, ничего такого. Просто старый санитар смотрел на умирающую актрису, и в палате стало немного теснее от тишины.
— Нет, — сказал Семён. — Бог плохой режиссёр. Он слишком любит актёров и всё время даёт им свободу испортить сцену.
Лидия Аркадьевна улыбнулась.
— Тогда он дилетант.
— Возможно.
— Вы верующий?
— По обстоятельствам.
— Это как?
— Когда люди живут так, будто Бога нет, я начинаю верить за двоих. Когда люди начинают говорить от его имени, мне хочется уйти мыть лестницу.
Раиса перекрестилась снова, но уже не испуганно, а скорее на всякий случай. Мария Петровна тихо сказала:
— Хорошо сказали.
Телефон Лидии Аркадьевны завибрировал. На экране высветилось: «Кирилл сын».
Павел взял телефон, но она покачала головой.
— Сама.
Руки у неё дрожали. Она нажала не сразу, промахнулась, тихо рассердилась на палец, как на плохого партнёра по сцене, потом всё же приняла вызов.
— Да?
— Мам, я еду. Нашёл вазочку. Там камней много.
— Привези самый некрасивый.
— Почему?
— Потому что красивый ты выберешь как взрослый идиот. А некрасивый, скорее всего, тот самый.
На том конце сын странно засмеялся. Почти мальчиком.
— Хорошо.
— И Кирилл.
— Да?
— Не покупай мне ничего.
— Мам…
— Ничего. Слышишь? Ни цветов, ни фруктов, ни этих твоих йогуртов с белком. Приезжай сам. Целиком. Без телефона в руке.
— Я понял.
— Нет. Но попробуй.
Она отключилась и закрыла глаза. Красная помада чуть смазалась в уголке рта. Павел взял салфетку.
— Можно?
Она кивнула. Он осторожно убрал лишнее. Очень маленький жест. Ничего медицинского. Ничего героического. Просто врач вытер женщине край губ, чтобы она встретила сына как хотела. И почему-то именно в этом жесте Павел почувствовал себя врачом больше, чем за весь утренний обход.
— Спасибо, — сказала Лидия Аркадьевна. — Видите, можете, когда не прячетесь за латынь.
— У нас давно почти нет латыни.
— Не разрушайте мне красивые представления о медицине. Умирающим нужны иллюзии.
— Вы сами только что требовали правды.
— Человек сложен, доктор. Особенно женщина с плохими анализами.
Павел улыбнулся. Не служебно. Слабо, устало, но улыбнулся. Семён заметил и ничего не сказал. Это было на него не похоже, и потому особенно раздражало.
Кирилл приехал через час сорок. Павел увидел его у поста. Мужчина лет сорока пяти, высокий, собранный, в тёмном пальто, с лицом человека, который умеет решать чужие беды по прайсу. В руках у него был маленький камень. Серый, кривой, с белой полоской сбоку. Он держал его неловко, двумя пальцами, как вещь, которая не вписывается в его взрослую жизнь. Ни цветов, ни фруктов, ни пакетов. Только камень.
— Я к Лидии Аркадьевне, — сказал он Наде.
— Вы сын?
— Да.
— Она ждёт.
Он кивнул, но не пошёл сразу. Посмотрел на Павла.
— Вы лечащий врач?
— Да.
— Я Кирилл.
— Павел Сомов.
Они пожали руки. У Кирилла была сухая ладонь, сильная, холодная. Рука человека, который много раз пожимал руки родственникам в самые неприятные дни их жизни и научился не задерживать прикосновение.
— Скажите честно, — сказал Кирилл тихо. — Сколько?
Павел посмотрел на камень в его руке.
— Не сейчас.
— Мне нужно понимать.
— Нет, — сказал Павел. — Сейчас вам нужно зайти.
Кирилл открыл рот, чтобы возразить. В нём уже поднялся взрослый, деловой, правильный мужчина, который привык всё контролировать: сроки, суммы, доставку, согласования, даже чужую скорбь. Но потом он посмотрел на камень. И взрослый мужчина отступил. Не исчез. Просто сделал шаг назад.
— Да, — сказал Кирилл. — Конечно.
Он вошёл в палату. Павел остался у двери, не заходя. Через приоткрытую створку было видно, как Лидия Аркадьевна повернула голову. Как сын подошёл. Как показал ей камень. Как она взяла его в ладонь, словно драгоценность. Как его спина вдруг потеряла деловую прямоту и стала спиной мальчика, который пришёл к матери за кулисы и спросил, настоящая она или там.
Павел хотел уйти, но не ушёл. Он стоял, пока Кирилл не сел на стул рядом с кроватью. Пока Лидия Аркадьевна не положила камень между ними на простыню. Пока он не убрал телефон в карман, даже не взглянув на экран. Пока она не сказала что-то, чего Павел не услышал, а Кирилл не наклонился и не прижался лбом к её руке.
Семён появился рядом бесшумно. В руках у него была тряпка. Всегда что-то в руках. Ведро, яблоко, швабра, тряпка. Как будто он не мог прийти к людям без простого предмета, чтобы не пугать их пустыми ладонями.
— Вот видите, — сказал он.
— Что?
— Камень доехал.
Павел усмехнулся.
— Вы считаете это чудом?
— Нет. Чудо — когда человек доехал вместе с камнем.
— Вы опять.
— Я всегда.
Они стояли у двери палаты. Внутри мать и сын молчали. И молчание это было не пустым, не больничным, не тем тяжёлым молчанием, которое появляется после плохих новостей. Оно было похоже на комнату, где наконец открыли окно. Пусть ненадолго. Пусть воздух всё равно пахнет лекарствами, мокрыми простынями и страхом. Но открылось.
— Семён, — сказал Павел.
— Да?
— Почему вы здесь?
Санитар посмотрел на него. Павел сам удивился вопросу. Он хотел спросить не про трудоустройство, не про график, не про отдел кадров. Он хотел спросить другое, и оба почему-то это поняли.
Семён вытер тряпкой подоконник. На подоконнике лежала пыль, серая, тонкая, как годы, которые никто не замечает, пока не проведёт пальцем.
— Потому что люди любят думать, что главное случится потом, — сказал он. — А потом обижаются, когда главное приходит без предупреждения.
— Это не ответ.
— Это начало ответа.
— А конец?
Семён посмотрел в палату, где Лидия Аркадьевна держала в руке серый некрасивый камень.
— Конец у каждого свой, доктор. Я только дежурю.
Павел хотел спросить ещё, но из ординаторской позвали его по фамилии. День требовал своего: карты, подписи, назначения, жалобы, звонки, живые, мёртвые, те, кто ещё не знал, к каким относится. Он пошёл, но на повороте обернулся. Семён стоял у двери палаты и почему-то смотрел не на Лидию Аркадьевну, не на Кирилла, а куда-то выше, туда, где над больничным корпусом висело серое мартовское небо.
Вечером, когда Павел уже почти забыл поесть и снова пил отвратительный кофе из автомата, к нему подошёл Кирилл. Он выглядел иначе. Не легче, нет. Легче такие вещи не делают. Но лицо у него перестало быть служебным.
— Доктор, — сказал он. — Мама просила передать.
Он протянул Павлу яблоко. То самое, красное, с жёлтым боком.
— Зачем?
— Сказала: «Пусть этот старый трамвай съест, а то совсем заржавеет».
Павел взял яблоко. Кирилл попытался улыбнуться, но лицо дрогнуло.
— Она уснула.
— Это хорошо.
— Она просила не будить.
— Не будем.
Кирилл кивнул. Потом вдруг сказал:
— Я ведь правда привозил йогурты.
— Бывает.
— Она их терпеть не могла.
Павел посмотрел на него.
— Тогда в следующий раз привезите камень.
Кирилл сжал губы, кивнул и ушёл к палате.
Павел остался у автомата. На яблоке была маленькая царапина. Он провёл по ней большим пальцем. Внутри автомата что-то зажужжало, мигнула красная лампочка. На экране высветилось: «Выберите напиток». Павел выбрал чёрный кофе, хотя знал, что пожалеет. Стаканчик упал, тонкая коричневая струя начала наполнять его горячей горечью.
— Ешьте уже, — сказал Семён за спиной.
Павел даже не вздрогнул.
— Вы следите за мной?
— Нет. Вы просто всё время стоите там, где вас проще найти.
— У автомата?
— У своих заменителей жизни. Кофе, работа, раздражение, усталость. У каждого свои автоматы.
Павел откусил яблоко. Оно оказалось кислым. Очень. Он поморщился.
— Кислое.
— Живое часто кислое.
— Вы когда-нибудь говорите нормально?
— Я сейчас нормально сказал.
Павел стоял с яблоком в одной руке и плохим кофе в другой. За стеной кто-то плакал. В соседнем коридоре смеялась медсестра. Из палаты Лидии Аркадьевны не доносилось ничего. В кармане Павла завибрировал телефон. Сообщение от Ольги: «Ты сегодня приедешь за вещами?» Он посмотрел на экран. Обычно он бы убрал телефон, отложил, не ответил, оставил это на потом, на вечер, на выходной, на тот чудесный день, когда внутри будет достаточно сил быть человеком, а не должностью.
Он набрал: «Да. И можно я сначала поговорю с тобой? Не о вещах».
Палец завис над отправкой.
Семён стоял рядом и молчал.
Павел нажал.
Сообщение ушло.
Ничего не произошло. Не разверзлось небо. Не заиграла музыка. Больница не стала светлее. Автомат не выдал нормальный кофе. Лидия Аркадьевна не выздоровела. Селиванов не воскрес и не дозвонился дочери. Всё осталось на своих местах: коридор, лампы, линолеум, люди, страх, усталость, яблоко с кислым соком на языке.
Но Павел вдруг понял: иногда жизнь возвращается не большим смыслом, не озарением, не голосом с небес. Иногда она возвращается сообщением, которое ты наконец не перенёс на утро.
Он посмотрел на Семёна.
— Довольны?
Санитар пожал плечами.
— Я тут при чём?
— Конечно.
— Правда. Это вы нажали.
Павел хотел съязвить, но не стал. Откусил яблоко ещё раз. Оно всё ещё было кислым. Но уже не казалось плохим.
Глава 3. Мальчик, который боялся уснуть
В детском отделении Павел Сомов всегда чувствовал себя хуже, чем в морге. В морге хотя бы никто не смотрел на тебя с надеждой. Там всё было решено, оформлено, пронумеровано, перевязано бирками и холодом, и человек, если можно так сказать, уже переставал требовать от врача невозможного. В детском же отделении невозможное бегало по коридору в носках с динозаврами, плакало в процедурной, держало плюшевого зайца за ухо, спрашивало, когда домой, и смотрело так, будто взрослые действительно знают, как устроен мир, просто временно забыли пароль. Павел не любил эти взгляды. Не потому, что был жестоким. Как раз наоборот. Жестоким легче. Жестокий человек входит в детскую палату, видит маленькое тело под большим одеялом, говорит «наблюдаем» и идёт пить чай. У Павла внутри ещё оставалось место, куда детский страх попадал без очереди. Он это место ненавидел и поэтому старался держаться с детьми сухо, быстро, профессионально. Дети, к его сожалению, почти всегда понимали больше, чем взрослые думали.
Тимур не спал третью ночь. Ему было восемь, хотя из-за худого лица, торчащих ушей и слишком внимательных глаз он казался то младше, то старше, смотря как падал свет. У него была послеоперационная слабость, шов, температура, тонкие руки, на одной из которых стоял катетер, и упрямство человека, который решил охранять мир собственными веками. Лежал он в палате у стены, на кровати с железной спинкой, укрытый одеялом до подбородка. Рядом сидела мать — Ирина, тридцать с небольшим, но больничные ночи уже сняли с неё всё, что обычно помогает женщине выглядеть тридцать: волосы собраны в тугой хвост, лицо без косметики, губы обкусанные, под глазами тёмные круги, на коленях пакет с вещами, в руке телефон, который она не выпускала, как будто в нём была не связь, а разрешение не развалиться. На стуле рядом висела детская куртка с жёлтым капюшоном. На тумбочке лежал пластиковый робот без одной ноги, книжка с наклейками, банан, потемневший с одного боку, и стакан воды, в котором плавал маленький пузырёк воздуха. Ночью даже вода в больнице выглядела больной.
— Он не спит, — сказала Ирина, когда Павел вошёл. — Совсем. Глаза закрывает на минуту и сразу открывает. Я ему говорю: Тим, надо спать. А он смотрит и молчит. Может, у него что-то с головой? Может, после операции? Может, это осложнение?
Павел посмотрел на мальчика. Тимур смотрел на него в ответ. Очень серьёзно. Так смотрят дети, которым взрослые уже несколько раз соврали «не будет больно», «быстро», «мы рядом» и «ничего страшного». У детей маленький рост, но память на предательство у них взрослая.
— Тимур, — сказал Павел, — болит?
Мальчик мотнул головой.
— Тошнит?
Он снова мотнул.
— Дышать трудно?
— Нет.
— Почему не спишь?
Тимур посмотрел на мать. Ирина сразу выпрямилась, как будто её вызвали к доске.
— Он просто боится, наверное. Тим, скажи доктору. Доктор хороший.
Павел почти поморщился. Фраза «доктор хороший» всегда звучала как начало плохой сделки. Хороший доктор сейчас сделает больно, хороший доктор сейчас поставит укол, хороший доктор сейчас уйдёт, потому что хороших докторов не хватает на всех. Тимур это тоже понял. Он отвернулся к окну. За окном была тёмная больничная ночь. В стекле отражалась палата: кровать, мать, врач, лампа над дверью, детский робот без ноги. Если долго смотреть в такое окно, можно решить, что настоящая жизнь осталась не снаружи, а внутри отражения, только туда не пускают.
— Я не хочу, — сказал мальчик.
— Что именно?
— Спать.
— Почему?
— Потому что мама тогда плачет.
Ирина открыла рот и закрыла. Павел перевёл взгляд на неё. Она попыталась улыбнуться, но улыбка рассыпалась сразу, как дешёвое печенье в кармане.
— Тим, ну что ты говоришь. Я не плачу. Просто глаза устают.
— Ты плачешь в туалете, — сказал Тимур. — Вода шумит, но я слышу.
В палате стало так тихо, что Павел услышал, как в коридоре кто-то везёт тележку с бельём: колёса цеплялись за стык линолеума через каждые два метра, как сердце, которое сбивается на ровном месте. Ирина опустила голову. Она всё ещё держала телефон, но пальцы теперь сжимали его так, будто телефон был виноват.
Павел мог сказать что-нибудь правильное. Например: «Дети очень чувствительны к состоянию родителей». Или: «Вам нужно сохранять спокойствие». Или: «Он должен отдыхать». Всё это было бы верно, полезно и мертво. В больнице вообще много верных мёртвых фраз. Они лежат по углам, как старые бахилы.
— Понятно, — сказал Павел.
— Что понятно? — спросила Ирина слишком быстро.
— Он не спит не потому, что у него послеоперационное осложнение. Он вас охраняет.
Мальчик посмотрел на Павла. Взгляд изменился. В нём было: наконец-то взрослый сказал вслух то, что все делают вид, что не видят.
— Я не охраняю, — сказал Тимур.
— Нет?
— Я просто смотрю.
— На кого?
— На маму.
Ирина вдруг встала.
— Можно я выйду на секунду?
— Да, — сказал Павел.
Она вышла слишком быстро. Дверь закрылась, но не до конца, оставив тонкую щель света. Павел остался с мальчиком. Детская палата ночью была совсем не детской. Днём её пытались обмануть наклейками на стенах, занавесками с медвежатами, цветными пластиковыми стаканами, игрушками, которые волонтёры приносили мешками, как гуманитарную помощь нормальности. Ночью всё это сдавало позиции. Медвежата на занавесках становились бледными, игрушки — сиротливыми, стены — теми же стенами, что и в любом отделении, только с попыткой улыбнуться.
— Ты давно не спишь? — спросил Павел.
— Не знаю.
— Считать устал?
— Я считаю лампочки.
— Сколько насчитал?
— Тридцать две. Но одна мигает, поэтому её можно не считать.
— Почему?
— Она сама не знает, работает или нет.
Павел невольно усмехнулся. Хорошая формулировка. Про половину взрослых в этой больнице можно было сказать то же самое.
— А если ты уснёшь, что случится?
Тимур молчал.
— Мама будет плакать?
— Да.
— И что?
Мальчик нахмурился.
— Ей будет плохо.
— Ей и сейчас плохо.
— Но если я смотрю, она держится.
Павел сел на край соседней пустой кровати. Обычно он не садился. Сесть — значит признать, что разговор не закончится за двадцать секунд. Сесть — это маленькое обещание. Врачи берегут ноги, время и обещания. Но сейчас сел. Металлическая сетка под матрасом жалобно скрипнула, как старик, которому наступили на воспоминание.
— Тимур, ты не можешь держать маму глазами.
— Могу.
— Нет.
— Вы не знаете.
— Знаю.
— Вы не мама.
— Нет, — сказал Павел. — Я не мама. Я даже не очень хороший специалист по мамам.
Тимур изучал его, как изучают нового взрослого: можно ли ему верить, не опасен ли, не начнёт ли сейчас сюсюкать. Павел не сюсюкал. Он вообще не умел говорить с детьми тем голосом, которым взрослые портят даже слово «конфета».
— Моя мама тоже плакала, — сказал Павел неожиданно для самого себя.
Тимур чуть приподнялся на подушке.
— Когда вы болели?
— Когда я был маленьким и заболел воспалением лёгких. Ночью просыпался и видел, как она сидит на кухне. Думала, что я сплю. Плакала тихо. У взрослых есть такая глупая идея: если плакать тихо, дети не услышат.
— А вы слышали?
— Конечно.
— И что делали?
— Делал вид, что сплю.
— Почему?
Павел посмотрел на окно. Там отражалось его лицо. Усталое, тёмное, чужое. После смерти Селиванова и разговора с Лидией Аркадьевной отражения вообще стали неприятной вещью. Слишком много говорили без разрешения.
— Потому что боялся, что если она увидит, что я слышу, ей станет ещё хуже.
Тимур задумался.
— Вы тоже охраняли.
— Похоже.
— Помогло?
Павел хотел сказать «нет». Но это было бы не совсем правдой. В детстве многие бесполезные вещи кажутся помощью, и, может быть, только поэтому человек вообще доживает до взрослости: потому что когда-то лежал в кровати, делал вид, что спит, и думал, что своим дыханием держит мать на кухонном стуле.
— Ей, наверное, нет, — сказал Павел. — Мне тогда казалось, что да.
— А сейчас?
— А сейчас я думаю, что детям нельзя работать взрослыми.
Тимур отвернулся. Маленькое лицо стало упрямым.
— А если больше некому?
Вот на это у Павла не нашлось ответа. Потому что иногда действительно некому. Отец ушёл. Бабушка далеко. Друзья присылают сообщения «держись». Родственники советуют «не раскисать». Врачи заняты. Мать сидит у кровати и ломается так тихо, как умеют ломаться женщины, которым завтра всё равно надо кому-то звонить, что-то покупать, что-то подписывать, держать лицо, ребёнка и пакет с грязными футболками. И рядом лежит мальчик, который решил: если он закроет глаза, мир развалится окончательно.
В коридоре послышался голос Семёна:
— Вы опять дверь не закрыли. Сквозняк ходит, как родственник без бахил.
Павел обернулся. Санитар стоял в дверях с ведром. На этот раз без швабры. В руках у него была маленькая синяя машинка. Игрушечная, с облупленным боком.
— Вам сюда зачем? — спросил Павел.
— Машину нашёл.
— Где?
— Под батареей. Там вообще много чего лежит. Машины, фантики, потерянные надежды, одна пуговица и чей-то февраль.
Тимур посмотрел на машинку.
— Это не моя.
— Уже понятно, — сказал Семён. — Твоя бы не выдержала такого характера.
Павел вздохнул.
— Семён, здесь детское отделение.
— Я заметил. Тут взрослые тише врут.
Тимур вдруг спросил:
— А вы кто?
Семён вошёл в палату. Свет из коридора лёг ему на плечи и сделал его халат почти золотым по краю. В остальном он оставался обычным старым санитаром: серый свитер под белым халатом, усталое лицо, сильные руки, ботинки, которые видели слишком много линолеума.
— Дежурный, — сказал он.
— Врач?
— Нет.
— Тогда что дежурите?
— Ночь.
Мальчик подумал над этим с уважением. Дети лучше взрослых принимают странные должности. Взрослому скажи «дежурю ночь» — он начнёт уточнять график, ставку и трудовой договор. Ребёнок просто посмотрит: справляется ли человек с ночью или нет.
— А ночью страшно? — спросил Тимур.
— Конечно.
Павел хотел вмешаться: зачем говорить ребёнку «конечно», если ребёнок и так не спит третью ночь? Но Семён поднял палец, даже не глядя на него, как будто заранее услышал его врачебное возмущение.
— Страшно — это нормально, — сказал Семён. — Ненормально, когда взрослые ходят с лицами табуреток и говорят: «Ничего страшного». Страшного много. Просто не всё страшное хочет нас съесть.
Тимур смотрел внимательно.
— А что хочет?
— Нашу голову. Чтобы мы сидели в ней всю ночь и крутили плохое кино.
— У меня кино.
— Знаю.
— Откуда?
— По глазам видно. У тебя там третий сеанс подряд, без перерыва на мороженое.
Тимур почти улыбнулся, но сразу спрятал улыбку, как будто она могла выдать его слабость.
— Я не могу выключить.
Семён поставил ведро у двери, сел на стул, где до этого сидела Ирина, и положил синюю машинку на тумбочку рядом с роботом без ноги.
— А ты пробовал смотреть не кино, а комнату?
— Как это?
— Вот так. Смотри. Не в голове. Снаружи. Стена. Лампа. Стакан. Робот-инвалид. Доктор, который делает вид, что он строгий, а сам сейчас думает, не выгнать ли меня.
— Я не думаю, — сказал Павел.
— Значит, уже передумали. Прогресс.
Тимур всё-таки улыбнулся. Очень слабо, краем губ. В детском отделении такие улыбки нужно было заносить в карту крупнее температуры.
— Смотри на комнату, — продолжил Семён. — Ночь не любит, когда её рассматривают. Она хочет казаться большой и бесконечной. А ты смотришь: окно, батарея, лампа, старый дежурный, усталый доктор, стакан воды. И ночь становится меньше.
— А мама?
— Мама тоже в комнате. Не в твоей голове. Она вышла поплакать, потому что любит тебя и боится. У взрослых любовь часто течёт через глаза. Плохо придумано, но что есть.
Павел посмотрел на Семёна. Слова были простые, почти грубые, без умных терминов, но Тимур слушал так, как не слушал бы психолога с папкой и мягким голосом. Потому что Семён не пытался сделать страх милым. Он говорил с ним как с настоящим предметом. Как с табуреткой, которую можно переставить. Или хотя бы обойти.
— А Бог боится? — спросил Тимур.
Вопрос упал в палату тихо, но тяжело. Павел внутренне напрягся. Он уже знал: если Семёну дать такой вопрос, тот обязательно уйдёт не туда, куда нужно. Или, наоборот, слишком туда.
Семён задумался. Не притворился, что задумался, а действительно посмотрел куда-то в сторону окна, где ночь липла к стеклу мокрым лбом.
— Бывало, — сказал он.
— Когда?
— Когда люди впервые придумали ночь.
Тимур нахмурился.
— Люди не придумывали ночь.
— Тогда кто?
— Земля крутится.
— Вот видишь, доктор, — сказал Семён Павлу. — Ребёнок образованный. Сейчас мне всё испортит.
Павел молчал. Тимур ждал.
— Ладно, — сказал Семён. — Земля крутилась, как ей положено, солнце уходило, всё честно. Но люди посмотрели на темноту и испугались. Решили: если не видно, значит там обязательно кто-то есть. Зверь. Чужой. Смерть. Или собственная мысль, что ещё хуже. И вот сидят они в пещере, прижались друг к другу, огонь трещит, ребёнок плачет, взрослые делают вид, что не боятся, а Бог смотрит на это и думает: «Ну вот. Я хотел им дать отдых, а они из отдыха сделали ужас».
— И что он сделал?
— Сам зашёл в темноту.
— Зачем?
— Проверить, правда ли она такая страшная.
— И?
— Страшная. Но жить можно.
Тимур моргнул.
— Бог тоже сидел в темноте?
— Сидел. И понял, что темнота становится другой, когда рядом кто-то дышит.
— А если я усну, мама будет одна, — сказал Тимур.
— Не будет, — сказал Семён.
— Откуда вы знаете?
— Я посижу.
Павел резко посмотрел на него.












