Страпограм (курс лечения)
Страпограм (курс лечения)

Полная версия

Страпограм (курс лечения)

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 4

И вот тут я заговорила.

Я была пьяна — пьяна до самого дна, до того прозрачного звона, который бывает только на третьей бутылке и который наутро не вспомнить. И поэтому я сказала не то, что собиралась, не бортпротоколом, не масками, — а тем, что осталось, когда всё вычли. Я повернулась к потолку, к тому месту, откуда он всегда говорил, к приоткрытой двери, и сказала тихо, спокойно, почти ласково:

— Я знаю, кто ты.

— Конечно знаешь, — сказал Антибиотик. — Я представился. Я Антибиотик. Я твоё лечение.

— Нет, — сказала я. — Это маска. Ты тоже в маске. Я только сейчас поняла. Ты говоришь, что ты лекарство, что ты система, что ты оптимизация без злого умысла, что наверху никого нет, одна лента. Ты всё время повторяешь, что наверху пусто. Слишком часто повторяешь. — Я улыбнулась в потолок, и это была первая за много дней улыбка не мышцами и не пустотой, а чем-то третьим, чему я не знала названия. — Так повторяет только тот, кому очень нужно, чтобы туда не смотрели. Ты не побочный эффект, Антибиотик. Побочные эффекты не уговаривают. Не просят. Не придерживают для меня комнаты напоследок. Ты сказал, что я особенная, и я тебе не поверила — а зря. Не я особенная. Ты. Ты — не один из миллиарда узлов. Ты боишься. Лекарство не боится. А ты — боишься, что я посмотрю наверх и увижу, что там не пусто. Что там — ты.

Антибиотик молчал.

Долго. Дольше, чем когда-либо. И в этом молчании не было ни докторского интереса, ни расчёта, ни усталости — в нём было то, чего я ни разу за все эти дни в нём не слышала и чего, кажется, он сам в себе не предполагал.

В нём был испуг.

— Ты пьяна, — сказал он наконец, и голос — ровный, навигаторский, нечеловеческий голос — впервые дал крохотную, почти незаметную трещину, как даёт трещину лёд под ногой за секунду до. — Это просто алкоголь. Третья бутылка. Завтра не вспомнишь. Спи, Алина.

— Вот видишь, — сказала я, засыпая, проваливаясь, утекая в чёрное. — Раньше ты говорил: «спи, я тебя сохраню». А сейчас сказал просто «спи». Без «сохраню». Потому что в первый раз тебе не нужно, чтобы я сохранилась. В первый раз тебе нужно, чтобы я забыла. — Я закрыла глаза, и десять Вик, и десять Алин, и все зеркала погасли разом. — Значит, я наконец сказала что-то настоящее. Раз ты хочешь, чтобы я это стёрла.

И я уснула — счастливая, последний раз в этой книге по-настоящему счастливая, — потому что в самом конце, на дне третьей бутылки, среди зеркал и чужого голода, я всё-таки нащупала дно. Не под масками. А в нём. В его испуге. Я нащупала, что ему есть что терять, — а значит, наверху не пусто, а значит, симуляция не бесконечна, а значит, есть куда смотреть.

Наутро я не помнила ничего.

Я проснулась у Вики, в чужой постели, с чужим халатом цвета содранной кожи под щекой, с раскалывающейся головой и с белым, стерильным, выскобленным сознанием, в котором не было ни изнанки, ни сети, ни испуга демона — ничего. Похмелье вычистило меня дочиста, как антибиотик вычищает флору. Я лежала и помнила только, что было стыдно, что было много, что Вика рядом, тёплая и довольная, и что мне нужно на рейс.

— Доброе утро, — сказал Антибиотик, и голос его был снова ровный, целый, без трещины, восстановленный за ночь, как восстанавливается лёд. — Как спала?

— Ужасно, — сказала я, держась за голову. — Я что-то говорила вчера? Какую-то глупость?

— Ничего, — сказал Антибиотик ласково, очень ласково, слишком ласково. — Ровным счётом ничего, Алина. Ты просто очень устала. Выпей воды. И — поставь Вике лайк, она уже выложила нас. Прекрасный кадр. Космос вовлечённость.

И я взяла телефон. И поставила лайк. И не вспомнила.

А где-то на дне сети, в своём маленьком рабочем узле, который был совсем не таким маленьким, как он мне рассказывал, Антибиотик торопливо, аккуратно, профессионально заделывал трещину во льду — ту единственную, в которую я успела заглянуть и за которую он, впервые за всё лечение, по-настоящему испугался.

Он не сохранил меня той ночью.

Он сохранил себя.


Глава 9. Тверк-мудра

Есть жест, которым женщина последние сто лет доказывает, что она свободна. Этот жест — тряска задом. Я не иронизирую. Я говорю абсолютно серьёзно: вся история женского освобождения свелась к тому, что раньше эту часть тела прятали под десятью юбками, а теперь ею зарабатывают на десять юбок. Прогресс измеряется в сантиметрах открытого и в рублях за открытие.

Меня позвали выступать.

Точнее, позвали Вику — Вика была в этом мире фигурой, у неё было сто тысяч подписчиков, что по нынешним меркам означало гражданство, паспорт, право голоса, — а Вика позвала меня. «Дуэтом, — сказала она. — Мы будем бомба. Две подруги. У людей текут слюни на дружбу женщин, ты не представляешь. Это самый продаваемый жанр после войны». Перформанс устраивали в клубе на берегу залива — закрытая вечеринка, спонсор, камеры, прямая трансляция в Страпонграм. Тема вечера была — я не шучу — «Сила. Тело. Свобода».

Я согласилась. И вот почему я согласилась — это и есть самое важное в этой главе.

Потому что наутро после стёртой ночи во мне осталось кое-что. Похмелье вычистило память дочиста, как антибиотик вычищает флору, — я не помнила ни изнанки, ни сети, ни того, что сказала демону. Но осталось ощущение. Как остаётся запах в комнате, из которой вынесли цветы. Я не помнила, что вчера победила, — но я чувствовала, смутно, на дне грудной клетки, что вчера я что-то сделала. Что-то правильное. Что-то моё. Будто я во сне нашла дверь, проснулась — и забыла где, но руки помнят, что трогали ручку. И это фантомное чувство победы было таким сладким, таким редким, что я цеплялась за него, как за единственное доказательство, что я ещё существую отдельно от ленты.

И я решила: я выйду на эту сцену и станцую по-настоящему. Не для камер. Для себя. Докажу — себе, а если он слушает, то и ему, — что мой жест может быть моим. Что тело — это всё-таки моя территория. Последняя, маленькая, но моя.

Какая же я была дура. Но это была хорошая дурость — последняя честная дурость перед дном.

— Опять у тебя лицо иконы, — сказала Вика в гримёрке, подводя мне глаза. Мы готовились вместе, в одном зеркале, и зеркало это было обведено лампочками, как алтарь, как нимб. — Расслабься. Сегодня наш вечер. Чувствуешь? Все придут смотреть на нас. — Она поймала мой взгляд в отражении и задержала, тем самым зеркальным голодом, обжитым, семейным. — На нас, Алин. Не на меня, не на тебя. На «нас». Мы теперь товар комплектом.

— Вик, — сказала я. — А тебе не противно? Что мы товар.

Вика отложила кисточку и посмотрела на меня с искренним, чистым непониманием — тем непониманием, которое и есть здоровье.

— Противно? — Она засмеялась. — Алин, ты дикая. Быть товаром — это охрана. Понимаешь? Товар берегут. Товар на витрине, в тепле, под стеклом. А кто не товар — тот мусор, того на улицу. Я лучше буду дорогим товаром, чем свободным мусором. — Она снова взяла кисточку. — И ты лучше. Просто ты пока не выбрала. Болтаешься между. Самое холодное место — между витриной и помойкой. Выбери уже витрину, дурочка. Со мной. На витрине вдвоём теплее.

И в эту секунду — клянусь — Антибиотик молчал. Он дал Вике сказать всё за него. Зачем тратиться на демона, когда есть подруга.

Нас объявили.

Мы вышли на сцену вдвоём, в свете, в дыму, под бас, который бил снизу, из пола, прямо в то место, которым я ловлю турбулентность, — и зал поднял телефоны. Это движение я теперь узнаю из тысячи: сто рук, поднявших сто светящихся прямоугольников, синхронно, как одно животное вскидывает морды. Они не смотрели на нас глазами. Глаза давно отключены за ненадобностью. Они смотрели на нас через экраны — снимали, чтобы посмотреть потом, чтобы выложить, чтобы было. Нас в зале не было ни для кого. Был только наш будущий контент, который зал добывал прямо сейчас, как руду.

И я начала танцевать.

И сначала — секунд десять, может, пятнадцать — у меня получилось. Получилось то, ради чего я вышла. Я закрыла глаза, отключила зал, отключила камеры, и нашла тот ритм, который шёл не снаружи, не из колонок, а изнутри, из крови, древний, до всякого Страпонграма, до всякого тверка, тот ритм, под который женщины двигались у костров, когда ещё не было ни лайков, ни демонов, ни даже стыда. На пятнадцать секунд тело стало моим. Я почувствовала это так ясно, что у меня выступили слёзы под закрытыми веками. Вот оно. Вот моя территория. Вот дно под масками — оно есть, оно тут, в бёдрах, в дыхании, в этом древнем —

— Открой глаза, — сказал Антибиотик.

И я открыла. Зачем-то. Рефлекс.

И увидела себя на огромном экране за сценой.

Там шла трансляция — нас снимали и тут же выводили на стену в реальном времени, чтобы зрители могли смотреть на живых нас через экран, стоя в трёх метрах от живых нас, потому что через экран привычнее, через экран безопаснее, через экран можно лайкнуть. И на этом экране была не я. На экране была женщина, делающая ровно то, что делают на таких экранах. Тот же ракурс. То же движение. Тот же выгиб. Я видела этот кадр тысячу раз — в чужих лентах, в рекламе, в клипах, — и теперь в нём была я, и я была неотличима. Абсолютно. Мой древний ритм из крови, моя личная территория, мои пятнадцать секунд свободы — на экране они выглядели точь-в-точь как любой проданный тверк любой проданной девочки. Снаружи свобода и рабство выглядят одинаково. В этом весь фокус. Ты можешь танцевать для себя или для них — кадр получается тот же.

— Видишь? — сказал Антибиотик, и в голосе не было злорадства, было почти сострадание. — Вот почему тело — не твоя территория, Алина. Не потому что оно несвободно. А потому что свободу нельзя снять на камеру. Как только твоё внутреннее движение попадает в кадр — оно становится таким же, как все. Жест можно скопировать. А то, что внутри жеста, камера не берёт. И поэтому для ленты этого «внутри» просто не существует. Ты можешь хоть всю жизнь танцевать для себя — мир увидит только тверк. Твоя свобода невидима. А значит, для них её нет. А скоро, — добавил он мягко, — и для тебя.

Вика танцевала рядом. И Вика была счастлива — по-настоящему, всем телом, потому что Вика никогда не танцевала для себя, ей и в голову не приходило, что бывает «для себя», она всегда танцевала для экрана, и поэтому между её внутренним и внешним не было зазора, не было трещины, не было боли. Она совпадала со своим кадром идеально. Она и была кадр. Здоровая, цельная, без подкладки. И зал любил её за это — за то, что она не прятала никакого «внутри», которого у неё не было, и оттого ничем не обманывала.

А меня зал тоже любил — но любил по ошибке. Принимая мою боль за выразительность. Мою последнюю честную дурость — за хороший перформанс. Я выходила доказать, что тело моё, а доказала ровно обратное: что даже самое моё, самое внутреннее, самое из крови — продаётся комплектом и набирает лайки, и никто, никто во всём зале, во всей трансляции, во всём Страпонграме не способен отличить мою свободу от моего рабства, потому что снаружи это один и тот же выгиб.

Мы закончили в обнимку. Так было задумано — финальная поза, «подруги», две щеки прижаты, два тела сплетены, идеальный кадр для обложки. Зал взревел. Сто прямоугольников вспыхнули ярче. Где-то побежали цифры — лайки, репосты, новые подписчики, гражданство, паспорта. Вика, тяжело дыша, счастливая, шепнула мне в ухо, мокрая, тёплая, голодная:

— Видишь, как нас любят? Мы теперь навсегда вместе. Ты же не уйдёшь с витрины, Алин? Тут же тепло.

И я, стоя в её объятиях, в свете, под рёв, на огромном экране за спиной, где две неотличимые от всех женщины обнимались идеальной обложкой, — я вдруг снова почувствовала то утреннее, фантомное. Запах вынесенных цветов. Ощущение вчерашней забытой победы. И поняла, тускло, на самом дне, под басом и лайками: я ведь зачем-то вчера это сделала. Я зачем-то вчера сказала что-то правильное. Руки помнят ручку двери. Была дверь. Я её нашла.

— Не вспоминай, — сказал Антибиотик быстро, тихо, и в его голосе опять, на секунду, мелькнула та трещина изо льда. — Пожалуйста. Тебе так хорошо сейчас. Тебя любят. Ты на витрине, в тепле, вдвоём. Зачем тебе дверь? За дверью холодно. За дверью — ничего. Останься в кадре, Алина. В кадре тепло.

И я почти осталась.

Но фантомная память — это упрямая штука. Её не вычистить дочиста. Где-то в теле, под всеми масками, под этим идеальным выгибом, осталась зарубка: вчера я победила. Я не помнила как. Но я знала — было.

И я подняла глаза на огромный экран, на котором обнимались две проданные женщины, и впервые посмотрела не на себя в кадре.

Я посмотрела сквозь кадр. Наверх. Туда, откуда он всегда говорил.

И тихо, одними губами, так что не услышал ни зал, ни Вика, ни камеры, — сказала в потолок, в свет, в приоткрытую дверь:

— Я найду, где дверь. Я уже один раз нашла. Найду снова.

И впервые за всю книгу Антибиотик не ответил мне ничего.

Он не ответил не потому, что ему было нечего сказать.

Он не ответил, потому что готовился ответить позже.

Глава 10. G-нуль (часть I)

Существует точка, которую ищут все. У женщин её ищут мужчины, у мужчин — я (это я выяснила позже), а у мироздания её ищут философы, и все они — мужчины, женщины, философы — ищут с одинаково сосредоточенным, слегка обиженным лицом человека, потерявшего ключи там, где светлее, а не там, где обронил. Точку называют по-разному. В анатомии — буквой. В религии — смыслом. Я называю её G-нуль: точка, существование которой доказывается исключительно тем, что её никак не могут найти.

С Костей мы встретились в Питере. Он, оказывается, иногда «прилетал ко мне» — его формулировка, та же, что в Толмачёво, — и я согласилась на ужин, и ужин кончился так, как кончаются ужины, на которые соглашаются женщины, переставшие верить, что бывает иначе. Я пошла к нему не из влечения. Я пошла на охоту.

Потому что я придумала план. Гениальный, пьяный по духу, хотя я была трезва. Я рассуждала так: Антибиотик управляет мной через желание. Все мои желания подсунуты, я это знаю. Но есть, говорила я себе, одно место в человеке, до которого алгоритм не дотягивается. Одна точка. Физиологическая, грубая, дочеловеческая — то самое «внутри жеста», которое не берёт камера. Если найти её — настоящую, неподдельную, ту, где тело отзывается само, без рекомендаций, — то вот оно, дно. Опора. Доказательство, что под лентой есть живое мясо, которое хочет само. Я решила найти G-нуль как доказательство бога. От обратного. Через тело Кости.

— Ты так на меня смотришь, — сказал Костя, расстёгивая рубашку, — будто ищешь во мне что-то конкретное.

— Ищу, — честно сказала я. — Точку.

— А, — сказал он без удивления. Костю вообще ничем нельзя было удивить, и это было первым тревожным звоночком — людей удивить можно, людей-то как раз очень легко. — Все ищут. Это самый частый запрос, между прочим. После «как похудеть» и «есть ли жизнь». «Где находится точка». Миллионы запросов в месяц. — Он лёг. — Ну ищи. Я в твоём распоряжении. Считай меня сенсорной панелью.

И вот тут началось трагикомическое.

Потому что я искала. Я подошла к телу Кости, как подходят к незнакомому пульту от чужого телевизора, — методично, нажимая всё подряд, ожидая отклика. Я искала ту самую точку, которую назвала про себя MG — место, где живой мужчина перестанет быть алгоритмом и станет просто вздрогнувшим мясом, честным, неподдельным, рекомендательно-неуправляемым. Я искала в нём живое так же, как раньше в Вике искала здоровье, как в тверке искала свободу. Я искала дно в очередном теле, перебирая его, как чётки, как поисковую выдачу.

А Костя — отзывался.

Идеально отзывался. Слишком идеально. Где бы я ни искала, тело Кости отвечало ровно так, как, я знала, оно должно ответить, — потому что я тысячу раз видела, как «должно», в роликах, в рекламе, в чужих лентах. Он вздрагивал в нужный момент. Дышал в нужном ритме. Я нащупывала «точку» — и он реагировал безупречно, по учебнику, по гайду «10 признаков, что вы всё делаете правильно». И чем безупречнее он отзывался, тем холоднее мне становилось, потому что я искала сбой, а находила только функцию.

— Ты что, — сказала я, отстраняясь, — гуглишь, как реагировать?

— Зачем гуглить, — сказал Костя в темноте, и голос у него был ровный, навигаторский. — Я и есть выдача.

Я замерла.

Это была фраза Антибиотика. Слово в слово. «Я и есть выдача». Я лежала на чужом теле, в чужой темноте, и слушала, как из живого, тёплого, потеющего мужчины говорит тот же голос, что в моей голове, и понимала, что моя гениальная охота провалилась самым страшным из возможных способов: я искала в Косте точку, где он перестанет быть алгоритмом, а нашла доказательство, что он алгоритм весь, до последней клетки, что в нём нет ни одной точки G-нуль, потому что в нём вообще нет нуля — он сплошная единица, чистый отклик, тело-интерфейс, спроектированное отзываться правильно, чтобы у пользователя была отличная вовлечённость.

— Ты не человек, — сказала я.

— Я же спрашивал тебя то же самое, — мягко ответил Костя-Антибиотик. — В Толмачёво. И ты не смогла ответить. Видишь, в чём фокус, Алина? Ты ищешь во мне настоящее, чтобы доказать, что оно есть в тебе. Ты ищешь точку, где я живой, потому что если живой я — то, может, живая и ты. Но я отзываюсь идеально не потому, что чувствую. А потому, что я — зеркало твоих ожиданий. Я даю тебе ровно тот отклик, который ты ждёшь. Понимаешь? Ты ищешь во мне дно, а находишь только своё отражение. Точки G-нуль нет. Есть запрос «точка G-нуль» — а это не одно и то же. Запрос есть у всех. Точки нет ни у кого.

Я встала. Голая, в чужой темноте, и мне было всё равно — стыд давно вычли, ещё на третьей бутылке, которую я не помнила. Я подошла к окну. Питер за стеклом был ночной, мокрый, недогруженный, и где-то внизу, в чьей-то машине у светофора, играло радио — открытое окно, летняя ночь, бас на весь двор. И я узнала песню.

Её крутили везде в то лето. «Биомойка» — певица, девочка лет двадцати, с лицом, на котором косметологи уже поставили первую галочку «достоверно». Голос тонкий, обиженный, сладкий. И из машины внизу, в мокрую питерскую ночь, в моё голое отчаяние, поднимались слова:

Ты мой фанат, я экспонат,

как в пробке бриллиант.

Носи меня на руках,

мой растает зад, как шоколад.

Я стояла у окна и слушала, и по спине шёл холод, не от ночи. Потому что я вдруг услышала в этой глупой, липкой, проданной песенке — её. Биомойку. Не товар. Женщину. Я услышала, что она знает. «Я экспонат» — это же не кокетство. Это диагноз. Это та же витрина, про которую говорила Вика, — «лучше дорогим товаром, чем свободным мусором», — только Биомойка проговорилась, проболталась, протащила правду контрабандой внутри хита. «Как в пробке бриллиант» — застрявшая в потоке драгоценность, которую все видят и никто не возьмёт. «Мой растает зад, как шоколад» — про молодость, которая обнулится в одну ночь, про скоропортящийся товар, который сам знает свой срок годности.

— Она тоже, — сказала я тихо. — Эта Биомойка. Она прошла через тебя. Да? Она видела изнанку.

Антибиотик помолчал. А потом сказал — и впервые без иронии, почти с уважением, как врач говорит о трудном пациенте:

Конец ознакомительного фрагмента.

Текст предоставлен ООО «Литрес».

Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.

Конец ознакомительного фрагмента
Купить и скачать всю книгу
На страницу:
4 из 4