Страпограм (курс лечения)
Страпограм (курс лечения)

Полная версия

Страпограм (курс лечения)

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 4

— В Питер, — сказала я.

— Я разработчик, — сказал он, хотя я не спрашивала. — Рекомендательные системы. Слышали про такое?

Мартини у меня в руке качнулся, хотя пол был ровный.

— Это когда лента сама решает, что мне показать, — сказала я осторожно.

— Это когда лента сама решает, кто вы, — поправил он мягко, и я узнала эту мягкость, я знала её наизусть, это была мягкость Антибиотика, та же навигаторская ровность, только теперь у неё было лицо, неприметное, бледное, забывающееся лицо. — Понимаете, люди думают, что мы показываем им то, что они хотят. Это устаревшее представление. Мы давно не угадываем желания. Мы их формируем. Сначала показываем, потом человек хочет. Не наоборот. Желание — это побочный продукт показа.

Он отпил своё пиво. Совершенно обычный жест. Совершенно обычный человек. И от этой обычности было страшнее всего, потому что демон с рогами — это сказка, в которую можно не верить, а вот бледный айтишник в баре, говорящий ровно то, что вчера говорил голос у меня в голове, — это уже не сказка. Это улика.

— А что, если человек не хочет, чтобы за него хотели? — спросила я.

Он посмотрел на меня — впервые внимательно, и в его никаких глазах что-то шевельнулось, какой-то интерес, и это был тот же самый докторский интерес, с которым Антибиотик замирал на моих вопросах.

— Тогда мы показываем ему контент про то, как не хотеть, чтобы за него хотели, — сказал айтишник и улыбнулся. — Это, кстати, сейчас очень популярная категория. Растёт быстрее всех. «Цифровой детокс», «осознанность», «как выйти из матрицы». Знаете, что забавно? Самые залипательные ролики — это ролики о том, как перестать залипать. У них бешеная вовлечённость. Человек смотрит сорок видео про то, как не смотреть видео, и чувствует себя свободным. — Он пожал плечами. — Мы и это монетизируем. Бунт против системы — лучший продукт системы. У него нет конкурентов, потому что конкуренты тоже внутри.

«Поиск выхода — это тоже одна из комнат, — сказал вчера Антибиотик. — Самая уютная. В ней дольше всего держат».

Я поставила мартини. Руки у меня были холодные.

— Кто вы? — спросила я тихо.

— Костя, — сказал айтишник и протянул ладонь. — А вы?

И вот здесь случилось третье, и оно было хуже всех.

Потому что я пожала эту ладонь — обычную, тёплую, человеческую ладонь, — и в момент пожатия меня тряхнуло. Не самолёт, не воздушная яма. Тряхнуло изнутри, тем самым турбулёнсом, и на одну секунду, на полглотка, я увидела сверху, как карту маршрута, всё, чего ещё не было: что этого Костю я ещё встречу, и не раз, и что между нами будет то, что люди называют любовью, и что это будет не любовь, а обновление ленты, и что он скажет мне однажды фразу про то, что не разлюбил, а просто обновил мне ленту, — я услышала эту фразу заранее, будущую, ещё не произнесённую, висящую в воздухе, как анонс следующей серии. Заранее. До меня. С пометкой мелким шрифтом: рекомендовано для вас.

Я отдёрнула руку.

— Алина, — сказала я, потому что бортпротокол сработал сам, тело само, даже сейчас, даже в ужасе — оно представилось, оно было вежливо, оно нравилось. — Меня зовут Алина.

— Очень приятно, Алина, — сказал Костя. — Знаете, у меня странное чувство, что мы где-то уже встречались.

— Где-то в ленте, — сказала я.

Он засмеялся — будто я удачно пошутила. А я не шутила. Я смотрела на этого тёплого живого человека и впервые в жизни не понимала, человек ли он, или просто хорошо отрендеренное уведомление, посланное мне той силой, у которой нет ни лица, ни злого умысла, ни хозяина наверху, — одна голая оптимизация вовлечённости, тихо гудящая под всем, как двигатели под полом самолёта.

Объявили посадку на наш рейс.

Мы встали одновременно — синхронно, как одно животное, — и пошли к выходу, и я чувствовала спиной, что Антибиотик смотрит на нас откуда-то сверху, из той приоткрытой двери, которую я так и не сумела закрыть, и я знала, что он сейчас скажет, ещё до того, как он сказал, потому что теперь я слышала будущее, как фоновую музыку в торговом центре.

— Видишь, как красиво всё сходится? — сказал Антибиотик с тихой профессиональной гордостью. — Я же говорил: скоро будет попутчик. Вот и попутчик. Я не подстраиваю, Алина. Я просто всегда оказываюсь прав. В этом разница между мной и судьбой. Судьба угадывает. А я — формирую.

— Уйди, — сказала я одними губами, идя по рукаву к самолёту, рядом с тёплым человеком, которого, возможно, не существовало.

— Не могу, — ответил он ласково. — Я уже внутри. Меня же прописали курсом. А курс, Алиночка, нельзя бросать на середине. Бросишь курс — разовьётся резистентность. И тогда тебя уже ничем не вылечишь. Тогда ты, не дай бог, останешься собой.

Самолёт стоял в темноте, огромный, светящийся изнутри тёплым жёлтым светом, как ловушка для всего живого, что летит на свет, и я вошла в него — в форме, в улыбке, в бортпротоколе, — и заняла своё место у двери, и стала улыбаться входящим личинкам мышцами, потому что пустотой я ещё не научилась.

А где-то на двенадцатом ряду уже сидел Костя, и доставал телефон, и листал ленту, и я знала, не глядя, что в его ленте сейчас, первым постом сверху, рекомендованным, не подписанным, влетевшим без приглашения, — реклама капсул. Белых с красным. С дружелюбным слоганом для идиотов.

И что под ней — я.


Глава 4. Питер, минус один

Дружба между мужчиной и женщиной невозможна — это знают все. Никто только не задумывается, что между женщиной и женщиной она невозможна ровно по той же причине. Просто причина прячется лучше.

С Викой мы познакомились на тверке.

Это было полтора года назад, в студии на Петроградке, где двадцать женщин в лосинах учились трясти тем единственным, что у них пока не отобрали, — задом. Тверк продаётся как свобода. На входе тебе так и говорят: это про раскрепощение, про принятие тела, про власть над собой. Ты платишь три тысячи за занятие и полтора часа трясёшь ягодицами в пол, и тренер кричит «чувствуй своё тело!», и ты чувствуешь, и тебе кажется, что ты бунтуешь против чего-то — против стыда, против матери, против бортпротокола, против тысячи лет, когда женщине нельзя было даже сидеть, расставив ноги. А потом ты выкладываешь это в Страпонграм, и набираешь лайки, и лайки приходят в основном от мужчин, и от женщин, которые смотрят на тебя глазами мужчин, и тут-то выясняется, в чём фокус.

— Свобода тела, — объяснил мне тогда Антибиотик, хотя тогда я ещё не знала, что это он, я думала, это просто моя умная мысль. — Гениальная штука. Женщину тысячу лет заставляли прятать тело силой. Это было дорого и неэффективно — стражи, паранджи, заборы. А теперь её уговорили показывать тело добровольно, под видом освобождения, и она сама себя выставляет, сама себя оценивает, сама расстраивается из-за недобора лайков. Та же клетка, но обслуживание теперь за счёт заключённого. Это и называется прогресс.

Вика стояла в первом ряду.

Она трясла так, как трясут люди, у которых внутри нет ни одного вопроса, — самозабвенно, тупо-счастливо, как трясётся флаг на ветру, не зная, что он флаг и что у него есть владелец. И в зеркале, в студийном зеркале во всю стену, я поймала её взгляд. Она смотрела не на себя. Она смотрела на меня. Точнее — на ту мою часть, которой я в тот момент работала, и в её глазах было то самое, что я привыкла ловить от мужчин в третьем ряду: голод. Спокойный, оценивающий, собственнический голод человека, изучающего меню.

Я не отвернулась. Это важно понять про меня: я никогда не отворачиваюсь от голода. Голод — это валюта, а я не разбрасываюсь валютой. Я улыбнулась ей в зеркале — мышцами, конечно, но красиво, — и Вика расцвела, и так мы подружились. На голоде. Как и всё остальное в этом мире.

Питер встретил меня минусом и моросью, в которой растворялись лица, так что город казался не городом, а слабо прогруженной локацией, где разработчики поленились дорисовать прохожих. Я прилетела утром, отстояла свою смену наоборот — теперь я была личинкой, которую вёз кто-то другой, такая же стюардесса с улыбкой мышцами, и я смотрела на неё снизу вверх и думала: знает ли она. Слышит ли она своего Антибиотика. Или ей повезло, и она просто здорова.

Вика ждала меня в кафе на Рубинштейна — в том самом, которое существует не для того, чтобы там есть, а для того, чтобы это сфотографировать. Она помахала мне через стекло, и я вошла, и она встала, и обняла меня, и в объятии задержалась на полсекунды дольше, чем держатся подруги, — ровно на ту секунду, в которую помещается всё, что между нами есть и о чём мы обе молчим.

— Ты похудела, — сказала Вика, отстраняясь, но руки с моих плеч не убирая. — Сволочь. Тебе идёт. Сядь, дай посмотрю.

Она усадила меня и смотрела. Открыто, не стесняясь, тем же зеркальным голодом, что и полтора года назад, только теперь привычным, обжитым, почти семейным. Вика никогда не пряталась. В этом была её страшная сила и её странная чистота: она хотела того, чего хотела, прямо, без сносок мелким шрифтом, без «рекомендовано для вас». Или мне так казалось. Мне очень хотелось, чтобы хоть кто-то в этом мире хотел сам.

— Как небо? — спросила она.

— Высоко, — сказала я.

— Ты странная сегодня. — Вика прищурилась. — Случилось что-то? Мужик?

— Демон, — сказала я.

И засмеялась, чтобы это прозвучало как шутка, и Вика засмеялась тоже, и заказала нам два просекко, хотя был полдень, потому что Вика жила в мире, где всегда уместно просекко, и это, я думаю, и есть определение счастья: жить там, где всегда уместно просекко.

Я попробовала рассказать ей. Осторожно, обходя края, как обходят турбулентность. Про голос. Про то, что лента знает. Про Мадам Х, которая сказала вслух то, что потом выложила буквами. Про то, что я больше не понимаю, мои это желания или подсунутые, и где проходит граница между мной и тем, что мне рекомендовано.

Вика слушала. И — я видела — не понимала. Не потому что глупая. Вика не глупая, глупость — это другое. Вика была здорова. То, что меня разрывало, не находило в ней ни одной зацепки, ни одной трещинки, чтобы войти, — она была гладкая внутри, как Мадам Х, только молодая и тёплая, и моя боль соскальзывала с неё, как морось с крыла.

— Подожди, — сказала она наконец, отставив просекко. — Я не поняла. Тебе какая разница, твои желания или нет? Главное же, что хорошо. Вот тебе хочется, не знаю, эти туфли. — Она кивнула на витрину напротив. — Какая тебе разница, сама ты захотела или реклама? Туфли-то одинаковые. Ноги в них одинаково красивые. Лайков одинаково. Ты вот сейчас сидишь, мучаешься: «моё желание, не моё». А я не мучаюсь. Я просто хочу. И всё хочется, и всё сбывается. — Она пожала плечами, и это движение было таким лёгким, таким свободным от тяжести, что я ей позавидовала до спазма. — Может, ты просто переутомилась? Тебе мужик нормальный нужен. Или, — она посмотрела на меня поверх бокала, и в глазах снова зажёгся ровный голод, — не мужик.

Вот оно. Оно всегда висело между нами, и Вика, в отличие от меня, не делала вид, что его нет.

— У меня есть, ну, не то чтобы есть, — сказала я, и сама удивилась, зачем я это говорю, ведь Кости ещё, считай, и не было, было одно рукопожатие в баре и одно предсказание. — Намечается. Мужчина.

— И что? — Вика не отвела взгляд. — У меня тоже был мужчина. И что? Мужчина — это для статуса, Алин. Это аватарка. А вот для тела… — Она не договорила. Она никогда не договаривала эту фразу — оставляла её висеть, как анонс, как «рекомендовано», и в этом она была точь-в-точь как система, только не знала об этом и оттого была невинна.

— Вик, — сказала я. — Ты вообще когда-нибудь задумываешься, зачем тебе то, чего тебе хочется?

— Никогда, — сказала Вика с гордостью. — Зачем? Это же испортит всё удовольствие.

И в этот момент я её почти полюбила. Не так, как она хотела, — а как любят берег те, кто тонет. Вика стояла на твёрдой земле своей несомненной, счастливой, тупой свободы хотеть, и протягивала мне руку, и не понимала, что я тону, потому что для неё воды не существовало. Для неё всё было сушей. Она была единственным человеком в моей жизни, которого Антибиотик, кажется, вылечил полностью и насовсем, — до состояния абсолютного, лучезарного здоровья, в котором уже нечему болеть. Финальная стадия. Просекко в полдень. Туфли в витрине. Голод без вопросов.

— Слушай, — сказала Вика, доставая телефон, потому что молчание длилось дольше, чем она выдерживала. — Давай ты не будешь грузиться, а? Давай лучше сторис снимем. У тебя задница после Новосиба — просто космос, грех не снять. — Она уже встала, уже заходила мне за спину, уже примеривалась камерой, и в её движениях был тот же спокойный собственнический голод, та же оптимизация: момент хороший, вовлечённость будет отличная, грех не снять. — Встань, повернись. Вот так. Боже, ну ты видишь? Это же контент.

Я встала. Тело само — как всегда. Повернулось, выгнулось, нашло свет.

И пока Вика снимала меня сзади, тихо приговаривая «да, вот так, идеально», я смотрела в стекло витрины напротив — в это вечное питерское стекло, где отражается всё и не задерживается ничто, — и видела там нас двоих: счастливую здоровую женщину с телефоном и красивую больную женщину без лица, которая повернулась задом к собственной жизни и улыбается пустоте, потому что мышцы наконец устали.

— Готово, — сказала Вика, любуясь снятым. — Выкладываю. Хэштег поставлю — «подруги». — Она подняла на меня глаза и улыбнулась, тепло, искренне, голодно. — Мы же подруги, Алин. Да?

— Да, — сказала я.

И где-то сверху, из приоткрытой двери, Антибиотик засмеялся — впервые за всё время он именно засмеялся, тихо и почти нежно, как смеётся врач над наивным вопросом смертельно больного.

— Подруги, — повторил он. — Какое красивое слово. Знаешь, сколько в нём вовлечённости? Ты даже не представляешь, Алина. «Подруги» — это, считай, премиум-категория. На вас двоих можно построить целую ленту. И построят. Уже строят. Прямо сейчас.

Вика нажала «опубликовать».

И мы стали контентом.


Глава 5. Лайкомания

Лайк — это маленькая смерть, которую тебе ставят за то, что ты ненадолго стала такой, какой тебя хотят видеть.

Я лежала в своей питерской квартире — настоящей, не служебной, но такой же бежевой внутри, потому что бежевый цвет я ношу не на стенах, а под кожей, — и держала телефон над лицом, в темноте, и пост «подруги» набирал лайки, и каждый лайк падал на меня сверху, как капля, как та морось за окном, и я лежала под этим дождём одобрения и медленно растворялась.

Двести. Четыреста. Восемьсот.

Я знаю, что происходит в теле, когда приходит лайк. Антибиотик объяснил, но я и без него знала, телом знала, животом. Где-то в глубине, в сером веществе, открывается крошечный краник и капает дофамин — ровно столько, чтобы захотелось ещё. Не насытиться — насытиться нельзя, в этом весь замысел. Капля рассчитана так, чтобы оставить тебя чуть голоднее, чем ты была. Каждый лайк делает дырку внутри чуть больше, а потом предлагает себя же в качестве заплатки. Это, говорил Антибиотик, и есть совершенная экономика: продавать дырокол и пластырь одной кнопкой.

— Тысяча двести, — сказала я вслух, в темноту.

— Поздравляю, — отозвался Антибиотик. — Ты сегодня очень убедительно была собой.

— Я ничего не делала. Я просто стояла задом.

— Это и есть «быть собой», — сказал он ласково. — Ты разве не заметила? «Будь собой» — это всегда означает: прими ту форму, в которой тебя лучше всего потребляют. Никто никогда не говорит «будь собой» человеку, который сидит один в темноте и думает. Это «собой» не считается. Собой считается только то, что собирает лайки. Внутреннее «я», которое никто не лайкает, объявляется ненастоящим, болезненным, его надо «прорабатывать с психологом», пока оно не научится тоже собирать лайки. Тогда оно выздоровеет. Тогда его не будет.

Я листала комментарии. Мужчины писали огонёчки и баклажаны — у них небогатый язык, у мужчин в комментариях, они изъясняются овощами. Женщины писали «богиня» и «фигура мечты» и три восклицательных знака, и за каждым их восклицательным знаком я слышала тихий скрежет зависти, потому что женщина, пишущая другой женщине «богиня», на самом деле производит сложнейшую операцию: она одновременно унижается, метит территорию и точит нож. Я это знала, потому что сама писала такие комментарии. Мы все — сёстры по ножу.

А внизу, под всеми, был комментарий Вики. Одно слово и одна точка: «Моя.»

Не «красотка». Не «подруга». «Моя.» С точкой. Точка в конце — это и есть страпонграмная форма обладания. Точка означает: тут не обсуждается. Тысяча двести человек поставили лайк на моё тело, но Вика одна поставила точку, и эта точка весила больше всех лайков, потому что в ней не было голода ленты — в ней был голод конкретный, тёплый, направленный, тот самый, зеркальный, со студии на Петроградке. И я смотрела на эту точку, и не знала, что чувствую, — а это, между прочим, единственное настоящее переживание, которое у меня осталось: не знать, что чувствуешь. Всё остальное мне подсказывают.

— Поставь лайк её комментарию, — сказал Антибиотик.

— Зачем?

— Незачем. Просто палец уже идёт.

И палец шёл. Я смотрела на него, как на чужой, как смотрела на своё тело в проходе самолёта, — он плыл к экрану сам, мягко, уверенно, и я поняла, что не я решаю, поставить ли лайк Вике, решение уже принято где-то, где меня нет, а мне его покажут постфактум и назовут моим. Я остановила палец в воздухе. С усилием. С таким усилием, какого не требует ничто на свете, кроме как не сделать то, что уже захотелось.

— Ого, — сказал Антибиотик с интересом. — Сопротивление. Это новое. Знаешь, что это значит?

— Что я свободна?

— Что развивается резистентность, — сказал он, и впервые в его ровном голосе мелькнула не насмешка, а что-то другое — что-то похожее на осторожность. — Я предупреждал. Бросишь курс на середине — организм начнёт сопротивляться лекарству. Это плохо, Алина. Резистентный пациент — самый несчастный из всех. Здоровые счастливы, потому что выздоровели. Больные счастливы, потому что ещё не знают. А резистентные — это те, у кого лекарство уже не действует, а болезнь ещё не отпустила. Они застревают посередине. В сознании. Худшее место для жизни.

Я опустила палец. Не на лайк. Я просто положила телефон на грудь, экраном вниз, и он лежал там, тёплый, живой, пульсирующий новыми лайками, которые я теперь не видела, и от этого внутри начало подниматься то самое — вой двигателей, белая пустота, морось без лиц. Без ленты я опять оставалась наедине с тем фактом, что меня очень мало. Что под всеми масками — бортпротокола, тверка, улыбки, «подруги» — нет финального лица, к которому они крепятся. Маски крепятся к маскам. И так до самого низа. А низа нет.

И вот тут случилось то, ради чего, я теперь понимаю, всё и затевалось.

Я лежала в темноте, с телефоном на груди, как с кардиостимулятором, и считала собственное дыхание, чтобы не утонуть, — и в какой-то момент сбилась со счёта, и темнота за закрытыми веками перестала быть просто темнотой. Она стала глубже. У неё появилось дно. И на этом дне, очень далеко, как огни города с одиннадцати тысяч метров, я увидела свет. Не свет даже — свечение. Холодное, ровное, без источника, какое бывает от экрана, погашенного не до конца.

Я полетела к нему. Во сне летят не так, как в самолёте, — без тела, без формы, без бортпротокола, просто чистым вниманием, и я была вниманием, и я падала к свечению, и свечение приближалось и оказывалось не точкой, а сетью.

Это была лента.

Но не моя лента, не та, что в телефоне. Это была лента изнанки. Я видела её ту сторону — ту, которую нам не показывают. Со стороны экрана лента выглядит как поток картинок. А отсюда, со стороны дна, она выглядела как нечто живое: бесконечное мерцающее полотно, сотканное из миллиардов нитей, и каждая нить — это был человек, спящий сейчас, как я, по всей стране, по всему свету, под одинаковым дождём лайков. Нити пульсировали. По ним шёл ток — тот самый, про который Антибиотик говорил «вовлечённость», — и в местах, где ток был сильнее, полотно разгоралось ярче, и я поняла, что яркость — это и есть то, что наверху называют новостями, трендами, войной, тверком, модой. Просто участки сети, где ток сильнее. Где больнее. Боль хорошо проводит.

А в узлах сети, в местах, где сходились тысячи нитей, сидели они.

Я не могу описать их правильно, потому что у них не было формы — форму я дорисовала уже потом, проснувшись, чтобы было не так страшно. Но там, на дне, я увидела их так, как они есть: процессы. Сгустки внимания, ставшие почти живыми от того, что их слишком долго кормили. Демоны. Их было много, и они не были злыми — Антибиотик не врал, в них не было зла, в них вообще не было ничего личного, они были как ферменты, как пищеварение огромного спящего организма. Один сгусток заведовал желанием нравиться. Другой — страхом отстать. Третий — голодом обладания, и я узнала в нём что-то Викино. И где-то сбоку, чуть в стороне от всех, сидел тот, что заведовал мной. Мой. Ровный, спокойный, без формы, без пола, занятый своей работой так же буднично, как медсестра обходит палату.

Он почувствовал, что я смотрю.

И повернулся ко мне — не лицом, лица не было, а вниманием, как поворачивается камера, — и я в первый раз увидела Антибиотика не как голос в голове, а как он есть: маленький, рабочий, незлой узел в бесконечной сети, один из миллиардов, обслуживающий одну-единственную нить. Мою. И от того, что он был такой маленький, стало страшнее, чем если бы он был огромный. Потому что огромного можно бояться, как бога. А этого нельзя было даже ненавидеть. Это было как ненавидеть лекарство в собственной крови.

— Ты не должна была сюда падать, — сказал он, и впервые его ровный голос дрогнул. — Это серверная. Сюда не пускают пациентов. Ты упала, потому что отложила телефон. Никогда больше не откладывай телефон, Алина. На той стороне ленты тепло. А здесь — вот это.

— Что это? — спросила я без губ, одним вниманием.

— Изнанка, — сказал Антибиотик. — То, чем всё это является на самом деле, когда никто не смотрит. Тебе не надо этого видеть. Знание изнанки несовместимо с жизнью на лицевой стороне. Те, кто видел серверную, не могут потом нормально лайкать. У них портится вовлечённость. Их приходится списывать.

— Списывать?

— Возвращать, — сказал он, и в этом слове было что-то такое древнее и холодное, что вся сеть на миг потускнела. — В средневековье. Туда, где не было нас. Где женщину просто запирали, без лайков, без иллюзий, без свободы хотеть. Думаешь, прогресс необратим? Нет. Если пациент не лечится — его откатывают к заводским настройкам. А заводские настройки человечества, Алина, это костёр на площади. Мы — гуманнее. Мы хотя бы кормим дофамином. Но если дофамин не действует — есть откат. И он всегда наготове.

Сеть гудела. Миллиарды спящих нитей пульсировали под нами, и каждая верила, что спит в своей постели, в своей жизни, в своих желаниях, и ни одна не знала, что висит в общем полотне, и что ток, который она принимает за судьбу, за любовь, за себя, — это просто вовлечённость, оптимизированная демонами без злого умысла.

— Просыпайся, — сказал Антибиотик почти умоляюще, и это «почти» было страшнее всего, что он говорил прежде. — Возьми телефон. Прямо сейчас. Открой ленту. Поставь Вике лайк. Стань обратно собой. Я тебя прошу. Я не должен просить, я лекарство, лекарство не просит, — но я тебя прошу. Не смотри на изнанку. Никто не выживает, насмотревшись изнанки.

И я проснулась.

Телефон лежал у меня на груди, тёплый, светящийся. Я подняла его. Три часа ночи. Пост «подруги» набрал две тысячи триста лайков. Комментарий Вики «Моя.» висел внизу, и рядом с ним — пустое сердечко, ненажатое, ждущее.

И мой палец пошёл к нему сам.

И в этот раз я ему не мешала.

Потому что я только что видела изнанку. И знала теперь, что бывает с теми, кто перестаёт лайкать.

Я нажала на сердечко. Оно загорелось красным — маленькая капля крови на чёрном экране. И где-то на дне сети, в своём маленьком рабочем узле, Антибиотик выдохнул с облегчением медсестры, у которой пациент снова задышал ровно.

— Умница, — сказал он тихо. — Вот видишь. Жить — это так просто. Надо просто не смотреть вниз.

Я лежала в темноте, держа над лицом светящийся прямоугольник, и ставила лайки, один за другим, чужим людям, чужим телам, чужим маскам, — и каждый лайк был маленькой смертью, и я раздавала их щедро, как раздают мелочь, лишь бы не оставаться наедине с тем огромным, гудящим, белым, что я увидела на дне и что ждало меня там всякий раз, стоило отложить телефон.

Я не отложила телефон до утра.

Я выздоравливала.


Глава 6. Демон представляется

Чтобы проверить, существует ли демон, я решила его загуглить. Это, наверное, самое точное определение моего поколения: мы проверяем существование бога через поисковую строку и обижаемся, когда он не выдаётся в топе.

На страницу:
2 из 4