Astra: великий и ужасный
Astra: великий и ужасный

Полная версия

Astra: великий и ужасный

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 10

Рука.

Чья-то рука торчала из кучи головешек. Пальцы сведены судорогой, кожа обуглилась, но кольцо на безымянном — серебряное, с рубином — ещё можно было узнать.

Тётя Марта.

Бруно отшатнулся. Не от страха — от количества. Мёртвые были везде. Не все сгорели — многих убили до пожара. Их тела валялись на улицах, в дверях, у колодцев. У кого-то не было головы. У кого-то — рук. Женщины лежали голые или в разодранных одеждах. Между ног — кровь, чёрная, запёкшаяся.

Бруно не плакал.

Он шёл. Шёл по деревне, как по бойне. Мимо узнаваемых лиц — того, что от них осталось. Дядя Ян валялся у своей калитки, разрубленный от плеча до талии. Позвоночник блестел белым в красном. Глаза открыты, смотрят в небо — туда, где ещё дымится чёрный дым.

Тётка Агнешка — та, что жила через два дома — лежала без головы. Кто-то положил её голову рядом, на пенёк. Глаза закрыты. Лицо спокойное. Будто спала.

Бруно сглотнул. Горло пересохло, язык прилип к нёбу, в горле стоял ком пепла.

Отец.

Он нашёл его у ворот.

Ворота ещё стояли — два столба с перекладиной, обгоревшие, но крепкие. Бернар их сам ставил — из дуба, на совесть, чтобы скотина не разбегалась. Теперь за этими воротами не было ничего, кроме пустоши.

Бернар лежал на спине, раскинув руки. Меч — его меч, тот, которым он клялся больше не браться — валялся в трёх шагах. Клинок в крови, рукоять — тоже. Руки отца были изрублены — не просто порезаны, а изрублены. Пальцы на правой отсутствовали — два, средний и указательный. Левая рука была отсечена почти полностью, держалась на лоскуте кожи.

Лицо.

Лицо отца было неузнаваемо.

Кто-то бил его чем-то тяжёлым — топором? молотом? — раз за разом, пока череп не превратился в кровавую кашу. Нос сломан, губы разорваны, один глаз вытек, второй — закрыт. Борода — та, которой отец гордился, чёрная, густая — пропиталась кровью и спеклась в один комок.

Но Бруно узнал его.

По плечам — широким, мощным, на которых он ездил верхом, когда был маленьким. По груди — волосатой, тёплой, к которой прижимался в холодные ночи. По шраму на левом боку — старый, от меча, ещё с той войны, о которой отец не любил говорить.

— Папа, — прошептал Бруно.

Отец не ответил. И никогда не ответит.

Бруно опустился на колени рядом с телом. Взял отцовскую руку — ту, что уцелела, левую, отсечённую по запястье. Кожа была холодной, но не ледяной — пепел сохранил тепло. Или это Бруно казалось? Неважно.

Он сжал его пальцы.

— Я убью их всех, — сказал он тихо. — Клянусь тебе, папа. Клянусь.

Слёзы не шли. Глаза пересохли. Плакать было нечем — вся влага вытекла ночью, в криках, которые он не издал.

Бруно положил руку отца на грудь. Взял с земли обломок меча — тот, который успел схватить в погребе. Треть клинка, отбитая у основания. Кровь на ней уже запеклась, но сталь всё ещё блестела — отцовская работа, добротная, не из дешёвых.

Он сунул обломок за пояс. Встал.

И пошёл дальше.

Мать он нашёл там же, где оставил.

У порога дома — того, что от него остался. Тело лежало в той же позе, в какой упало: на спине, руки вывернуты, ноги раскинуты. Сорочка всё ещё задрана до груди. Синяки на бёдрах, на животе, на руках — они проступили ярче, фиолетовые, почти чёрные на фоне бледной кожи.

Головы не было.

Бруно смотрел на шею. На ровный срез — кто-то умелый, привычный. Профессионал. Нож вошёл между третьим и четвёртым позвонками — чисто, без зазубрин. Такие срезы делают мясники, когда разделывают туши.

Или палачи.

— Мама, — сказал Бруно.

Он сел рядом с ней на колени. Взял её руку — холодную, синюю в районе локтя. Пальцы сломаны — на правой руке, той, которой она держала топор. Они были вывернуты под неестественным углом, как крылья мёртвой птицы.

Бруно поправил сорочку. Опустил её вниз, прикрыв то, что они оставили открытым. Не потому, что стыдно — мертвым всё равно. Потому что она не заслужила лежать так.

Он посмотрел вокруг. Голова. Где голова?

Головы не было. Командир забрал. «Канцлер любит, когда с отчётом».

Бруно запомнил это.

Канцлер.

Граф Арнульф.

Это имя теперь будет жить в его голове, как заноза. Как клятва. Как приговор.

Он встал. Постоял над телом матери. Потом наклонился, поцеловал её в лоб — холодный, шершавый от пепла.

— Я найду их, — сказал он ей. — Всех. Я убью их. Клянусь.

Он отошёл к тому месту, где когда-то была калитка. Развернулся лицом к деревне. К тому, что от неё осталось.

Пепелище.

Только что это было место, где он жил. Где бегал босиком по росе, где воровал яблоки из соседского сада, где впервые поцеловал девчонку — Марику, дочку кузнеца. Она тоже мертва. Её тело он видел у колодца. Раздетую. Растерзанную.

Теперь здесь ничего не было.

Ни одного живого звука. Ни собачьего лая — всех перерезали, чтобы не мешали. Ни мычания коров — их забрали с собой или убили на месте. Ни птиц — те улетели ночью, чуя беду.

Тишина.

Только ветер шевелил пепел, поднимая его в воздух серыми вихрями.

Бруно стоял посреди этой тишины, двенадцать лет от роду, в прожжённой рубахе, босиком на горячей земле, с обломком отцовского меча за поясом. Грязный. Обгоревший. Кровавый — чужой кровью, не своей.

И смотрел на горизонт.

Туда, где ушли «Чёрные псы».

На восток.

К Руану.

К графу Арнульфу.

К мести.


Часть 5. Клятва

Весна. Год 1131 от Рождества Христова. Деревня Тулеар, граница Альбиона.

Пепел кружился над пепелищем, как души умерших, не нашедшие покоя.

Бруно стоял на том месте, где вчера был двор его дома. Теперь здесь была только чёрная земля, перемешанная с углями, обрывками обгоревшей ткани и осколками керамики — мать берегла глиняные горшки, они треснули от жара, разлетелись на куски.

Небо серело. Не рассветало — просто становилось видно. Видно всё: разруху, смерть, конец.

Ветер дул с севера, холодный, злой. Он нёс запах гари за три мили, наверное. Может, кто-то в соседних деревнях уже смотрел в сторону Тулеара и крестился. Может, кто-то собирался прийти на помощь.

Но Бруно не ждал помощи.

Он стоял на коленях в центре пепелища. Прямо на углях. Они ещё дымились, прожигали штаны, жгли кожу. Он не чувствовал. Боль притупилась, сменилась тупой, ноющей пустотой — как будто из него вынули всё, что могло болеть.

Перед ним лежали два тела.

Отец — у ворот. Бруно не смог его перенести. Слишком тяжёлый. Слишком большой. Слишком мёртвый. Он оставил его там.

Мать — здесь. Головы нет. Тело остыло, затвердело, как деревяшка. Бруно накрыл её своей рубахой — единственным, что у него было. Снял с себя, надел только штаны. Ему было холодно. Он не замечал.

Солнце поднялось. Бледное, белое, похожее на монету, которую кузнец перекалил и испортил. Оно не грело. Оно просто висело в небе, равнодушное, как глаз мёртвого бога.

Бруно посмотрел на отцовский обломок меча.

Клинок лежал на его раскрытых ладонях. Треть от целого — где-то посередине сломано, край острый, как бритва. Гарды нет, рукояти — только половина. Кожаная оплётка обгорела, воняло палёной кожей.

Он поднял обломок над головой. Повернул так, чтобы лезвие блеснуло на солнце.

Кровь на стали запеклась, стала чёрной, как дёготь. Отцовская кровь. Или та, что была на лезвии от прошлых боёв. Бруно не знал. И не хотел знать.

Он смотрел на клинок, и в голове проносились обрывки — не мыслей, образов.

Вот отец чинит крышу. Вот мать печёт хлеб. Вот они вместе — Бернар и Элиан — сидят вечером у печи, отец курит трубку, мать вышивает. Она улыбается. Он кладёт руку ей на плечо.

Вот отец учит его держать меч. Бруно было шесть. Меч был слишком тяжёлым, он ронял его раз за разом. Отец смеялся: «Ничего, сынок. Руки вырастут — и меч вырастет».

Руки выросли.

Меч — нет.

Вот мать обнимает его перед сном. «Бруно, ты мой свет. Ты моя радость. Никогда не забывай — ты хороший. Что бы ни случилось».

Случилось.

Вот командир «Чёрных псов» берёт мать за волосы. Вот нож входит в шею. Вот голова отделяется от тела.

Бруно зажмурился.

Открыл глаза.

— Клянусь, — сказал он. Голос сел, прозвучал как карканье вороны. — Клянусь пеплом этого дома. Клянусь вашими телами, мама и папа. Клянусь всем, что было мне дорого.

Он поднял обломок меча выше. Лезвие повернул к себе — острой стороной к груди.

— Я, Бруно, сын Бернара и Элиан. Я клянусь:

Он полоснул лезвием по левой ладони.

Глубоко. До крови.

Боль была короткой, острой — и сразу ушла, растворилась в той огромной, всепоглощающей пустоте, что сидела у него в груди.

Кровь закапала на пепел. Чёрные крупинки впитывали её, как губка, становились тёмными, тяжёлыми.

— Я клянусь, — повторил Бруно, глядя на свою кровь, смешивающуюся с пеплом. — Я найду графа Арнульфа. Я найду Гарольда Шрама. Я найду каждого, кто был в этой деревне сегодня. Каждого, кто держал оружие. Каждого, кто смеялся. Каждого, кто смотрел.

Ветер стих.

Пепел перестал кружиться.

Бруно встал.

— Я не успокоюсь, пока вы все не умрёте.

Он сжал кулак. Кровь потекла быстрее, закапала на землю густыми каплями.

— И когда вы умрёте, я убью ваших детей. Чтобы вы знали — что такое терять всё. Чтобы ваши рода исчезли с лица этой земли.

Он поднял обломок меча к небу.

— Клянусь.

Тишина.

Ни грома. Ни вспышки. Ни гласа с небес.

Просто тишина.

Но Бруно знал: боги слышали. Или не боги. Кто-то слышал.

Он опустил клинок. Воткнул его в пепел рядом с телом матери. Встал на колени, поклонился.

— Прощайте, — сказал он. — И простите меня. Я не смог защитить вас сегодня. Но я отомщу за вас. Это я могу.

Он встал, развернулся и пошёл.

На восток.

Босиком. В одних штанах, прожжённых, грязных. С обломком отцовского меча за поясом и кровоточащей ладонью, зажатой в кулак.

Он шёл не оглядываясь.

Потому что если оглянется — увидит тела. Если увидит тела — заплачет. А если заплачет — уже не остановится.

А плакать он будет потом.

Когда убьёт их всех.

За пепелищем начиналась дорога. Узкая, грунтовая, избитая телегами. Она вела к тракту. А тракт вёл в Руан.

Бруно никогда не был в Руане. Не был нигде, кроме Тулеара и соседних деревень. Но он знал: Руан — большой город. Там гильдии, наёмники, торговцы, воры, убийцы. Там можно спрятаться. Там можно найти тех, кто научит.

Там можно выжить.

А выжить — значит отомстить.

Он шёл, не чувствуя ног. Обугленные ступни оставляли на земле кровавые следы. Мелкие камешки впивались в кожу, ветки хлестали по ногам. Он не останавливался.

Когда деревня скрылась за поворотом, Бруно всё-таки оглянулся.

Чёрный дым стоял над Тулеаром столбом. Его было видно за мили. Он поднимался к небу, как последняя молитва, на которую никто не ответил.

Бруно посмотрел на дым.

— Я вернусь сюда, — сказал он. — Когда всё закончится. Я похороню вас по-человечески. Я построю на этом месте часовню. И каждый год я буду приносить цветы.

Он помолчал.

— И каждый год я буду смотреть на ваши могилы и говорить себе: я сделал это. Я отомстил. Вы можете быть спокойны.

Он отвернулся.

И пошёл дальше.

Пепел прилип к его ногам. Кровь — к ладони. Клятва — к сердцу.

Тулеар остался позади.

Впереди была только месть.


ГЛАВА 2 — ДОРОГА В РУАН

Часть 1. Одиночество

Весна. Год 1131 от Рождества Христова. Тракт Тулеар — Руан, граница Альбиона.

Первый день после пепелища Бруно почти не помнил.

Ноги несли его сами. Механически. Как заводную куклу, которую завели на полный ход, а выключить забыли. Он шёл и шёл, не разбирая дороги, не чувствуя боли, не видя ничего, кроме серой полосы тракта под ногами.

Босиком.

Ступни превратились в кровавое месиво ещё через час после того, как он покинул деревню. Острые камни, сухие ветки, битое стекло — кто-то разбил бутылку, не поленился, натрахались и посмеялись. Каждый шаг отдавался в позвоночник тупой, ноющей болью, но Бруно не останавливался. Остановка означала смерть. Смерть означала, что клятва не будет исполнена.

А он поклялся.

На второй день начался голод.

Он не ел со вчерашнего утра — мать кормила его кашей, последней, какая была. Он тогда не доел, отодвинул миску: «Не хочу». Мать вздохнула, убрала в печь. «Потом доешь».

Потом не наступило.

Желудок скрутило в узел. Сначала просто ныло, потом закололо, потом скрутило так, что пришлось остановиться, согнуться пополам и выдохнуть сквозь зубы:

Сука...

Голос прозвучал чужой — хриплый, ломающийся. Он не пил со вчерашнего дня. Губы потрескались, язык распух, во рту было сухо, как в печи после пожара.

Бруно вспомнил поговорку отца: «Человек может три дня без воды, три недели без еды и три минуты без воздуха. Всё остальное — хуйня».

Хуйня, — повторил Бруно вслух. Хрипло, бессмысленно.

Он выпрямился и пошёл дальше.

Лес по бокам тракта стоял тёмный, настороженный. Деревья столпились в кучу, как заговорщики на сходке. Между стволов мелькали тени — звериные? человеческие? — Бруно не разбирал. В другое время он бы испугался. Сейчас ему было всё равно.

Волки? Пусть приходят. Псы графа Арнульфа? Приходите, суки. Я здесь.

Но никто не пришёл. Ни звери, ни люди.

Мир отвернулся от него.

На третий день кончились силы.

Ноги отказали где-то у ручья — маленького, звонкого, с холодной водой. Бруно упал на колени, потом на четвереньки, потом просто лёг лицом в траву. Ручей журчал рядом, в двух шагах. Он слышал его, но не мог подняться. Тело превратилось в мешок с костями.

Вставай, — сказал он себе. Голос был не громче шёпота. — Вставай, падаль. Ты поклялся.

Он встал.

Прополз два шага до воды, упал в неё лицом, пил жадно, захлёбываясь, покашлял, выплюнул зелёную тину — и напился.

Холодная вода ударила в желудок, разбудила его. Боль вернулась, но вместе с болью вернулась и ясность.

Бруно сел на берегу, снял штаны — единственное, что осталось из одежды, кроме отцовского обломка меча — и опустил ноги в ручей.

Кровь смылась. Под ней оказалось мясо — красное, воспалённое, с кусками грязи, впитавшейся в раны. На левой пятке торчал осколок стекла, заноза, вошла глубоко.

Бруно вытащил её зубами. Скривился от боли, сплюнул кровь.

Херня, — сказал он. — Я терпел и не такое.

Но «не такое» было впереди.

Он сидел у ручья, смотрел на своё отражение в воде и не узнавал себя.

Кто это? Худой, грязный, обгоревший. Глаза — взрослые, пустые. На щеке — сажа, въелась в кожу так, что не отмыть. Под глазами — мешки, синие, как у покойника. Губы — в трещинах, запёкшаяся кровь уголках.

Ты — Бруно, — сказал он отражению. — Сын Бернара. Ты поклялся. Ты должен выжить.

Отражение не ответило.

Вода помогала. Ноги перестали кровоточить, опухоль спала. Бруно нашёл в лесу лопух — мать учила, лопух вытягивает гной и заживляет раны. Приложил листья к ступням, примотал полосками от штанов. Штаны укоротились до колен, но хуйня.

Главное — идти.

Он пошёл.

На четвёртый день он нашёл мёртвую лошадь.

Она лежала в придорожной канаве, раздувшаяся, с вытекшими глазами. Пахло — за двадцать шагов. Мясо уже начало зеленеть, кишечник лопнул, из брюха выползали черви.

Бруно остановился. Посмотрел на лошадь. Потом на свой живот.

Нет, — сказал он. — Я ещё не опустился до падали.

Отошёл. Потом вернулся.

Ножом — тем самым, что мать брала в последний бой? Нет, тот остался у командира. Это другой, кухонный, который Бруно прихватил из погреба — маленький, с деревянной рукоятью, чуть зазубренный. Отец чистил им картошку.

Бруно отрезал кусок от лошадиного крупа. Там, где червей было меньше. Мясо пахло кислым, гнилым, вонючим. Желудок скрутило от одного запаха, но Бруно подавил рвоту.

Он развёл костёр. Кремнем — отец учил. Долго, с десятой попытки, высек искру. Сухая трава занялась быстро. Бруно насадил мясо на палку и подержал над огнём, пока оно не почернело и не перестало вонять.

Ел молча. Не чувствуя вкуса. Не чувствуя ничего, кроме отвращения и голода, который был сильнее отвращения.

Дальше, — сказал он себе. — Дальше.

На пятый день он наткнулся на разбойников.

Их было трое. Сидели у обочины, пили какую-то гадость из глиняной кружки, обсуждали баб. Грязные, бородатые, в лохмотьях, с короткими мечами и одним ржавым топором.

Бруно увидел их раньше, чем они его. Кто-то учил его красться? Отец? Мать? Лес? Просто инстинкт выживания? Неважно.

Он замер за кустом, сжал обломок отцовского меча. Сердце колотилось где-то в горле. Разбойников трое. Ему — двенадцать. Обломок — треть клинка. Шансов — ноль.

Но он поклялся.

...а девка та была, говорю тебе, огонь. Ноги — до ушей. Я её...

Бруно выскочил из кустов.

Не с криком, не с молитвой — молча. Как отец учил: не ори, не давай знать, что ты боишься. Просто бей.

Первый разбойник даже не успел повернуть голову. Бруно всадил обломок ему в шею. Сбоку, в яремную ямку — туда, куда отец показывал: «Ударь сюда — и он не вздохнёт».

Вздохнуть он не успел. Кровь хлынула из раны, заливая руку Бруно до локтя. Разбойник захрипел, схватился за горло, вытащил обломок — и повалился набок.

Эта сука! — заорал второй.

Он вскочил, выхватил меч, замахнулся. Бруно пригнулся. Лезвие свистнуло над головой, срезало несколько волос. Бруно ударил снизу вверх — куда? В пах. Удар пришёлся в яйца.

Разбойник взвыл, согнулся пополам, выронил меч. Бруно добил его. Тем же обломком. В спину. Раз. Два. Три. Пока тот не перестал дёргаться.

Третий убежал.

Как только Бруно повернулся к нему, тот уже ломился через кусты, ломая ветки, матерясь, рыдая. Бруно хотел броситься за ним — ноги не понесли. Слишком много сил ушло на двоих.

Он стоял над двумя трупами, тяжело дыша, сжимая в руке обломок, мокрый от крови до рукояти.

Я убил их, — сказал он вслух. Голос дрожал. — Я убил их.

Он сел на землю. Посмотрел на свои руки. Красные по локоть. Тёплые. Чужие.

Я убил их, — повторил он. Уже тише.

Желудок скрутило. Бруно наклонился вперёд и его вырвало. Жидко, кисло, с кусками гнилой конины. Он вытирал рот тыльной стороной ладони — и всё пачкал кровью.

Потом встал. Обыскал трупы.

Нашёл меч — короткий, тяжёлый, со сбитой гардой. Нож в сапоге. Два серебряных шиллинга. Краюху хлеба — чёрствую, заплесневелую, но съедобную. Бурдюк с водой. И штаны.

Штаны пришлись впору. Почти. Бруно натянул их поверх своих — тех, что превратились в шорты. В кармане нашлись ещё три медяка.

Он забрал всё, кроме трупов.

Пошёл дальше.

На шестой день он перестал плакать.

Слёзы кончились. Не высохли — просто внутри образовалась пустота, такая огромная, что слёзы терялись в ней, как дождь в океане. Он шёл и не чувствовал ничего. Ни страха, ни голода. Только ноги — механически перебирают, перебирают, перебирают.

Лес кончился. Начались поля.

Пшеница ещё не взошла — только зелёные ростки, тонкие, как волосы. Ветер качал их, шелестел сухой прошлогодней травой. Где-то вдалеке мычала корова. Живая, кормилица, не убитая псами графа.

Бруно посмотрел на корову.

Скоро, — сказал он корове. — Скоро я убью их всех.

Корова промычала в ответ.

На седьмой день он увидел дорожный столб.

Деревянный, покосившийся, с прибитой доской, на которой кто-то выжег калёным железом:

Двенадцать миль. Полдня пешком. Меньше, если поторопиться.

Бруно остановился. Посмотрел на столб. Потом на свои ноги. Бинты из лопуха превратились в грязные тряпки, сквозь которые сочилась кровь.

Дойду, — сказал он. — Я дойду.

Он пошёл.

На восьмой день он увидел ворота Руана.

Высокие, каменные, с башнями по бокам. Над воротами развевался флаг Альбиона — красный дракон на золотом поле. Внизу толпились люди: купцы, крестьяне, монахи, солдаты. Везде грязь, крики, смех, ругань. Кто-то торгуется, кто-то дерётся, кто-то наставляет рога чужой жене.

Бруно стоял на обочине и смотрел.

Город. Большой город. Там можно спрятаться. Там можно выжить.

Мама, папа, — сказал он шёпотом. — Я добрался. Я не сдох.

Ветер принёс запах — не пепелища. Хлеб, навоз, жареное мясо, цветы. Жизнь.

Бруно сделал шаг к воротам.

Всё только начиналось.


Часть 2. Спасение

Весна. Год 1131 от Рождества Христова. Руан, восточные ворота.

Город вонял.

Бруно не знал, что города так воняют. Тулеар пах хлебом, сеном, навозом — но терпимо, по-деревенски, привычно. Руан пах по-другому. Тысячей тел, которые не мылись годами, дохлыми крысами в сточных канава, кислым пивом, прогорклым жиром, мочой, дёгтем и ещё чем-то сладковато-гнилым, от чего желудок скручивало даже на пустой желудок.

Бруно стоял у восточных ворот, сжимая в руке отцовский обломок — теперь уже не единственное оружие, рядом с разбойничьим мечом, который он приторочил к поясу криво, как умел. Люди текли мимо него, как вода мимо камня. Кто-то толкал, кто-то матерился, кто-то не замечал вовсе.

Никто не смотрел на него.

Никто не видел в нём человека.

Просто кусок грязи у обочины.

Подвинься, падаль! — рявкнул возница, проезжая мимо на телеге, доверху гружёной бочками. Колесо плюхнулось в лужу, и вонючая жижа окатила Бруно с головой.

Он не шелохнулся.

Уёбок, — бросил он вслед вознице. Тот не услышал.

Бруно шагнул вперёд. Под арку ворот. В тень. В город.

Руан встретил его шумом.

Не криками «Чёрных псов» — другим шумом. Жизни. Тысячи голосов сразу, сливающихся в один сплошной гул, как улей перед роением. Кричали торговцы, зазывая покупателей: «Яблоки! Свежие яблоки!», «Горячие пироги! Только из печи!», «Дёготь! Кому дёготь для колёс!» . Лаяли собаки, орали дети, ругались бабы, скрипели телеги, звенели колокола — далеко, в соборе, кого-то отпевали.

Запахи смешались в букет, который Бруно не мог разобрать. Но один запах он узнал сразу.

Хлеб.

Свежий, пшеничный, с хрустящей корочкой.

Желудок сжался так сильно, что Бруно согнулся пополам, вцепившись в живот. Слюна набежала в рот, во рту пересохло и тут же оросило.

Он пошёл на запах. Сквозь толпу, распихивая локтями тех, кто не уступал дорогу. Ему было плевать. Он хотел есть. Он хотел есть так, как хотел пить в пустыне, как хотел дышать под водой.

Хлебная лавка стояла на углу Мостовой улицы. Маленькая, прокопчённая, с вывеской, на которой был намалёван каравай. За прилавком стояла толстая баба с красным лицом и руками в муке.

Чего надо? — спросила она, не глядя на Бруно. Вытирала пот со лба грязным фартуком.

Хлеба, — выдавил Бруно. Голос прозвучал хрипло, как у столетнего старика.

На страницу:
3 из 10