
Полная версия
Astra: великий и ужасный
Он пытался встать — но тело не слушалось. Позвоночник? Сломан? Или просто отказывал? Неважно. Он лежал на земле, в грязи, в собственной крови, и смотрел, как горит его дом.
Там — Элиан.
Там — Бруно.
А он не может подняться.
— Бернар! — голос командира сверху. — Передай привет своему богу. Скажи, что мы ещё придём.
Удар. Мечом. По шее.
Бернар не почувствовал. Или почувствовал — но уже не помнил.
Мир погас.
Бруно прижимался спиной к холодной глиняной стене, колени подтянуты к груди, руки сцеплены в замок. Мать сидела рядом — он чувствовал её тепло, её дыхание, её страх. Не её — его. Она не боялась. Она уже всё решила.
Сверху — тишина.
Не та, что бывает после бури. Другая. Мёртвая.
— Мама, — прошептал Бруно. — Что там?
— Молчи, — ответила она. — Ради бога, молчи.
Но он и так молчал. Он слушал.
Сердце колотилось где-то в горле.
В голове стучало одно слово. Одно. Как молот по наковальне.
«Мёртвый».
Не «берут». Не «ранили». Не «убежал».
«Мёртвый».
Отец был мёртв.
Бруно не знал этого. Не мог знать. Но чувствовал. Тем местом, которое пока не умел называть. Тем местом, где заканчивается детство и начинается пепел.
Мать не сказала ни слова. Только прижала его крепче.
Сверху снова заскрежетали половицы.
— В доме баба. И парень.
— Парня завалить?
— Нахуй. Канцлер сказал — деревню сжечь дотла. Ни одного живого.
Бруно хотел закричать. Заорать так, чтобы у них лопнули барабанные перепонки. Выскочить с голыми руками и вцепиться в глотки — как учил отец.
Но он сидел. Молча. Потому что мать зажала ему рот ладонью.
— Не сейчас, — прошептала она. В ухо. Тихо-тихо. — Сейчас ты — ничто. Но ты вырастешь. Ты станешь сильным. И ты найдёшь их всех. Каждого. Понял?
Бруно кивнул. Слёзы текли по лицу, но он не издал ни звука.
Сверху — топот. Дверь выбили.
Бруно слышал, как они переворачивают дом. Как рушатся табуретки, как брякает посуда, как трещит половица под тяжёлым сапогом.
— Командир, тут люк.
— Вскрой.
— Закрыт изнутри.
— Ну, ау, мышки. Выходите. Ласково будем.
Мать не шелохнулась.
— Выходи, сука! Я тебя насквозь мечом!
— Брось, командир, дерево толстое.
— Тогда — жги.
Запахло дымом. Сначала слабо, как от костра. Потом сильнее — едким, чёрным, удушающим. Горело дерево. Горела солома. Горела крыша.
— Жарко вам там? — хохотнул кто-то. — Вылезайте, пока жопы не поджарились!
Мать посмотрела наверх. Глаза её — Бруно видел в темноте — вспыхнули.
— Ты будешь сидеть здесь, — сказала она. — И не вылезешь, пока я не вернусь. Или пока всё не кончится. Понял?
— Мама...
— Поклянись.
— Я клянусь.
Она встала. Нащупала в темноте топор. Короткий, хозяйственный — но острый. Этим топором она рубила курей. Теперь она собиралась рубить людей.
— Люблю тебя, — сказала мать.
Отодвинула засов.
Свет ударил вниз — багровый, живой, злой.
Она вылезла.
Крышка погреба закрылась.
Засов заскрежетал — снаружи.
Она закрыла его снаружи.
Чтобы он не вылез.
Чтобы не видел.
Часть 3. Убежище в погребе
Весна. Год 1131 от Рождества Христова. Деревня Тулеар, граница Альбиона.
Погреб пах землёй.
Не той землёй, что весной пашет соха, — чёрной, жирной, обещающей урожай. Другой. Сырой, холодной, как дыхание мертвеца. Стены из утрамбованной глины покрылись слизью, в углах шевелились мокрицы, а воздух был такой плотный, что каждый вдох отдавал гнилью.
Бруно сидел, прижавшись спиной к стене, и смотрел в темноту.
Не видел ни хера.
И это было хорошо.
Отец учил его драться. Мать учила его читать — по псалтырю, старой, потрёпанной, которую Бернар приволок из какого-то похода. Но никто не учил его сидеть в темноте и слушать, как насилуют твою мать.
Это знание пришло само.
Сначала были крики. Из других домов. Бруно узнавал голоса — соседей, знакомых, тех, с кем вчера пил квас на лавке. Тётка Марта визжала, как свинья под ножом. Дядюшка Ян — он был мужик крепкий, воевал в молодости — орал матом, сквозь хрип и лязг железа. Бруно слышал, как Ян закричал — и замолк.
Навсегда.
Потом — звуки ближе.
Наёмники ходили по деревне как у себя дома. Выбивали двери, тащили баб за волосы, стариков добивали пинками. Смеялись. Горланили песни. Бруно слышал, как кто-то разбил бутыль с брагой — запах кислого хлеба пробился даже сквозь дым.
— Эта моя, я первый её высмотрел!
— А я тебе рожу набью, понял? Канцлер сказал — всем хватит. Не ссы, обсохнешь.
— А вон та, рыженькая, худая...
— И худая пойдёт. В темноте все бабы одинаковые.
Хохот.
Грубый, звериный, как лай.
Мать прижимала Бруно к груди всё сильнее, но не дрожала. Только дышала. Ровно. Глубоко. Как перед прыжком.
— Мам... — прошептал Бруно. Губы не слушались, язык прилипал к нёбу. — Мам, они...
— Знаю.
— Отца... они отца...
— Знаю, — повторила она. Голос — спокойный, как у святой на иконе. — Я всё знаю.
— Что мы будем делать?
Мать помолчала. Секунду. Две. Потом ответила:
— Жить.
— Как?
— А вот так. Вопреки всему. Назло всем. Понял?
Бруно не понял. Но кивнул.
Сверху заскрежетали половицы. Кто-то вошёл в избу. Не один — с кем-то. Бруно слышал два голоса, тяжёлые сапоги, звон шпор — у одного были шпоры, значит, всадник. Командир.
— Проверили дом?
— Чисто, командир. Только старьё. Ни денег, ни баб.
— А ты смотрел в подполе?
— Там пусто, мы...
— Ты, блядь, тупой? — голос командира — масляный, вкрадчивый, опасный. — Я тебя спрашиваю: ты смотрел в подполе?
Пауза. Тишина.
— Сейчас посмотрю.
Шаги. Ближе. Ближе.
Люк.
Вот он — в двух шагах от матери. Старый, рассохшийся, прикрытый рядном. Бруно видел щель между досками — в неё пробивался красный отсвет пожара.
— Тут люк, — сказал солдат. Голос — неуверенный, молодой. — Закрыт... вроде изнутри.
— И что это значит, Петруха?
— Что... там кто-то есть?
— Умный какой, — командир хмыкнул. — Открой.
Солдат дёрнул. Засов заскрежетал, но выдержал. Дёрнул ещё раз — половица застонала, но засов держался. Крепкий. Отец ставил, отец и не разбаловался.
— Не открывается, командир.
— И что мне с тобой делать, Петруха? Ты чё, баба? Лом возьми!
— Лома нет...
— Топором. По херасу, топором.
Бруно вцепился в мать. Она не шелохнулась.
— А если там люди?
— Тем лучше. Живой товар — дорогой товар.
Стук.
Тяжёлый. Глухой. Топор входил в дерево — не в засов, в крышку. Доски трещали, но не поддавались. Бернар строил на совесть — не на один год, на века. Даже топор брал не сразу.
— Долбаная крепкая херня!
— Брось, — командир вздохнул устало. — Жги. Жги, и вылезут, как крысы из норы.
— А если с бабами?
— Идеально. Обгоревшие бабы — мои любимые. Меньше брыкаются.
Они ушли.
Через минуту запахло дымом. Сначала слабо — как от костра в хорошую погоду. Потом сильнее. Потом — как от печи, когда туда сунули сырые дрова. А потом — как от ада.
Горело дерево. Горела солома. Горела крыша.
Треск огня перекрывал крики. Жар проникал сквозь доски, сквозь землю, сквозь одежду. Бруно задыхался. В глазах темнело. Дышать стало нечем — воздух кончился, вместо него в лёгкие лез горячий пепел.
— Держись, — мать зажала ему рот и нос мокрой тряпкой. Откуда взяла? Неважно. — Дыши через это. Медленно. Не паникуй.
— Мы сгорим...
— Не сгорим, — сказала она твёрдо. — Погреб глубокий. Дом рухнет — нас засыплет, но не сожжёт. Главное — не вылезать. Понял?
— Понял.
— Повтори.
— Не вылезать.
И они сидели.
Минуту. Две. Десять.
Сверху — ад.
Крики людей, которые горели заживо, Бруно не слышал. Благо. Но он слышал другое.
Женский визг. Совсем рядом. Соседний дом.
— Пусти, сука!
— Сейчас, сейчас, милая...
— Помогите! Кто-нибудь!
Звук пощёчины. Всхлип.
— Завались, шлюха. Или хуже будет.
Ткань рвут. На ней — не на нём. На ней.
— Не надо, пожалуйста...
— Надо, милая. Очень надо.
И — тот звук.
Влажный. Частый. Звериный.
Их было много. Каждый различен — ритм, глубина, тяжесть. Но все одинаковы в одном: они не прекращались.
Один голос смолкал — начинался другой. Бабы кричали сначала — потом молчали. Молчали долго. Или не молчали? Может, просто не слышно было из-за треска огня.
— А эта ничего, упругая.
— Дай я.
— Отвали, я ещё не кончил.
— Держи её, держи, вырывается.
— Куда вырвешься, дура. Тут и так дом горит.
— Быстрее давай, а то сгорим нахуй.
— Успеем. Гореть будем потом, в аду.
Хохот.
И снова тот звук.
Мать сидела неподвижно, как каменная баба на могиле. Только пальцы одной руки — той, что обнимала Бруно — гладили его по голове. Автоматически, как курица гладит крылом цыплёнка. Успокаивала. Хотя никто из них не мог успокоиться.
— Командир! — крикнул кто-то с улицы. — Тут девка в амбаре, совсем молодая!
— Веди сюда.
— Она не идёт, брыкается.
— На руках неси. Или за волосы. Не ссы, волосы отрастут.
Визг приближался. Внутрь дома. В избу. Туда же, где люк.
— Пусти-пусти-пусти!
— Куда ты, дура, тут и так жарко, а там все сгоришь.
— Не хочу, не хочу, мамочка!
— Мамочка твоя сейчас сама подохнет где-нибудь в канаве. Забудь про мамочку.
Девка заорала. Не от боли — от ужаса.
Потом звук стал другим. Тяжёлым. Одежду рвали уже не там, а здесь.
— А она и правда молодая. Лет двенадцать?
— Тринадцать.
— Уже баба. Поехали.
И — тот звук.
Только этот раз — другой.
Девка кричала. Не стонала, не всхлипывала — кричала. Так, как кричат на пытках. Так, как Бруно никогда не слышал.
— Завались!
— Не могу, не могу, больно!
— Потерпи. Сразу не привыкают.
— Мамочка!
— Мамочка! Мамочка! — передразнил кто-то. — Слышь, командир, она мамочку зовёт.
— Скажи, что мамочка сейчас придёт. С топором.
— Мамочка твоя сейчас придёт, с топором, — повторил солдат и заржал.
— Я серьёзно, — сказал командир. Голос изменился. Стал жёстче. — Эй, ты, внизу. Слышишь меня?
Тишина.
— Я знаю, что ты там. Баба. С парнем. Выходи. Выходи по-хорошему.
Мать молчала.
— Выходи, говорю. Дом сейчас рухнет. Хочешь сгореть заживо? Я тебе не враг. Гориллы мои — да, злые уроды. Но я — командир. Я могу договориться. Выходи — обещаю, твоего парня не тронут.
Бруно почувствовал, как мать напряглась. Её сердце — он слышал его, прижавшись к груди — забилось быстрее.
— Не верь ему, — прошептал он одними губами.
— Я верю только богам, — так же тихо ответила она. — А они уже отвернулись.
— Ну? — командир нетерпеливо топнул. — Думаешь долго? Выходи, сука, или мы разойдёмся — и тогда я не отвечаю за последствия.
Мать отпустила Бруно.
Осторожно, как будто он был из стекла, отодвинула его к стене. Встала. Нащупала в темноте топор. Тот самый, хозяйственный.
— Мама, нет, — Бруно ухватил её за рукав.
— Пусти.
— Убьют!
— Убьют, — согласилась мать. — Но ты будешь жить.
— Я не хочу без тебя!
— А я не хочу, чтобы ты сгорел заживо в этой вонючей яме, — она вырвала руку. Силой. Жестко. — Ты — сын Бернара. Ты — моя кровь. Ты выживешь. Клянись.
— Клянусь.
— Громче.
— Клянусь! — выдохнул Бруно. — Но...
— Без но, — мать нащупала в темноте его лицо, поцеловала в лоб. — Я люблю тебя. Я всегда любила. И буду любить даже там, куда пойду. Запомни: не плачь по мне. Не сейчас. Будешь плакать, когда убьёшь каждого из них. Каждого, кто был здесь сегодня. Ты меня понял?
Бруно задыхался. Слёзы текли по лицу, но он не издал ни звука. Только кивнул.
— Повтори.
— Я понял.
— Клянёшься?
— Клянусь.
Мать выдохнула. Глубоко. Как перед погружением в воду.
— Эй, внизу! — командир стукнул по крышке люка рукоятью меча. — Последний раз говорю! Выходи!
— Выхожу, — сказала мать.
Громко. Отчётливо. Спокойно.
Она отодвинула засов.
Крышка люка откинулась с грохотом. Свет огня ударил вниз — красный, ядовитый, как растопленный металл.
Бруно зажмурился.
Когда открыл глаза — мама уже стояла наверху.
Он увидел её силуэт в проёме. Топор в правой руке. Волосы растрёпаны, рубаха изодрана — она специально? Чтобы выглядеть слабее? Или это от ужаса он не заметил, как она привела себя в этот вид?
Неважно.
Важно было другое.
— О! — удивился командир. — А ты ничего. Даже красивая. Жалко будет.
— Подойди ближе, — сказала мать. Голосом, которого Бруно никогда не слышал. Холодным, как зимняя вода.
— Чего?
— Подойди, говорю. Раз ты командир. Покажи, какой ты мужчина.
Солдаты заржали.
— Слышь, командир, она тебя вызывает.
— Она не вызывает, она ластится, — командир усмехнулся. — Умная баба. Знает, что лучше сдаться по-хорошему.
Он шагнул к ней.
Мать улыбнулась.
И ударила топором.
Бруно не видел результата — только услышал. Хруст. Крик. Брызги — они долетели даже до проёма, чёрные на фоне пламени.
— А-а-а-а! Глаз! Она мне глаз!
— Держи её!
— Сучка, тварь, убью!
Грохот. Топор упал на деревянный пол. Мать закричала — впервые. Не от боли, от ярости.
— Беги, Бруно! — успела крикнуть она.
А потом её схватили.
Бруно прилип к месту. Ноги не двигались. Глаза не закрывались.
Он видел, как её рвут на части. Как двое держат за руки, третий — за волосы. Как она брыкается, кусается, царапается. Как один солдат получил ногой в пах и согнулся пополам.
— Вяжите суку!
— Верёвки нет!
— Руками держите!
— Рубаху с неё! В рубаху свяжите!
Треск льняной ткани.
Мать осталась в одной нижней сорочке. Тонкой. Почти прозрачной.
Солдаты замерли на секунду.
— Ёбаный в рот, — выдохнул кто-то. — Красивая, сука...
— Командир, ты как? Глаз...
— Похер глаз, — командир дышал тяжело, с присвистом. Кровь текла по лицу из пустой глазницы. — Порвите её. Порвите, суки, чтобы орала. Медленно. Чтобы последний раз запомнила, кто здесь хозяин.
Они порвали.
Бруно смотрел.
Он не мог не смотреть.
Двое держали её за руки. Третий задрал сорочку. Командир — даже с выбитым глазом — стоял рядом, командовал, но сам пока не лез.
— Не бейте сразу. Сначала... пусть почувствует.
И они начали.
Первый был тот, что с пахотой. Он не лез, не царапался. Он просто делал своё дело — грубо, жестоко, без остановки. Мать стиснула зубы. Не закричала. Только дыхание сбилось — частое, рваное.
— Молчит, сука! — удивился кто-то.
— Сейчас запоёт.
Второй. Тяжелее. Дольше.
Мать молчала. Но глаза — её зелёные глаза — смотрели прямо на люк. Прямо на Бруно. И в них было: «Не вылезай. Молчи. Выживи».
Третий. Тот, что держал за волосы, бросил их, полез сам.
Мать застонала. Впервые. Тихо. Сквозь зубы.
— О! Слышали? Запела!
— Добавь ей!
Четвёртый.
Пятый.
Бруно перестал считать.
Он просто смотрел.
Смотрел, как её бьют, когда она пыталась закрыться. Смотрели, как плюют на неё. Как смеются. Как командир, стирая кровь с лица, кричал:
— Долбите её, быки! Долбите, чтобы к утру не встала!
Мать не вставала уже сейчас.
Она лежала на полу, на грязных досках, в луже собственной крови — не там, а ниже. И смотрела на сына.
Губы её шевелились.
Бруно не слышал слов.
Но понял.
«Люблю тебя. Живи».
Командир подошёл к ней последним. Расстегнул штаны. Но не стал делать то же, что другие.
Он достал нож.
Длинный. Изогнутый.
— Красивая была, — повторил он. — На память.
Мать закрыла глаза.
Командир взял её за волосы, оттянул голову назад так, что шея выгнулась дугой.
Взмах.
Хруст.
Короткий. Сухой.
Как ломают сучок.
Кровь брызнула на потолок. На стены. На люк.
Голова матери отделилась от тела и покатилась по полу, оставляя за собой тёмный, маслянистый след.
Остановилась у ног того, кто держал её за руки.
Глаза её были открыты.
Зелёные.
Как весенняя трава.
— Красивая, — сказал кто-то. — Жалко.
— Голова отдельно, — командир вытер нож о штаны. — Канцлер любит, когда с отчётом.
— Погреб вскроем?
— Похер. Дом рухнет через минуту. Закопает их обоих.
Солдаты засмеялись.
Похватали оружие, подхватили убитых и ушли.
Шаги. Копыта.
И — тишина.
Бруно сидел в погребе.
Дом трещал и стонал. Балки прогибались под тяжестью горящей крыши. Огонь лизал стены, сжирал всё, что было дорого. Через минуту — дом рухнет.
Бруно не шевелился.
Он смотрел на тело матери.
Без головы.
Кровь уже не текла — запеклась. Сорочка задрана до груди. Синяки, ссадины, следы пальцев на бёдрах. Всё, что осталось от той, кто кормила его, растила, учила читать.
Бруно закрыл глаза.
Слезы текли.
Но он не плакал.
Он обещал матери.
Он будет плакать, когда убьёт их.
Каждого.
Дом рухнул через несколько минут.
Бруно не пострадал.
Погреб выдержал.
Он сидел в темноте, в грязи, в вони смерти, и ждал.
Ждал рассвета.
Ждал того момента, когда можно будет выползти и увидеть пепелище.
Мать была права.
Бояться не стыдно.
Стыдно сдаваться.
Он не сдался.
Часть 4. Утро на пепелище
Весна. Год 1131 от Рождества Христова. Деревня Тулеар, граница Альбиона.
Рассвет пришёл не как обычно.
Не с петухами — их сожрали или они сгорели вместе с курятниками. Не с розовыми облаками и утренней росой, от которой трава серебрится. Не с запахом свежего хлеба из материнской печи.
Рассвет пришёл с пеплом.
Серым. Мёртвым. Безликим.
Он сыпался с неба, как снег в неурочный час — мелкий, едкий, горький. Он ложился на землю, на развалины, на тела. Он забивался в ноздри, в рот, в глаза. Он был везде. И его нельзя было стряхнуть — он прилипал к коже, пропитывал одежду, въедался в волосы.
Пепел — это единственное, что остаётся от дома, когда дом сгорел.
Бруно выполз из погреба не сразу.
Он лежал в темноте, прижавшись спиной к холодной глиняной стене, и смотрел в никуда. Время остановилось. Или растянулось в бесконечную резину — каждое мгновение звенело, как натянутая струна, готовая лопнуть, но не лопающаяся.
Он считал.
До ста. До двухсот. До пятисот.
Счёт не помогал. Мать всё равно была мертва. Отец — тоже. А он — жив. Почему? За что? Ответа не было.
Дом рухнул через несколько минут после того, как ушли «Чёрные псы». Бруно слышал грохот падающих балок, треск ломающихся досок, шипение воды — где-то прорвало бочку с дождевой водой, и пар повалил белым облаком, смешиваясь с чёрным дымом.
Погреб выдержал. Бернар строил на совесть — для зерна, для картошки, для мяса. Для жизни. Не для того, чтобы сын прятался в нём от смерти.
Но выдержал.
Бруно сидел в темноте, прижимая к груди отцовский обломок меча — успел схватить его, когда мать вылезала. Сунул себе за пояс, не думая. Инстинкт. Или судьба. Хер разберёшь.
Клинок был тёплым. Впитал жар пожара. Или кровь отца? Бруно не знал. Не хотел знать.
Когда небо над головой начало светлеть — не розоветь, просто становиться серым вместо чёрного — он понял: пора.
Крышка люка прогорела. Доски обратились в угли, хрупкие, как сухари. Бруно толкнул их рукой — они рассыпались в прах. Он вылез.
Медленно. На четвереньках. Как зверь из норы.
Пепел.
Везде.
Он проваливался в него по запястья, когда опирался на руки. Он плавал в нём, как в воде — серой, горячей, мёртвой воде. Он вдыхал его — и кашлял, выплёвывая чёрные комки.
Дома не было.
Дом, в котором Бруно родился, где сделал первый шаг, где впервые попробовал кашу из отцовской миски — сгорел. От него остались четыре стены, наполовину обрушенные, обугленные брёвна, которые ещё дымились в углах, и печь — единственное, что не поддалось огню. Печь стояла как чёрный памятник всему, что было. Пустая. Холодная. Мёртвая.
Бруно стоял посреди пепелища и медленно поворачивался вокруг себя.
Деревня исчезла.
Там, где стояли соседские дома — чёрные провалы, кучи головешек, торчащие трубы печей, как пальцы мертвецов, тянущиеся к небу. Колодец завалило. Конюшню — рухнула, придавив лошадей. Бруно слышал их крики ночью? Не помнил. Может, и слышал. Всё смешалось в один сплошной вой.
Амбары. Сеновалы. Кузница дяди Яна.
Всё в пепел.
Бруно шагнул вперёд и чуть не упал — нога за что-то зацепилась. Он посмотрел вниз.


