Бывшая в его печати
Бывшая в его печати

Полная версия

Бывшая в его печати

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 5

Александр Витальиев

Бывшая в его печати

Глава 1. Слух в лечебнице

Я слышу собственный голос в каменном коридоре лечебницы Святой Алын, и он мне чужой, слишком ровный для женщины, у которой дрожат пальцы. На моем запястье под серой холщовой повязкой пульсирует синяя родовая печать Северинов, и я чувствую этот пульс сильнее, чем собственный. Лечебница пахнет сухим шалфеем, известкой и чужим потом, под потолком висит гулкая тишина, и я считаю шаги до двери приемной, чтобы не обернуться. Я шла сюда пешком через весь верхний город, несла тяжелый саквояж с травами и чистыми бинтами, и в этом саквояже лежала грамота, которую мне обещали выдать к полудню. Грамота помощницы лекаря, мой собственный кусок хлеба после развода, единственное, что я могла предложить сестре, кроме своего горя.

Зося ждала меня у дверей с плошкой горячего отвара. Она не сказала ни слова, просто протянула чашку и кивнула на скамью, и я поняла по ее лицу раньше, чем она заговорила. Мастер Тирс отказал. Его печать на моем прошении есть, а грамоты нет, потому что я не могу расписаться свободной рукой. Пока на запястье живая печать рода Северинов, ни одна лечебница, ни одна гильдия, ни один храм не выдаст мне вольную. Эту печать поставил Арт у алтаря, когда я еще верила его тихим обещаниям, и она спасла меня от изгнания в сточный канал, но теперь она же не пускает меня в собственную новую жизнь.

Я поставила чашку на каменный подоконник, и руки у меня были холодные, а щеки горячие. Зося присела рядом, пахнула полынью и ромашкой и заговорила первой, громко, чтобы я не соскользнула в ту тишину, которую мне теперь носил за пазухой каждый прохожий. Она сказала, что весь верхний город уже шепчется о моем возвращении, что поверенный рода Северин Рон Кельт с самого утра сидел у мастера Тирса и оставил на столе увесистый кошель. Зося назвала его крысой в шелке и сплюнула в сторону, а потом посмотрела на меня и сказала тише, что совет продавил отказ за один день. Я кивнула, потому что иначе не могла, и переспросила только одно. Знала ли я об этом вчера ночью, у храма, когда отдавала последний грош писарю за копию долговой страницы. Зося мотнула головой, и я выдохнула, потому что мне нужна была хоть одна правда.

Я поднялась, затянула повязку на запястье туже и пошла по коридору обратно, к выходу на площадь, к серому небу и к шуму повозок. Саквояж оттягивал плечо, и я переложила его в другую руку, чтобы не бросить на пол и не устроить сцену. Зося пошла следом, не отставая, и зашептала на ходу, что если я сейчас побегу к храмовому архиву, то успею до вечерней службы, и писарь Федот сменится с караула только к заутрене. Я остановилась, и она тоже остановилась, и мы стояли под каменной аркой в сквозняке, и этот сквозняк пах мокрым снегом и жареным луком из соседней лавки. Зося сжала мою руку выше печати и сказала мне в самое плечо, что если я хочу, чтобы совет подавился, я должна идти в архив и взять свою копию, пока Кельт не догадался послать туда своих людей.

Я спросила, что ей привезти из храма, и она засмеялась, и смех у нее был хриплый, куриный, и я тоже невольно улыбнулась. Потом она прибавила шаг, и я осталась одна на мостовой. Утренний колокол на башне святого Кая пробил шесть раз, и я пересчитала медяки в кошельке у пояса. Медяков было двенадцать, и из них шесть я должна была отдать за проезд в архив, четыре оставить себе на хлеб и кашу, а два приберечь на черный день, потому что черный день у меня теперь был каждый. Я тронула пальцами повязку на запястье, почувствовала, как под ней отзывается синяя нитка печати, и печать ожгла меня коротко, словно напоминание, что Арт где-то в этом городе, в своем каменном доме, и дышит, и лжет, и думает, что я уже сломлена. Я развернулась к мосту, и мостовая зазвенела под моими каблуками, и каблуки у меня были стоптанные, чужие, одолженные Зосей, и я подумала, что мне нужны новые сапоги, когда я выкуплю сестру. Я не стала ждать.

Мостовая под ногами скользила от утреннего льда, и я шла мелкими шагами, держа саквояж ближе к боку, чтобы не задеть им встречного извозчика. Деньги на проезд лежали отдельно, в холщовом мешочке у пояса, и я чувствовала их сквозь ткань, как маленький тяжелый грех. Шесть медяков отдам, четыре оставлю, два приберегу, и эта арифметика звенела в голове громче колоколов на башне святого Кая. Я считала не для того, чтобы не сбиться, а потому что считать чужие деньги меня научил отец, а свои я так и не научилась тратить спокойно.

У моста через речку Святенку стоял перевозчик Степан, мужик с красным обветренным лицом, который знал меня с тех пор, когда я еще носила в храм свечи за здравие мужа. Теперь он смотрел на мою повязку на запястье, и взгляд у него был такой, будто он жевал кислую репу. Я молча положила ему три медяка, потому что второй раз на этой неделе он возьмет с меня полную цену, и ступила на доски. Лодка качнулась, и я села на корму, прижав саквояж к коленям, и печать под повязкой отозвалась коротким сухим теплом, будто где-то далеко, в каменном доме на холме, Арт повернулся во сне.

На той стороне реки пахло квашеной капустой и дымом, и я ускорила шаг, потому что храмовый архив стоял за старой стеной, и до вечерней службы оставалось меньше двух часов. У ворот толпились нищие и торговки, и одна из них, тетка в грязном переднике, узнала меня и сказала соседке не стесняясь: вот, мол, бывшая хозяйка Северинов, теперь по миру ходит, а дракон ее уже новой невестой обнимает. Я не обернулась, потому что оборачиваться было нельзя, и потому что у меня не было на это ни секунды, ни сил. Саквояж оттягивал плечо, и я переложила его в другую руку, и пальцы у меня были холодные, а щеки горели, и это горело не от стыда, а от злости, которая у меня теперь жила где-то под ребрами постоянно, как второй пульс.

Внутри архива пахло старой бумагой, воском и холодным камнем. Писарь Федот сидел на своем обычном месте, за высокой конторкой, и переписывал что-то с одного листа на другой, и перо у него скрипело, как сверчок в январе. Он поднял голову, увидел меня, и лицо у него стало тем осторожным лицом, каким смотрят на чужую беду, когда не знаешь, чья она. Я подошла, положила на конторку два медяка и копию долговой страницы, которую он сам же сделал мне вчера ночью за грош, и сказала тихо, чтобы не услышал караульный у двери: мне нужен оригинал свитка развода, тот, что подписан советом, и тот, в книге клятв, где должна стоять подпись свидетеля-дракона. Федот положил перо, посмотрел на монеты, потом на меня, и сказал так же тихо: если тебя тут застанут, меня выгонят без выходного, а у меня внуки. Я кивнула и положила еще один медяк, потому что третий медяк был лишний, и я это знала, и он это знал, и мы оба знали, что я покупаю не бумагу, а его молчание на полчаса.

Он ушел в глубь стеллажей, и я осталась одна у конторки, и тишина вокруг была такая, что я слышала, как где-то капает вода в каменный желоб. Саквояж я поставила на пол, расстегнула, достала чистый лист и огрызок карандаша, и начала записывать то, что помнила из вчерашнего разговора с Зосей, слово в слово, потому что у меня не было права забыть. Кельт у мастера Тирса. Кошель на столе. Совет продавил отказ за один день. Это были не слухи, это были деньги, а деньги пахнут одинаково в любом доме, и в лечебнице, и в храме, и в кабинете поверенного.

Федот вернулся быстро, неся под мышкой тонкую кожаную папку, и положил ее на конторку, и руки у него чуть дрожали. Я открыла папку, развернула свиток, и сердце у меня ухнуло куда-то вниз, потому что в книге клятв Северинов под строкой о расторжении брака стояли две подписи, Арта и моя, а на месте свидетеля-дракона была пустая графа, только кляксу чернил кто-то размазал пальцем, и клякса была свежая, маслянистая, не высохшая. Я посмотрела на Федота, и он отвел глаза, и я поняла, что он знал, что подменили, и молчал, и молчал не за медяк, а за страх перед советом, и я его за это не винила, потому что страх у нас теперь был один на двоих.

Я достала из саквояжа свой огрызок карандаша и переписала верхнюю строку свитка, и имя Арта, и дату, и пустую графу свидетеля, и кляксу, и у меня дрожала рука, и карандаш скрипел по бумаге. Печать под повязкой отозвалась коротким холодным уколом, и я стиснула зубы, потому что понимала, что это значит: где-то в городе Арт сейчас говорит неправду, может быть, жене, может быть, совету, может быть, себе, и моя кожа это слышит, и моя кожа мне не врет. Я свернула лист, спрятала его в нагрудный карман, под серое сукно, к самому сердцу, и положила на конторку последний медяк, потому что обещала. Федот посмотрел на монету, потом на меня, и сказал совсем тихо: уходи через задний двор, Ясна, у них там глаза длиннее, чем у святого Кая. Я кивнула, подхватила саквояж и пошла к черному ходу, и шаги мои гулко отдавались в пустом коридоре, и где-то за стеной, в караулке, звякнул медный таз, и я замерла на полсекунды, и потом пошла дальше, потому что мне теперь было что нести домой, кроме тяжелого саквояжа и стоптанных сапог.

Задний двор храма пах мокрой соломой и лошадиным потом, и я перехватила саквояж поудобнее, чтобы не задеть им сложенные у стены носилки. Калитка была приоткрыта, и за ней виднелась узкая улица, по которой возчики обычно вывозили пустые бочки из подвалов трапезной. Я толкнула калитку плечом, и петля скрипнула, и звук вышел такой, будто кто-то позвал меня по имени, и я на секунду зажмурилась, потому что мне сейчас не нужно было слышать его имя даже в скрипе.

На улице было пусто, и снег сыпался крупой, и я пошла вдоль стены, считая шаги до поворота, потому что считать шаги мне было проще, чем считать деньги. На девятом шаге печать под повязкой дернулась, и я едва не остановилась, потому что так она отзывалась только в одном случае: когда он был где-то близко и говорил неправду. Я замедлила шаг и стала смотреть по сторонам, и у крайнего дома, под вывеской цирюльника, стоял человек в темном плаще с поднятым воротником, и я узнала его по плечам прежде, чем по лицу, и у меня пересохло во рту.

Арт. Не один. Рядом с ним стояла женщина в собольей накидке, и лица ее я не видела, только духи, тяжелые, медовые, которые я узнала бы и через год, и через десять лет, потому что этими духами от него пахло в спальне в ту ночь, когда он вернулся поздно и сказал, что был в совете. Духи пахли так, будто кто-то плеснул мне за ворот горячего меда, и я сглотнула, и горло у меня стало тесным.

Он говорил ей что-то негромко, и она наклонила голову, и он накрыл ее руку своей, и рука у него была в черной перчатке, и я знала, что под перчаткой у него шрам от моего обручального кольца, которое он тогда не снял, а теперь, видно, снял и отдал ей. Я не слышала слов, и не хотела слышать, потому что мне хватало того, что печать жгла мне запястье ровно, несильно, но непрерывно, и эта ровность была хуже крика, потому что значила, что он сейчас врет спокойно, без усилия, как дышит.

Я могла уйти. Повернуть за угол, дойти до переулка, сесть в лодку Степана и вернуться на тот берег, и никто бы не узнал, и я бы несла в саквояже свой лист с пустой графой свидетеля и свою злость, и этого было бы достаточно на сегодня. Но сапоги у меня были стоптанные, и каблуки скользили по утреннему льду, и я сделала шаг не назад, а вперед, и под моей ногой хрустнула вмерзшая в грязь соломинка, и он поднял голову.

Наши глаза встретились через три шага, и я увидела, как он сначала не понял, потом узнал, потом отдернул руку от руки женщины в собольей накидке, и это движение было такое резкое, что она качнулась к нему, и он ее не удержал. Я остановилась, и саквояж оттянул мне плечо, и я перехватила его поудобнее, и сказала первое, что пришло в голову, и голос у меня был ровный, хотя внутри все дрожало.

Ты забыл подпись свидетеля, Арт. Я принесла тебе напомнить.

Он смотрел на меня, и лицо у него было такое, будто его ударили, и я ударила, и ударила точно, и печать под повязкой вспыхнула коротким синим огнем, потому что это была правда, и потому что ему было больно, и эта боль передалась мне, и я стиснула зубы. Женщина в накидке повернулась ко мне, и я наконец увидела ее лицо, и это была не Вера Торвей, а другая, с тонкими губами и родинкой у виска, и я поняла, что мне все равно, кто она, потому что любая женщина в его руках была бы сейчас той самой, и от этого мне было не легче.

Ясна, - сказал он, и имя мое он произнес так, будто пробовал его на вкус и оно обожгло ему язык. Зачем ты здесь.

Я кивнула на саквояж, и на нагрудный карман, где лежала моя копия свитка, и сказала: затем, что твой совет продал мне развод без дракона, а дракон пока жив, и пока он не расписался, твоя новая невеста спит в чужой постели. Печать снова дернулась, сильнее, и я охнула, потому что это была правда, и правда всегда жгла сильнее лжи.

Он сделал ко мне шаг, и я отступила, и между нами осталась лужа талой воды, и я не хотела, чтобы он трогал меня, и он не хотел, и от этого было хуже всего. Женщина позади него что-то сказала, и я не расслышала, потому что в ушах у меня звенело, и Арт, не оборачиваясь, поднял руку, и она замолчала, и этот жест я помнила, он так же поднимал руку мне, когда мы были женаты и кто-то входил в комнату, и теперь он так же поднимал руку чужой женщине, и от этого внутри у меня что-то сломалось тихо, без звука, как сухая ветка.

Я отвернулась первой. Не потому что мне было все равно, а потому что если бы я не отвернулась сейчас, я бы осталась стоять здесь, пока не упаду, а мне нельзя было падать, потому что в саквояже у меня лежала копия свитка, и в нагрудном кармане лист с правдой, и в холщовом мешочке у пояса четыре медяка, и где-то в городе Зося ждала меня с горячим чаем, и Лена ждала меня в усадьбе Северинов, и никто, кроме меня, не мог дойти.

Я пошла по улице, и снег сыпался мне на плечи, и я не оглядывалась, и печать под повязкой медленно остывала, и я считала шаги до поворота, один, два, три, и на четвертом услышала за спиной его голос, тихий, почти потерянный, и он сказал только одно слово, и я не расслышала какое, и не хотела расслышать, и все же кожа моя его услышала, и запястье под повязкой дрогнуло в последний раз, и я свернула за угол, и пошла дальше, потому что мне теперь было что нести домой, и нести это было тяжелее саквояжа, и легче саквояжа, и я несла это ровно, как несут чужой долг, который вдруг стал своим.

Саквояж больно бил по бедру, и я перекинула его на другое плечо, потому что правое уже горело, и не от печати, а от лямки, врезавшейся в ключицу. За углом цирюльни пахло дешевым табаком и мокрой псиной, и я пошла быстрее, чтобы выйти к реке, где воздух чище, и где меня не догонят ни его запах дыма и чужого мыла, ни шаги за спиной, которых я все равно слышала краем уха, хотя знала, что он не пойдет за мной по этой улице, потому что рядом с ним стоит женщина в собольей накидке, и он не может оставить ее на морозе, а раньше не мог оставить меня.

Лодка Степана стояла у причала, и я узнала ее по ободранному левому борту, и Степан сидел на корме, и руки у него были красные от веревки, и он увидел меня, и кивнул, и я подумала, что кивок этот стоит дороже любой грамоты лекаря, потому что он не смотрел на мое запястье, не искал глазами печать под повязкой, не спрашивал, зачем я таскаюсь по городу с копией чужого свитка. Я забралась в лодку, и он оттолкнулся, и весло скрипнуло, и мы пошли к тому берегу, и я положила саквояж на колени, и прижала его, и почувствовала сквозь кожу тепло монет, и это тепло было честнее всего, что случилось со мной за утро.

Зося ждала меня у лавки, и от нее пахло чабрецом и подгоревшим пирогом, и она молча поставила передо мной кружку, и я обхватила ее обеими руками, и обожгла пальцы, и не отдернула, потому что эта боль была правильной, и она принадлежала мне, и никто не мог отнять ее вместе с титулом и клятвой. Я достала из нагрудного кармана лист, положила рядом с кружкой, и разгладила мокрым пальцем, и Зося наклонилась, и прочла, и брови у нее поползли вверх, и она сказала так, будто у нее в горле застряла косточка.

Саквояж надо переложить, лямка протерла ключицу до мокрого пятна, и я зашью ее у Зоси, потому что у самой руки трясутся. Я сняла лямку через голову, и сумка мягко упала на прилавок рядом с жестянкой, и из бокового кармана торчал уголок свитка, и я запихнула его глубже, чтобы снег не подобрался. Зося уже рылась в ящике с нитками, и я слышала, как она ворчит, что игла у нее одна, а заказчиц сегодня трое, и я сказала, что зайду завтра, и она сказала, что зашьет прямо сейчас, и не спорь, и я не стала спорить, потому что спорить с Зосей это все равно что спорить с морозом.

Она усадила меня на табурет у печки, и печка была теплая, и пахла смолой, и я вытянула руки к огню, и пальцы у меня покраснели, и Зося сказала, что руки у меня ледяные, и что таким рукам в лечебнице не место, потому что пациент пощупает и решит, что я его замораживаю, а не лечу, и я засмеялась, и смех вышел хриплый, и Зося посмотрела на меня, и я замолчала, и она молча вдела нитку, и начала шить лямку, и я смотрела на ее руки, и руки у нее были теплые и толстые, и я подумала, что у меня раньше тоже были такие руки, а теперь стали тонкие и горячие, и не от работы, а от печати.

Ты ведь не пойдешь сегодня к Зосе домой, сказала она, не поднимая глаз. Пойду, сказала я. Нет, сказала она. У тебя глаза как у волчицы, которая бежала через весь город, и теперь стоит у первой двери и не знает, войти или укусить. Я промолчала, и печать под повязкой дернулась, и я сжала зубы, и Зося отложила шитье, и достала из-под прилавка узелок, и развернула, и там лежал ломоть хлеба и кусок козьего сыра, и она положила передо мной, и сказала ешь, а потом пойдешь, и я ела, и хлеб был черствый, и сыр был соленый, и я ждала, что печать отзовется на соль, потому что соль всегда гасила ожог, когда мы с Артом ели за одним столом, но печать молчала, и я поняла, что молчание это хуже ожога, потому что от ожога хотя бы понятно, что лгут рядом, а от молчания непонятно ничего, и я доела хлеб, и вытерла руки о юбку, и сказала Зосе, что мне пора, и она сказала, что у нее в задней комнате есть топчан, и что я могу переночевать, и я сказала, что не могу, потому что Лена ждет, и Зося вздохнула, и пошла за мной к двери, и накинула мне на плечи свою шаль, и шаль пахла чабрецом, и я стояла в дверях, и снег летел мне в лицо, и я держала саквояж за новую лямку, и лямка была крепкая, и я была благодарна Зосе за иглу, и за хлеб, и за шаль, и за то, что она не сказала ни слова жалости, потому что жалость я бы не вынесла.

У лавки стоял Тимош, и я узнала его по кашлю, прежде чем узнала по лицу, и он кашлял в кулак, и от него пахло мокрым железом и конюшней, и я остановилась, и он подошел, и снял шапку, и сказал, что пришел от Лены, и я похолодела, и спросила, что с Леной, и он сказал, что с Леной все, просто совет переписал условия, и теперь к выкупу за нее прибавили четверть серебром, и усадьба не потянет, и я молчала, и печать под повязкой снова дернулась, и я поняла, что это не от лжи Арта, потому что Арт стоит у ворот своей усадьбы, а это от меня самой, от того, что я солгала себе, когда решила, что копия свитка спасет сестру быстрее, чем совет успеет поднять цену.

Тимош ждал, и снег садился ему на плечи, и я смотрела на его красные руки, и руки у него были такие же, как у Степана на лодке, и я подумала, что в этом городе у меня есть Степан, и Зося, и Тимош, и ни одного из них я не могу взять с собой за ворота Северинов, и я сказала Тимошу, что еду сегодня, и он кивнул, и я повернулась к нему спиной, и пошла к реке, и лямка несла саквояж ровно, и шаль Зоси грела мне плечи, и где-то за спиной в чужом доме Арт Северин, наверное, уже ужинал, и печать на его руке, может быть, впервые за месяц молчала, и я надеялась, что молчит, и злилась на себя за эту надежду, и все же шла, и шла ровно, и снег ложился мне на следы, и засыпал их, и к утру от следов не останется ничего, а от меня останется, потому что у меня есть копия, и есть сестра, и есть лямка, зашитая Зосиными руками, и этого пока хватит.

Ты понимаешь, что ты сейчас держишь в руках, девочка моя. Это не долговая страница, это приговор совету. Я кивнула. Понимаю.

Она сняла с полки жестяную коробку, и оттуда пахнуло сушеной мятой и лавровым листом, и она вытряхнула из коробки на прилавок связку сухих стеблей, и под ними лежали три медяка, и я узнала этот жест, она всегда прятала деньги в травах, потому что в травах никто не ищет. Я положила рядом с медями свой холщовый мешочек, и монеты звякнули, и Зося вздохнула, и сказала, что за такие деньги в порту можно снять комнату на месяц, а не платить переписчику, и я сказала, что переписчик мне нужнее комнаты, потому что комнату у меня отняли, а копию свитка у меня никто не отнимет, и Зося посмотрела на меня, и я прочла в ее глазах то, что она не сказала вслух, и она сказала вслух то, что я прочла.

Ты все еще его любишь, Ясна. Я промолчала, и кружка остывала у меня в руках, и я не пила, и Зося не настаивала, и мы сидели так, и за окном лавки шел снег, и на прилавке лежала копия свитка, и под свитком лежали мои медяки и ее медяки, и мы обе знали, что завтра я поеду в усадьбу Северинов, и печать на моем запястье будет гореть всю дорогу, и Арт будет стоять у ворот, и я впервые войду в этот дом не как жена, а как человек, у которого есть доказательство, и это доказательство стоит дороже любой грамоты лекаря, потому что грамоту можно отобрать, а копия свитка с пустой графой свидетеля-дракона останется со мной, и совету придется ее принять, и Арту придется ее прочесть, и печать под повязкой впервые за утро перестала жечь, и я почувствовала, как по запястью пошла мелкая дрожь, и это была не боль, и не облегчение, а что-то третье, чему я пока не знала имени, и я допила чай, и поставила кружку, и сказала Зосе, что мне пора, и она кивнула, и я вышла в снег, и саквояж лежал у меня в ногах, и в нем лежала моя новая жизнь, и она была тяжелой, и я несла ее ровно, как несут клятву, которую сама себе дала.

Глава 2. Свиток без подписи

Архив храма Семи Зорь пахнет старой бумагой, воском и пылью, которую тут никто не вытирает с тех пор, как сгорел южный придел. Я вхожу через боковую дверь для писцов, той самой, которой меня учил открывать отец, и сразу слышу голос дьяка Глеба — он ворчит на кого-то в дальнем ряду. Мне это на руку. Чем больше он занят чужими просителями, тем меньше смотрит на меня.

Сапожок скрипит по каменному полу, левое плечо тянет от дорожной сумки, в которой лежит пустая тетрадь, огрызок свечи и медная копейка, отложенная с заработка в переписке. Печать на запястье молчит. Пока молчит.

Я заранее знаю, где искать. Книгу клятв Северинов записывали в верхнем левом ряду, на полке с медными застежками, потому что род платил за отдельный шкаф. В прошлый раз, когда я приходила за свидетельством о венчании, мне хватило одного взгляда на корешок, чтобы запомнить цвет и место. Сейчас я подхожу к полке как человек, которому нужна копия долговой записи, а не как женщина, которую выставили из дома.

Свиток развода лежит третьим сверху. Я узнаю его по красной ленте, которой обвязал руку поверенный Рон Кельт, когда забирал клятву из алтаря. Лента до сих пор пахнет его дорогими духами, и от этого запаха у меня сводит челюсть.

Я разворачиваю свиток на узком столе у окна. Свечу ставлю в медное кольцо, чтобы воск не капал на чужую запись. Восковых отпечатков на этой странице три. Мой собственный, синий, с гербом Дорвенов. Арта, темно-синий, с драконом Северинов. И третий, который должен быть подписью свидетеля-дракона, старейшины Вереса. Этот отпечаток есть, но он пустой внутри. Тонкая полоска воска с правильным рисунком, без личной метки. Если приложить к свету, видно, что внутри кто-то процарапал имя иглой, а потом залил трещину прозрачным воском. Подделка старая, не меньше года.

Я медленно выдыхаю и достаю тетрадь. Пальцы немеют, и я не знаю, от холода в архиве или от того, что у меня в груди сжимается что-то старое и глупое. Арт стоял у алтаря, смотрел мне в глаза и говорил, что любит. Я ему верила. Теперь я смотрю на чужую работу воска и иглы и понимаю, что верила зря.

Рука двигается сама. Я перерисовываю герб, положение печатей, процарапанную подделку, дату, имена свидетелей. Строка за строкой, как меня учили в судебной палате. Буквы выходят ровные, почти казенные, и от этого мне спокойнее. Когда записано, когда выложено в строку, от этого уже нельзя отвертеться.

За стеной раздаются шаги. Я не поднимаю головы. Если это дьяк Глеб, я покажу ему пустую тетрадь и скажу, что ищу запись о венчании, которую мне обещали еще в прошлом месяце. Если это кто-то из Северинов, я закрою свиток и уйду через боковую дверь. План простой. План держит меня на плаву, как лодку держит дно.

Когда я дописываю последнее слово, шаги стихают. Я задуваю свечу, складываю тетрадь в сумку и зажимаю локтем. Потом достаю медную копейку и иду в дальний угол, к столу, за которым сидит маленький, сухой от времени писарь.

На страницу:
1 из 5