
Полная версия
Меченый сыскарь Империи. Книга 1. Орден Оракулов

Клим Руднев
Меченый сыскарь Империи. Книга 1. Орден Оракулов
Глава 1. Последняя смена
Дождь барабанил по подоконнику с такой силой, будто хотел пробить стекло насквозь и добраться до меня. Я сидел в кабинете, откинувшись на скрипучем стуле, и тупо смотрел на папку, которая лежала передо мной уже третий час. Дело о краже. Пустяковое. Никакой тебе романтики, никаких маньяков и серийных убийц. Только серая бумага, расплывающиеся чернила, запах дешевого кофе, который давно остыл, и ощущение, что жизнь сочится из меня, как вода из дырявого ведра.
Два года я уже здесь. Два долбаных года в этом городишке, где самым громким преступлением считается драка в очереди за пивом. Хорошо еще, что не уволили. А я, дурак, верил в торжество закона, в справедливость. Верил так, как верят в Бога — истово, без оглядки. Вот теперь сижу и разгребаю бумажки в этой дыре. В кабинете, пропахшем клопами, с выцветшими пожелтевшими обоями, на которых проступали разводы сырости, похожие на карту несуществующих материков.
Я смотрел на свое отражение в оконном стекле — сорок три года, мешки под глазами, седина на висках, глубокие складки у рта, которых еще три года назад не было — и думал: «Вот она, вершина карьеры. Ловить алкашей, сперших ящик водки из ларька». В Москве хоть было чувство, что я что-то значу. Что мои слова, мои решения — не просто шелест бумаги в архивном шкафу, а нечто весомое. Там я просыпался с мыслью, что могу изменить мир хотя бы одним спасенным человеком. В этом захолустье я просыпался с одной-единственной мыслью, что кофе опять подорожал.
Петров, мой сосед по кабинету, заглянул через перегородку. Его лицо лоснилось от пота, а глаза были красными — верный признак того, что он снова не спал ночью. От него пахло перегаром и какой-то застарелой тоской, которая въелась и в его одежду, и в самую его суть.
— Волков, — начал он мягко, как человек, который давно привык просить. — Одолжи до зарплаты. Тысячи полторы, а?
Я покачал головой. Смотреть на него было физически тяжело. Каждое слово Петрова отдавало чем-то липким, унизительным. Не его вина — жизнь такая, но легче от этого не становилось.
— Колян, ты знаешь мое положение. Алименты сожрали весь аванс.
— Алименты… — скривился он, будто я говорил о чем-то неприличном, о грязном белье, которое вывесили на всеобщее обозрение. — Ты бы лучше, чем кроссворды разгадывать, подумал, как с бывшей договориться.
Я промолчал и уткнулся в открытый кроссворд. Я делал вид, что не могу разгадать два слова уже полчаса — «пернатый хищник, пять букв» и «столица европейского государства, семь букв». Первое было «ястреб», второе — «Берлин». Но пусть думает, что я тупой. Это было проще, чем объяснять, почему я ушел из Московского управления по особо важным делам. Вернее, не ушел — меня оттуда вышвырнули, выплюнули, как кость, которой подавились.
Было, что объяснять. Было, что вспоминать. Но Петрову знать об этом не стоило. Он бы не понял. Посмотрел бы на меня своими заплывшими глазками и сказал: «Ну, дурак, Волков. Надо было молчать в тряпочку». Может, он был бы и прав. Но молчать я не умел. Это мой врожденный дефект, моя программа, вшитая в подкорку еще в детстве, когда отец, тоже опер, говорил мне: «Справедливость — это работа, Андрей. Если ты ее не делаешь, ты не мужик».
Когда видишь, как начальник отдела, полковник Горелов, пытается прикрыть убийцу, потому что тот — сын его старого друга… Когда держишь в руках неопровержимые доказательства — отпечатки пальцев на горле жертвы, нашел свидетеля, который опознал подозреваемого по татуировке на запястье, изучил биллинг, подтверждающий его нахождение на месте преступления, — а тебе говорят: «Слушай, Андрюха, а может, ты ошибаешься? Он же не хотел. Не порти жизнь хорошему человеку». Это стоило запомнить. Я помнил. Каждую чертову секунду.
Я закрыл кроссворд. Настроение испортилось окончательно. Вместо клеток перед глазами стоял кабинет Горелова с тяжелыми дубовыми панелями и запахом дорогого табака. «Волков, — говорил он, стряхивая пепел в хрустальную пепельницу, — я понимаю твое рвение. Но ты посмотри на это с другой стороны. У парня вся жизнь впереди. А баба эта — шалава, гуляла от него, сама напросилась. Суд войдет в положение, дадут условку. Хватить уже давить на него. Он все осознал».
Я смотрел на него и чувствовал, как внутри меня закипает черная, ледяная злоба. За его спиной, на стене, висела икона — святой Григорий, пронзающий змея. И я помню, как подумал тогда: «Интересно, он молится этому святому? Или просто повесил для антуража, как вешают дипломы?»
— Нет, — сказал я тогда, и голос мой был спокойным, слишком спокойным для того, что я чувствовал. — Я просто делаю свою работу. Что и вам бы следовало…
Горелов побагровел. Пепельница полетела в стену, разбилась, хрустальные осколки брызнули по ковру.
— Пошел вон! — заорал он. — Ты не понимаешь, с кем связался! Ты труп, Волков!
Через месяц меня перевели в этот городишко. Формально — «по семейным обстоятельствам», поближе к обедневшей матери и бывшей жене, которая уже тогда готовила документы на развод. Я проиграл. Но я не сломался. По крайней мере, так я себе говорил.
Петров не унимался. Он еще что-то бубнил про свою жизнь, про больную жену, про то, что я «козел» и «нелюдимый», но я его уже не слушал. Я смотрел, как дождевые капли стекают по стеклу, и вспоминал другое время. Время, когда я был нужен. Когда моя работа имела смысл.
Я вспомнил дело Дроздова — маньяка, который держал в страхе весь Юго-Западный округ. Три трупа, все женщины, все задушены одним и тем же способом. Мы работали без сна почти месяц. Я помню ночи в участке, когда мы с напарником, Лехой Звонаревым, заваривали пятую кружку кофе и раскладывали на столе фотографии, пытаясь найти закономерность. Леха — парень вечно потный, зато с чувством юмора, которое не отшибла даже самая мрачная работа. «Смотри, Андрюх, — говорил он, тыкая пальцем в карту, — он выбирает брюнеток. Может, у него мама была брюнеткой? Или первая любовь?» Мы смеялись тогда, хотя было совсем не смешно, просто так легче было справиться с ситуацией. Смеялись, хотя вокруг были смерть и ужас. Это был смех людей, которые знают, что делают что-то важное.
Когда мы его взяли — а взяли мы его в подъезде, когда он уже выслеживал четвертую жертву, — я помню чувство чистого, незамутненного триумфа. Дроздов сидел в наручниках на полу грязной парадной, а я стоял над ним и понимал, что наконец-то все позади. Это было лучшее чувство в моей жизни. Лучше, чем секс, лучше, чем выпивка, лучше, чем что угодно. Чувство, что ты — страж. Что ты стоишь между беззащитными людьми и тьмой.
А потом было дело о заговоре в порту. Контрабанда оружия, крышевали таможенники, замешаны были люди из администрации. Мы с Лехой копали два месяца, собирали факты, вербовали информаторов. Я помню встречу с агентом «Громом» на заброшенном складе — он передал мне флешку с записями разговоров, и руки у него дрожали. «У меня двое детей, — сказал он. — Если меня найдут…» Я обещал защиту. И я защитил. Мы накрыли всю цепочку от грузчиков до замначальника порта. Об этой операции писали в газетах. Меня представили к награде. Леха получил повышение. Мы сидели в баре, пили водку, и Леха сказал: «Андрюх, мы с тобой — сила. Мы все можем». Я верил ему. И был счастлив.
Где сейчас Леха? Я вытер его из телефонной книги год назад, когда понял, что он не отвечает на звонки. После моего перевода он стал осторожным. Сказал: «Извини, Андрей, но у меня семья. Я не могу светиться рядом с тобой». Я его не винил. Система перемалывает всех, кто идет против течения. Леха решил плыть по течению. Это был разумный выбор. Единственный разумный выбор.
Были и другие дела. Убийства, ограбления, изнасилования. Каждое раскрытое дело было маленькой победой. Каждое нераскрытое — занозой, которая сидела во мне годами. Я до сих пор помню лицо старухи, которую забили до смерти ради пенсии в три тысячи рублей, и я так и не нашел убийцу. Помню мальчика, пропавшего по дороге в школу, — его тело нашли через полгода в лесополосе, а виновный все еще гуляет на свободе. Эти призраки ходили за мной по пятам. Они были моей совестью, моим проклятием и моим топливом в минуту отчаяния.
А потом случилось дело Смирнова. Подросток, которого забили до смерти возле школы. Да, парнишка торговал наркотиками, но убийца — сын депутата — был «случайно» отпущен за отсутствием состава преступления. Горелов тогда вызвал меня и сказал: «Ты не понял, Волков. Дело закрыто». Я ответил: «Дело не закрыто. Оно замято. Чувствуешь разницу?» Он меня чуть не уволил. Но я держался. Я собрал всю доказательную базу заново, тайком, работая по ночам, копируя файлы на личную флешку. Через месяц меня перевели в патруль — в наказание, чтобы я знал свое место. Я стоял на улице, на морозе, и смотрел, как сын депутата выходит из здания суда с адвокатом, улыбаясь. У него была дорогая дубленка и новенький айфон. У меня внутри все горело. Я сжал кулаки так, что ногти впились в ладони. Но делать было нечего. Система — это бетонная стена. А я — всего лишь муха, которая бьется о нее, надеясь разбить.
А потом ушла жена. Лена. Мы прожили вместе двенадцать лет, и последние три из них были адом — не из-за скандалов, а из-за тишины. Той особенной, гнетущей тишины, которая наступает, когда двум людям больше нечего сказать друг другу. Она сидела на кухне, пила чай и смотрела в телефон, а я сидел в комнате и читал материалы дела. Мы были как два корабля, которые когда-то швартовались в одной гавани, а потом разошлись в разные стороны, даже не заметив этого.
Лена говорила, что я люблю работу больше, чем ее. И она была права. Только я понял это слишком поздно. Я думал, что спасать мир важнее, чем быть с семьей. Я думал, она поймет. А она не поняла. И когда я пришел к ней, разжалованный и униженный, она просто сказала: «Я устала. Я хочу развестись». Я даже злобы ее не заслужил, только усталость. И это было страшнее всего.
Я помню тот день до мельчайших подробностей. Солнечная суббота, редкость для ноября. Мы сидели на кухне, и она сказала это, глядя в чашку с чаем. Я даже не спорил. Заведомо знал, что проиграл этот бой. Через месяц она собрала вещи и уехала к матери. Забрала дочь. Алису.
Алиса. Ей сейчас двенадцать. Последний раз я видел ее полгода назад, на дне рождения. Она смотрела на меня через стол — чужими глазами. Ей было неловко, что ее отец — обычный мент, а не крутой бизнесмен, как у одноклассников. Я подарил ей книгу — «Приключения Шерлока Холмса», в надежде, что она заинтересуется, поймет, чем я живу. Она поблагодарила, но я видел, что книга ей не понравилась. Она мечтала о новом айфоне.
Я не виню ее. Я стал для нее чужим человеком. Когда-то читал ей сказки на ночь, возил на санках, учил кататься на велосипеде. Все это ушло, растворилось, как утренний туман. Иногда по ночам, лежа в своей холостяцкой квартире с обоями в цветочек, я думал о том, каким отцом я был. Я ведь почти не бывал дома. Все праздники, все выходные — работа. Я оправдывал себя тем, что ловлю убийц, что я нужен обществу. Но обществу плевать на меня. А дочери — нет. Вернее, ей было не плевать, но это уже моя вина.
Я пытался наладить контакт. Звонил, писал сообщения. Алиса отвечала односложно: «да», «нет», «норм». Лена сказала: «Оставь ее в покое. Она сама к тебе придет, когда будет готова». Но я знал, что этого не случится. Я упустил момент. Отцовство — это не биологический факт, это работа. А я провалил эту работу, как провалил все остальное.
— Слышал, у тебя сегодня допрос? Того самого Соколова? — Голос Петрова вырвал меня из воспоминаний. Он цокнул языком. — Удачи. Говорят, он уже четыре раза сидел — не колется. Шило, а не парень.
Я встал, одернул мятый пиджак. В зеркале на стене мелькнуло мое лицо — серое, уставшее, с красными прожилками на белках. Лицо человека, который проиграл все, что можно было.
— Шило мылом не замылишь, — бросил я, выходя в коридор. — Посижу, поговорю.
Петров хмыкнул что-то неразборчивое, но я уже не слушал. Ноги сами несли меня к допросной.
Соколов — щуплый парень лет двадцати пяти, с бегающими глазами и привычкой нервно теребить край рубашки — сидел на стуле в допросной, выстукивая дробь пальцами по столу: тук-тук-тук, тук-тук-тук. Этот ритм въедался в мозг. Я зашел и молча сел напротив. Никакой прелюдии, никакого «как дела». Только взгляд.
Он старался не смотреть на меня. Это был плохой знак — для него.
— Сергей Викторович, — начал я спокойно, открывая папку. — Вы знаете, зачем вы здесь.
— Ничего я не знаю, — пробурчал он, глядя в стену. — Мусора, вы все такие…
Он повторял эту мантру, но я видел, как дрожит его кадык. Как пульсирует жилка на виске. Он знал. Он просто проверял, насколько я туп или зол.
Я пропустил оскорбление мимо ушей. В Москве я наслушался и не такого. Там, когда я брал показания у «ночных волков», мне в лицо плевали и говорили: «Ты труп, мусор».
— Вчера в шестом часу вечера из магазина «Продукты» пропал ящик спиртного на сумму пять тысяч рублей. Продавец описала вас. Приметы совпадают.
— Я был дома, — отрезал Соколов. — Мать подтвердит.
— Мать у вас пьет, — ровно заметил я, глядя в его бегающие зрачки. — В день кражи она была в запое. Алиби слабое.
Он дернул левым глазом. Веко задрожало мелкой дробью. Я знал этот признак — ложь, прикрытая страхом.
— Я… я читал книжку. Все вечер просидел.
— Какую книжку? — Я намеренно сбил темп, делая вид, что записываю в блокнот. Ручка скользила по бумаге. Я смотрел ему в лицо, но думал о другом. О том, как этот городок высасывает из меня силы. О том, как каждое утро я просыпаюсь с мыслью: «Зачем?».
— Ну… — замялся он. — Детектив. Не помню название.
— Автор?
Он молчал. Глаз дернулся снова. Ложь. Чистая, прозрачная, как слеза ребенка.
— Хорошо. — Я встал, подошел к столу и резко переставил стул Соколова так, чтобы он сидел спиной к открытой двери. — Давайте по-другому.
— Ты чего? — занервничал он, дернулся, но я положил руку ему на плечо. — Ты че творишь, мент?
— Сядьте ровно. Дышите. — Я говорил так же, как и сотни раз до. Монотонно, без души, но с нажимом. — Расскажите мне, что вы делали вчера с четырех до семи вечера, в деталях.
Он начал тараторить: проснулся, поел, вышел на балкон покурить, зашел к соседу… Я слушал, не перебивая, и постепенно картина складывалась. Через пять минут он запутался в показаниях. Сначала сказал, что был на балконе в пять, потом — в полшестого. Потом забыл, во сколько пришла соседка.
Я слушал его, а видел другую комнату, другой допрос. Дело Смирнова.
Соколов замолчал. Я стряхнул воспоминание, вернулся в серую допросную.
— Стоп. — Я поднял руку. — В пять вы были на балконе. В полшестого — тоже на балконе. Вы же курильщик со стажем — неужели вам хватило одной сигареты на полчаса?
Он побледнел. Глаз дергался уже не переставая.
— Я… я мог взять вторую.
— На балконе, на котором, по вашим словам, «курево кончилось»? — Я скрестил руки на груди. — Сергей Викторович, вы врете. И врете плохо.
Он сломался. Уронил голову на стол, глухо выдохнул:
— Я взял ящик. Ну, взял. И что? У них страховка, они все равно получат свое… — Он поднял глаза, мокрые от слез. — Слушай, мужик, у меня мать больная, а я без работы. Мне надо было…
Я закрыл папку. Признание было получено. Чисто, технично, почти без усилий. В голове щелкнуло — дело закрыто. Бездушный механизм. Я записал показания, прочитал их ему, дал подписать. Соколов всхлипывал, вытирая нос рукавом. Мне было его жаль? Нет. Жалость — это роскошь, которую я не мог себе позволить. Я видел слишком много таких «несчастных», которые ради «матери» готовы были убить.
Я встал, чтобы выйти и вызвать конвой, когда почувствовал боль.
Резкая, обжигающая, она ударила в левую сторону груди, скручивая грудную клетку в стальной обруч. Я успел схватиться за край стола. Краска посыпалась с дерева.
— Мужик, ты чего? — Соколов выпрямился, выпучив глаза. — Врача! Врача!
Я слышал его голос, приглушенный, будто из-под толщи воды. В глазах темнело. Все плыло — серая стена, тусклая лампа, лицо Соколова, искаженное испугом. Последнее, что я увидел — папка с делом, упавшая в лужу пролитого кофе, который я так и не допил. Красная картонка, размокающая на глазах. Бумаги расплывались.
Я подумал о том, что надо бы закрыть докладную. Оформить все, пока не забыл. Потом — что алименты за этот месяц опять вгонят меня в долги. И что кроссворд остался незаконченным.
Удивительно, но в последнюю секунду я не вспомнил ни о дочери, ни о бывшей жене. Только о мокрой папке и недопитом кофе. И еще — о Горелове. О том, как он смотрел на меня с презрением, когда я выходил из его кабинета в день увольнения.
***
Тьма была вязкой, как кисель. Я плыл в ней без времени, без ощущений. Шепот. Сначала тихий, потом все громче. «Я не убивал… Я не убивал… Я не убивал…» Слова падали на меня, как капли воды на барабанную перепонку. Они впитывались в кожу, в мозг, в самую суть.
Огонь.
Нет, не огонь — свет. Масляная лампа, раскачивающаяся на цепи, отбрасывала на каменные стены пляшущие тени. Я лежал на спине, и каждый вдох отдавался в висках пульсирующей болью. Тело было чужим, тяжелым, будто налитым свинцом.
Резкий запах сырости и угля ударил в нос. Я никогда не ощущал ничего подобного. К горлу подкатила тошнота. В голове шумело, как после долгой пьянки.
Где я?
Я попытался сесть и понял, что лежу на гнилых досках. Руки и ноги были свободны, но одежда — явно не моя. На мне было что-то грубое, колючее, пахнущее потом и дегтем. Роба? Брезент? В ноздри бил запах немытого тела — не моего. В висках зазвучал чужой голос. Шепот, навязчивый, как зубная боль:
— Я не убивал… я не убивал… я не убивал…
Я зажал уши ладонями. Голос не исчез. Он звучал внутри, в самой глубине черепа. Повторялся, как заевшая пластинка. Был чужим — и одновременно моим.
— Заткнись, — прохрипел я вслух. Голос затих. Но ощущение осталось: в моей голове кто-то есть. Чья-то память, чьи-то мысли, чьи-то страхи пульсировали где-то на границе сознания, как второй пульс, как эхо чужой жизни.
Я медленно, опираясь на локоть, приподнялся. Камера. Настоящий каземат. Каменные стены, низкий потолок, в углу — ведро, в другом — кучка соломы. Дверь — массивная, обитая полосами ржавого железа. В ней было маленькое зарешеченное окошко, за которым угадывался тусклый свет масляных ламп.
Все плыло перед глазами. Я попробовал встать, но ноги подкосились, и я рухнул на колени, больно ударившись о каменный пол. Воздух со свистом вышел из легких. Ладонь уперлась во что-то мокрое — я посмотрел вниз. Лужа. Мутная, темная вода на сером камне.
Я наклонился, чтобы ополоснуть лицо, и увидел отражение.
Это был не я. Из лужи на меня смотрел чужой человек. Черные, давно не стриженные волосы падали на бледное, обросшее щетиной лицо. Впалые щеки, темные круги под глазами, испуганный взгляд. Это был взгляд загнанного зверя. Человека, который знает, что его скоро убьют.
Он был молод, вряд ли четвертый десяток разменял. Это я, что ли? В смысле, я ведь сейчас смотрю на свое отражение.
— Что за бред? — Я коснулся воды и отражение пропало. — Я ведь — это я, только тело не мое. Да и обстановочка — точно не домашняя. Наше отделение, конечно, та еще дыра, но то дыра привычная, знакомая. А здесь… Черт, да здесь вроде даже воздух другой. И тело это…
Я поднялся на ноги.
— Ни тебе одышки, ни изжоги… — Я прошелся по камере.
Сперва шагал неуверенно, затем, привыкнув, быстрее… Черт, да я бы даже пробежался, наверное. Нет, все точно — тело принадлежало мне. Тело — да, но вот разум. Я чувствовал странное присутствие в голове — не голоса, какие слышат сумасшедшие, нет, то было чье-то едва различимое присутствие, словно кто-то смотрел из-за моего плеча.
Я снова повернулся к отражению. На лбу горело синее пятно. Круглая метка, размером с пятак, светилась ровно, словно раскаленное клеймо. Я потер ее пальцем — ничего. Она не стиралась. Я попытался стереть ее ногтем, до крови оцарапав кожу — свечение стало только ярче, и в голове взорвалась боль, острая, как нож, пронзив глазное яблоко.
Голос снова зазвучал, на этот раз громче:
— Я не убивал… Я не убивал… Я не убивал!
Я закричал. Или попытался — из горла вырвался только глухой хрип. Я отполз от лужи, вжался спиной в холодную стену, глядя на свое отражение. Синяя метка продолжала гореть, как маяк.
Что это за место? Почему я здесь? Где мое тело? Кто этот человек в луже? И этот голос… «Я не убивал…» Кого? За что?
Перед глазами вспыхнуло странное свечение — не в камере, а прямо передо мной, на сетчатке, будто кто-то вставил текст прямо в мои зрительные нервы. Буквы горели зеленым, как старые мониторы. Они были прозрачными, но я их видел отчетливо, даже когда закрывал глаза.
Я моргнул. Строки остались.
[ПРОТОКОЛ — инициализация]
════════════════════════════════════
Носитель определен.
Носитель: Кирилл («Меченый»), 28 лет
Статус: осужденный / клейменый
Печать Вины: активна
Срок: 8 лет 4 месяца
═══════════════════════════════════
ХАРАКТЕРИСТИКИ:
• Резерв наблюдения: 33 / 100
• Восприятие лжи: пассивно
═══════════════════════════════════
НАВЫКИ:
► Анализ показаний [ур. 1 / 10]
► Поиск противоречий [ур. 1 / 10]
► Реконструкция событий [ур. 1 / 10]
═══════════════════════════════════
ЗАБЛОКИРОВАНО [требуется развитие]:
▪ Чтение магических следов [ур. 3]
▪ Идентификация почерка [ур. 5]
▪ Противодействие Оракулу [ур. 7]
▪ Аудит памяти [ур. 9]
▪ ░░░░░░░░░░░░░░░░░░░░ [???]
═══════════════════════════════════
АКТИВНЫХ ЗАДАНИЙ: 0
═══════════════════════════════════
ПРИМЕЧАНИЕ:
Воспоминания носителя содержат
17 внутренних противоречий.
Носитель невиновен.
Это опасное знание.
═══════════════════════════════════
Я смотрел на эти строки, чувствуя, как лоб покрывается холодным потом. Сердце колотилось где-то в горле. Что это? Галлюцинация? Бред умирающего мозга? Может, я все еще лежу на полу допросной, и это предсмертный кошмар?
Я моргнул снова — текст исчез. Остался только звон в ушах и запах сырости. И это ощущение чужой памяти, боли, невиновности.
— Невиновен, — прошептал я вслух. Слово отдалось эхом от каменных стен. — Невиновен…
— Ага, все вы тут невиновные, — раздался грубый голос снаружи.
Я дернулся. В окошке двери показалось лицо — широкое, красное, с пышными усами и глазами, полными брезгливости. Стражник. На нем была странная форма: шинель, кивер, но на поясе — стальной баллон, от которого шла трубка к небольшой маске на поясе. Что за чертовщина? Какой это век? Средневековье? Или… другой мир?
— Протри рожу, меченый, — сплюнул он в мою сторону. Плевок пролетел сквозь решетку и ударился о стену рядом со мной. — Скоро кормить будут. Радуйся, что вообще жрать дают, убивец.
Он хохотнул и исчез. Шаги затихли где-то в глубине коридора.
Я остался один. В каменном коробе, с синим пятном на лбу. С чужим голосом в голове. Со странными строчками перед глазами, которые говорили о каком-то «Кирилле» и о том, что я… то есть он, невиновен. И что это «опасное знание». Какое знание? Для кого опасное?
Меня затрясло. Я попытался встать, но ноги подкосились, и я рухнул на доски, ударившись затылком о камень. Воздух выбило из легких. В глазах потемнело.
— Я не убивал… — прошептал я, проваливаясь в забытье. Слова смешались с голосом в голове, и я уже не понимал, кто говорит: я или тот, другой. Кирилл. Меченый. Мужчина, чье лицо я видел в луже.
Пока не отрубился, все слышал тот голос — навязчивый шепот, только теперь он звучал с отчаянием и злостью:
— Я не убивал… Но ты мне не веришь… Никто не верит…
Я захлебнулся этим голосом. Где-то вдалеке загремел гром — или это стреляли? — и я провалился в черную пустоту.
Что за бред? Где я вообще? Какой еще Кирилл?
Глава 2. Каменный гость
Очнулся я от того, что кто-то тряс меня за плечо. Резко, больно, чьи-то пальцы впивались мне в ключицу. Я дернулся, распахивая глаза.
— Тише, — прошелестел голос. — Не дергайся. Сердце опять схватит.
Я моргнул. Надо мной склонилось старое, иссохшее лицо с длинной седой бородой, свалявшейся в колтуны. Глаза напротив смотрели не на меня, а будто сквозь, в самую глубину. Взгляд у старика был цепкий, как у тюремного кота, который давно уже ничему не удивляется, но все примечает.
— Феофан, — представился он. — Малой я. Сосед твой по нарам. Ты, Кирилл, как рухнул, так два часа и пролежал. Я уж думал, конец тебе. Ан нет, дышишь.









