
Полная версия
Смерти не бывать
- Товарищ Головищев, как бы нам так на неприятности не нарваться, - неуверенно промямлил Вигилянский.
- Глотку свою заткни, фраер, - шепнул ему на ухо вертлявый, - вечер нам не обломай смотри – пожале-шь ишо.
- Идём, короче, с нами, девка, - с этими словами мордастый грубо схватил Настасью за руку. Она попыталась освободиться, но ручища была железная.
- Мне надо одеться, на улице холод... – защебетала растерянная
- Только через мой труп! – воскликнула её мать и схватила острые большие портняжные ножницы.
- Ах ты стерва старая! Мы с тобой тут по-хорошему, а ты? – возвопил тенорком вертлявый. В его кулаке появилась финка. - Мигом кишки выпущу!
- Убери живо! – цыкнул на него матрос. - Без смертоубийства тут мне! Одни бабы в доме.
Но Анна уже не владела собой, видя, что её дочь тащат к двери и бросилась на ближайшего из них, каковым оказался Егор. Устрашающего вида ножницы впились в запястье матроса и тот, взвыв от боли, обрушил дюжий кулачище на лицо пожилой дамы и, всё ещё - необыкновенной красавицы. Аполлинария склонилась над, рухнувшей без чувств сестрой, когда Настасья уже была выпихнута в прихожую. Ртищева отчаянно хваталась за все предметы и продвижение к раскрытой двери задерживалось.
- Я тут смотрю, смотрю, уж битые минут десять, и ничего не понимаю, - раздался спокойный уверенный в себе голос у порога. - И это православные люди? Да вы хуже басурман и христопродавцев. Вы чего себе позволяете в чужом доме, мразь?
- Ты как с уполномоченными революцией тут разговариваешь, приспешник буржуев чёртов?! – взревел матрос и потянулся за своей трёхлинейкой, оставленной в углу.
- А ты знаешь, с кем имеешь дело, убогий? – насмешливо спросил видный высокий шатен с аккуратно подстриженными нафиксатуаренными усиками. - Извинитесь все четверо, прежде всего, перед дамами и – прочь отсюда. Чтоб духу вашего смрадного тут не было!
Уверенность его голоса тут же подкрепилась чёрными зрачком ствола нагана.
- Да я тебя! – матрос схватился за винтовку, но вошедший незнакомец произвёл едва заметное движение, щёлкнул сухой выстрел, и Егорка рухнул на паркет с маленьким отверстием, расположенным с поразительной симметрией прямо посередине лба.
В тот же миг, мордастый кинулся на красавчика-шатена с финкой, но проворство незнакомца вновь выручило его, и вторая пуля уложила здоровяка на месте.
- Я тут ни при чём, господин, простите! – затрясся посеревший вертлявчик.
- Бог троицу любит, сударь... Вы оскорбили порядочную женщину, ногтя которой Вы не стоите. Я всё слышал, - за этими словами последовал третий выстрел, уложивший уголовника столь же аккуратно, в голову.
- Я не причастен к этому насилию, засвидетельствуйте, пожалуйста, гражданка! – взмолился Вигилянский. - Меня попросили, как искусствоведа, произвести оценку...
- Да, сударь, - с каменным лицом произнесла Настасья, - это правда.
- Проваливай, мразь, - бросил незнакомец Вигилянскому.
Тут Настасья заметила, что всё это время, за спиной вошедшего спасителя стоял какой-то человек. После того, как лысый мерзкий тип был изгнан, освободитель шепнул незнакомцу пару слов, и тот последовал за Вигилянским.
- Позвольте представиться, сударыня, - нарушил зависшее молчание элегантный человек лет тридцати пяти, то есть – ровесник Настасьи, своим низким хорошо поставленным голосом, - меня обыкновенно зовут Червовый Валет. Но для Вас я просто Олег. Прошу Вас называть меня именно так. Сейчас мой слуга и друг вернётся и уберёт эти отвратительные тела, вымоет полы. Не беспокойтесь. Всё будет сделано, как надо, и их милиция не заметит и следа. А пока позвольте мне осмотреть даму, лежащую без чувств. У меня имеется некоторый опыт в медицинском деле.
Человек этот, временами, весьма искусственно, но красиво грассировал, что оставляло странное, двойственное впечатление. Общими усилиями мать Настасьи привели в чувство, и она тут же начала усердно припудривать свой синяк с отёком. Не хотелось выглядеть не ком-иль-фо в глазах приятного молодого человека. Не привыкла к такому. Вскоре появился тот самый «слуга и друг», которого Олег представил Червонным Лбом. Прозвища вызывали некоторое недоумение, но интеллигентная красивая речь молодого человека, пересыпаемая отрывками стихотворений творцов Серебряного века, изысканные манеры, которых давно уж не приходилось наблюдать вокруг, смягчали все эти странности. Высокий худой Червонный Лоб, который казался непременно неуклюжим с первого взгляда, справился с очередным заданием на удивление ловко и проворно. Через полчаса паркет засверкал пуще прежнего, и никаких следов нежданных гостей не было видно. Как по мановению волшебной палочки, исчезли их тела, холщовый мешок, трёхлинейка. Если бы не боль в разбитом лице Анны, то всё можно было бы воспринимать не более, чем дурной сон.
- Что же, прекрасные хозяюшки, - неожиданно развязано вдруг произнёс Олег, - надеюсь, что вы остались довольны нашей услугой и не помянете нас недобрым словом. Но нам пора и честь знать. Припозднились уж изрядно. Прощайте, Настасья Николаевна. Хотелось бы Вас увидеть в скором времени в уютной едальне, что всегда открыта на Литейном, где мы, последнее время, собираемся по вечерам. Не беспокойтесь, пожалуйста за Вашу дочь и племянницу, сударыни: она будет доставлена домой с надёжным эскортом и позднее время – не помеха. Буду вас ждать, Настасья Николаевна.
После ужасного вторжения несколько дней Ртищевы-Оболенские приходили в себя, и сестра с дочерью усердно залечивали побитое лицо Анны примочками. Тётя вполне трезво высказывала опасения, что «тот самый лысый скользкий бюрократ» непременно донесёт куда следует и к ним придут с обыском, а то и обвинят их в пособничестве убийцам. Настасья возразила, что, по её мнению, Вигилянского «убрали», «обезопасили», так как Олег что-то шепнул своему человек и тот побежал за лысым. Дни проходили в страхе, но никто не появлялся, и тётя заявила племяннице, что она права. Настасья долго заставляла себя не думать о несколько подозрительном спасителе, но скоро поняла, что ей так и не удалось изжить тягу к общению с умными, образованными людьми. «Ведь никого вокруг не осталось: ни милой подруги Февронии, ни Кирилла, ни Сергея Охотина с братьями, никаких офицеров их былого окружения. Не стало либерального салона Ольги Третнёвой. Долиберальничали... С кем я общаюсь из посторонних, кроме Елены? С одним старичком-князем, навещавшем тётю. Впрочем, князь этот приносит иной раз занятные новости. Смешной старик не забывает и очередной раз намекнуть, что он по прямой линии происходит от Рюрика. От прочих же, всё чаще шарахаюсь на улицах. Тошно от гнусных морд. Хожу теперь нередко в церковь, слушаю проповеди и слёзы бегут из глаз. Никогда раньше такого со мной не было... А ведь мама с тётей меня почти и не водили во храм Божий. Разве что по праздникам. Столичное общество стало всё больше отходить от веры отцов уже в лице поколения моих родителей... Бегаю в поисках хоть какой-то работы. Иной раз удаётся заработать на переводах. Работодатели, как правило, малоприятные. Неужели я не могу себе позволить сходить в тот ресторанчик и повидаться с этим странным любопытным человеком? Да, его поведение вызывает большие сомнения в достойности его образа жизни. Вооружён, но не связан с властью, при этом не похож и на оппозиционера, но скорее всего на... грабителя. Следует честно себе признаться... Но и вольный разбойник мне ближе, чем представитель новой власти. Гораздо меньше гадливости вызывает. Червовый Валет начитан, обходителен, словом – из «бывших», а таких всё меньше. Но не прячется ли нечто грязное за его честным взглядом? Страшно, что и это меня не останавливает в желании увидеть его повторно! Прозвище у него, конечно, претенциозное. Невольно вспоминается сомнительная слава Бурлюков с их выставкой «Бубновый валет». Есть ли в моём желании пойти к нему, скрываемое от себя самой, влечение к нему? Надеюсь, что нет. Или же боюсь себе в том признаться? Пора бы и угомониться. Стара становлюсь ведь – истекает срок, отпущенный природой на легкомыслие. Пора подумать о Боге в свои тридцать шесть. И тут замаячил этот сомнительный тип – Валет. Чего только не было в жизни. Сколько мужчин падали к моим ногам! Но не оказалось достойных и среди этих смазливых офицеров. Но лишь двое из них прикоснулись к моему телу, помимо мужа гадкого. Первым был юный корнет, до замужества. Всё ограничилось объятиями после танцев. Вторым оказался самовлюблённый и самонадеянный офицер-полячишка. Но какой красавец! Фу, дрянь. Сама же вздыхала по большому поэту, чьё сердце было занято, и по могучей души полусвятому29... И вот, вновь, приходит тут же в голову Сергей Охотин. Что за распущенность! Ведь он – женатый человек».
К вечеру Настасья решительно вышла из дома. Навстречу ей попались две дамы, судя теперь не столько по одежде, сколько по общему облику, из бывших: полная и не очень. Та, что пополнее отчаянно грызла ногти. Обе проводили Ртищеву долгим взглядом, который она ощутила и даже повернулась к ним. Обе смутились и тут же поспешили прочь. Когда Ртищева вошла в полутёмное помещение ресторана, или попросту - питейного заведения не первой свежести, её обдал противный кислый душок и чувство промозглой сырости. Подняв глаза, она тут же встретила его прямой вызывающе-галантный взгляд из-под дуги чёрных бровей.
- Несказанно рад Вас здесь видеть, Настасья Николавна, присаживайтесь. Я знал, что Вы рано, или поздно придёте, - Валет оскалил чисто белые ровные зубы, что можно было встретить не часто и в его годы.
- Вы очень уж уверены в себе, Олег... Вы не упомянули своё отчество... – ответила Настасья, отбросив минутную завороженность его очами.
- Пустое. Просто Олег. Мне так приятнее. Мы с Вами ещё молоды. Место здесь, конечно, не для такой дамы, как Вы. Вы уж простите. Но заходить в места рангом повыше опасаюсь. Там можно в наше время нарваться на чекистов и прочую шваль, - Олег пригладил свой и без того безупречный английский пробор.
- А Вы не боитесь, что и стены имеют здесь уши?
- Нет. Я мало чего боюсь. Жизнь такая.
- От чего же Вы, позвольте спросить, не на юге или востоке, где опаснее, но достойнее для мужчины сегодня? Мне кажется, что лишь там подобает находиться сейчас уважающему себя храброму человеку Ваших лет.
- А я вне политики, Настасья Николаевна. Был призван в пятнадцатом и этого мне вполне хватило. Давайте не будем о грустном. Позвольте налить Вам шампанского из старых запасов. Здесь убогая обстановка, но имеется не только одна водка. Есть и зубровка старорежимная. Ведь это просто чудо, что в прекрасном некогда городе, ставшем адом, есть места, где вам нальют настоящее шампанское. Разве не так? Кьянти, увы, теперь не подают. В заведениях попроще нынешние посетители требуют пива и, непременно, тёплого. От него скорее развозит. Появилась присказка: «холодное пиво и пиво без капли водки пьют одни пижоны».
- Хорошо. Один бокал.
- Вы не курите, очаровательная Настасья Николаевна?
- Никогда.
- Очень жаль. Порою длинная тонкая папироса украшает даму. Позволите тогда мне одному?
- Если не в мою сторону...
- Вне сомнений. Вы от чего-то плохо обо мне думаете.
В противоположном углу зала, в полумраке, появился человек в шёлковой косоворотке с гитарой, который тихо запел, вяло перебирая струны:
- У ней следы проказы на руках и шёлковая блузка цвета хаки, и вечерами джигу в кабаках танцует девушка из Нагасаки…
- Согласитесь, что образ Ваш вызывает немало сомнений. Ничего не могу поделать с этим, несмотря на мою Вам благодарность.
- Я Вас вполне понимаю: за порог Вашего дома шагнул незваный гость, испачкал кровью Ваши паркеты...
- Я не об этом. Меня интересует, что Вы сделали с Вигилянским, к примеру?
- Вы наивно полагаете, что этого прохиндея можно было оставлять свидетелем и, что он не побежал бы тут же в Чека. Донёс бы и на Вас…
- Так я и подумала в тот вечер. Но кто Вы, распоряжающийся жизнями и судьбами?
- Ваш покорный слуга и анархист в душе. По этой же причине никак не могу служить в белых армиях. Анархист от природы. К тому же – одиночка. Даже не потерпел бы вступить в партию анархистов. Какая же свобода может быть там, где хоть какое-либо объединение со структурой? И Кропоткин мне не указчик.
- А кто? Стенька Разин?
- И к нему бы не пошёл. Даже к украинским батькам. Слышали про таковых? По всей Малороссии бушуют. Я – вольный разбойник, предпочитающий своё собственное руководство. Не взыщите. До Октября меня всё влекло к столичной богеме и сам грешил рифмоплётством. Некогда подумывал открыть свою ресторацию под названием «Дама треф» и не иначе. Вся соль была в названии, которое бы согревало душу. И пусть это был бы не «Донон», не «Кюба» и не «Астория». Не суть. Главное – своё, уютное место для богемных вечеров. Так, тихо прожить остаток дней хотел. Но судьбы распорядилась иначе. Не долго мне уж здесь осталось. Пока идёт война, у большевиков руки до всех не дотягиваются, но как только они победят, жизни таким как я не будет – воздуха не хватит.
- Как Вы сказали? Почему они победят?
- Простите, но Вы несколько наивны, как эсеры прошлой зимой, которые рекомендовали своим сторонникам «осторожно и в достаточной степени трезво отнестись к ликвидации большевизма. Ведь большевизм не вполне изжит массами30». Белые, Настасья Николаевна, не имеют шансов на победу. Всё оружие, все заводы у красных. Мощь пропаганды тоже. Это лишь вопрос времени.
- Как страшно мне такое слышать, Господи! Прошу Вас остановиться!
- Отсюда надо бежать, Настасья Николаевна. И как можно скорее. Можно через Финляндию. Хотите возьму Вас с собой? Только там пока ещё жизнь – в Европах. Городские собаки уж с осени прошлого года, прочувствовав всю паскудность этой власти, разбежались по окрестностям.
- Простите, но даже, если бы я согласилась, не могу же я бросить маму и тётю. Такое исключено.
- Могу понять Вас. Мне очень жаль... Но бежать отсюда просто необходимо. Здесь жизни Вам не дадут.
- Мне ближе монархизм, чем Ваш анархизм. Но и он милее большевизма...
- По поводу самодержавия вспоминается, как Николай всё говорил с начала войны: «А на нас легла тяжкая ответственность... А на нас легло бремя... А на нас...». В результате у царя появилось прозвище Ананас...
- Цинизм в адрес загубленного и, в моих глазах, святого человека не воспринимаю.
- Простите. Но давайте о чём-то более приятном, - он незаметно подлил в опустевший бокал Настасьи ещё шампанского, -как-то в Москве большевики приговорили к расстрелу некого Виленкина. В то время было заведено расстреливать в Петровском парке. Командующий расстрелом вдруг узнал в Виленкине своего бывшего товарища по училищу. Подошёл к нему проститься: «извини их, если они не сразу тебя убьют. Они сегодня в первый раз расстреливают». «Ну, прости и ты меня, если я не сразу упаду: меня тоже сегодня в первый раз расстреливают...» - ответил Виленкин.
- Мрачновато. А Вы бы могли так шутить перед собственным расстрелом?
- Кто знает? Пока не доводилось, к моей несказанной радости. Последнее время я гастролирую по нашим столицам: месяц - в Москве, месяц – здесь. Так вот, в Москве наткнулись мы с Червонным Лбом на новый ресторанчик, открытый рыжим клоуном Станевским, тем самым, что выступал с Радунским в известном дуэте клоунов-эксцентриков «Бим-Бом». Открыл он его с семнадцатого года и назвал просто «Бом». Слышал, что ресторан уже имеет другого хозяина и якобы Станевский удрал в Польшу. До сих пор, представьте себе, там сохранилась былая атмосфера. Кого только там не встретишь! Прямо на Тверской, напротив гостиницы «Люкс». Не знаете?
- Такое заведение – нет. С тех пор в Москве не бывала.
- Представьте себе, что там до сих пор чисто! Конечно, это не былая питерская «Бродячая собака» и даже не попытка её реанимировать в виде литературного кабаре с морфием «Привал комедиантов», что силились раскрутить на Марсовом. Там бывал и Блок. Но неотразимой Ахматовой там нет. Кстати, летом семнадцатого года в «Привале комедиантов» можно было наблюдать почти одновременно чудного и упоительно бездарного студента не первой молодости Грааля Аренского, Савинкова, Колчака и Троцкого. Ну и фармацевтов31, конечно же. «Привал» не был даже закрыт, но погиб, превратился в прах. Голодные крысы в нём перестали опасаться людей, а рояль отсырел. Всё от того, что там лопнули какие-то трубы, и вода из Мойки дала себе волю. Чёрно-красно-золотые стены покрылись плесенью.
- Но «Собаку» мне больше жаль. Доводилось в ней бывать. В ней было что-то неповторимое – ночные бдения в тонусе литературных споров, шуток… Те же скамьи, соломенные табуреты, отсутствие скатертей. Да и сводчатые комнаты, с пёстро расписанными Судейкиным стенами, огромный камин…
- Москва и пострадала чуть меньше от разгромов красногвардейцев. Под стёклами столиков «Бома» стихи новейших поэтов, на стенах – росписи и автографы литераторов. В книге отзывов - рифмованные комплементы поэтов. Остались ещё смазливые официантки в накрахмаленных платках. А главное, что там собираются осколки богемы. Уверен, что и Вам бы пришлось там по душе. Футуристы, кубофутуристы, ничевоки и прочая шушара, Ларионов, Гончарова, Толстой, Эренбург, Каменский, Дон-Аминадо, Кончаловский – кого только не увидишь! Недавно читал Маяковский. Зимой ещё пел Вертинский. Иной раз Судейкина отплясывала очаровательную польку. Как-то из Питера заехали Судейкин с Бенуа. Замёрзшие, в калошах, но не унывающие! Даже и графиня Роттермунд c огромными жёлтыми бриллиантами, оттягивающими ей уши. И не сорвали их до сих пор, что странно! Дама всё ещё весьма хороша собою, хотя и увядающая от опиума с кокаином. Теперь её все кличут просто Динка. По-моему, она сходит с ума. И это несмотря на то, что кокаин сильно подорожал во время войны. Тогда я жил ещё честно и бросил нюхать. На морфий переходить не стал. Встречал там и Настю-натурщицу, Шурку-Зверька по фамилии Монахов.
- Не думаю, что все эти кафешантаны могли бы вызвать у меня, при нынешнем положении, тёплые чувства. Как я уже Вам говорила, на юге и востоке идёт священная борьба, - без тени улыбки заметила Ртищева.
- Вы очень уж суровы, Настасья Николаевна. В Германскую командование требовало патриотических песен, но солдаты упорно распевали «Крутится, вертится шар голубой». Такое, право, не к лицу столь прекрасной даме. Расскажу-ка я Вам лучше об Александре Блоке. Уж поэтом-рыцарем и сверх-декадентом-то Вы не можете не интересоваться.
- До последнего года даже преклонялась пред его талантом. Но всему приходит конец. Полностью разделяю мнение Гумилёва о нынешнем Блоке: «Он, написав «Двенадцать», вторично распял Христа и ещё раз расстрелял Государя! Диавол тоже гениален – тем хуже для диавола и для нас». Впрочем, расскажите. Вы с ним знакомы лично?
- Приходилось встречаться. Н-да... «Эй, не трусь! Пальнем-ка пулей в святую Русь!» Блок – человек крайностей. Иным поэт такой величины быть не может. И политически наивен, как отрок. Почитайте труды Зигмунда Фрейда. Там всё и про Блока, Бальмонта и их поэзию в каком-то смысле объяснено. Да и про любого из нас, простых смертных, найдёте. А Гумилёву с его бесформенным носом, шепелявостью, при его влюбчивости самое место быть в трудах Фрейда.
- Что-то о Фрейде слышала, но не заинтересовалась, - в голосе Настасьи послышались нотки раздражения на подчёркивание физических недостатков поэта, которые она не замечала.
- И напрасно... «Мировой пожар революции» для Блока стал не столько символом разрушения, сколько «мировым оркестром народной души». И уличные самосуды представлялись поэту более оправданными, нежели любое судебное разбирательство. «Те, кто исполнен музыкой, услышат вздох всеобщей души, если не сегодня, то завтра» - восклицал Блок ещё в девятом году. В семнадцатом поэту стало казаться, что он услышал эту музыку. Зимой Блок уверял, что «революция есть музыка, которую имеющий уши, должен услышать... Всем телом, всем сердцем, всем сознанием - слушайте революцию!» Дослушался... Не зря Гиппиус так поразило, что Блок воспринял и Октябрь с готовностью и даже с восторгом, который похоже иссякает. Поэт принял новую власть и даже согласился работать на её пользу. Хищная власть стала умело использовать его имя в политических целях. С тех пор поэта, вопреки его воле, без конца выбирают на различные должности в комитетах и комиссиях. Объём бюрократизированной бездушной работы подорвал его силы. «Меня выпили» - недавно лаконично сказал поэт. Блок перестал писать говорил: «Все звуки прекратились… Разве вы не слышите, что никаких звуков нет?... Мы задыхаемся, мы задохнёмся все. Мировая революция превращается в мировую грудную жабу!» Несколько неожиданным оказалось для меня, что Блок - немалый антисемит. Впервые заметил я это, когда мы с Пименом Карповым и Хлебниковым заглянули к Мережковским. Велимир давно норовил увидеть женщину, в которую был влюблён по фотокарточке и отзывался, как об «умнейшей из женщин! Сибилле!» В роскошной квартире собрались Мережковский, Гиппиус, Философов, а также Блок и Чуковский. Хозяйка дома рассматривала нас сквозь дым папиросы с нескрываемым пренебрежением. Вдруг Блок обратился к Хлебникову, заметив, что сам не читал его стихов, но слышал о них лестные отзывы Вячеслава Иванова. Затем Блок высказался, что слышал якобы об антисемитизме господина Хлебникова. Велимир издал нечленораздельный звук и начал: «Еврейство на теле русского народа – это карболовая кислота, разъедающая чистую ткань... И вовсе евреи – не семиты. Семиты – это арабы... Да». Чуковский прошипел что-то ядовито, а Гиппиус навела на Хлебникова свой уничтожающий лорнет, словно рассматривала диковинное насекомое. Философов зарычал на Пимена: «Кто Вам позволил приводить сюда незнакомых?» сочувственно улыбался Велимиру лишь Блок. Когда сконфуженный Хлебников уже шагал чрез порог, он вдруг развернулся и протянул Блоку руку. В ходе рукопожатия он отметил, что линия жизни на ладони Блока пресекается к сорока годам.
- У Вас отличная память! Видимо Александр Александрович мало себе представляет, кто именно засел сейчас в Кремле. Иначе бы он не стал им служить. Когда вы видели Блока в последний раз?
- Как-то в начале лета...
- А Вы беседовали с Гумилёвым?
- Пришлось однажды. Я не его поклонник. Гумилёв как-то заявил, что «русский народ по природе своей – разрушитель и самоистязатель. Вот увидите! Я достаточно насмотрелся на фронте. Сожрёт он и себя, и нас, вожаков – ибо мы, поэты, в праве называться вожаками своего народа. Дрянь народ, что и говорить! Да и мы не лучше...» Сологуб высокомерно возразил: «Вы судите по себе».
- По-моему, именно Гумилёв любит свой народ. Оттого и страдает. А Вы часто бывали в «Привале комедиантов»?
- В «Привале» горлопан в жёлтой кофте Маяковский проклинал войну, крыл теософок матом, а Северянин войну прославлял и ублажал публику «изысками» «изысками» - смесью элегантного вздора с экзотикой и неологизмами, режущими ухо. Поэтесса-революционерка Лариса Рейснер взывала (во время войны!) в своих стихах к восстанию, а теософки призывали её к ответственности, как немецкую шпионку. Всё это было одинаково мерзко, но публика проглатывала и то и другое с восторгом. Затевали разные игры: а кто сейчас король поэтов и прочую чушь. Сологуб голосовал за Северянина, а Бурлюки орали за Маяковского. Мне думается, что Северянин – шарлатан, как, впрочем, и Бальмонт с Брюсовым. Оголтелые девицы не сводили глаз с Бурлюков-лихачей, опьянённые их нахальством. До войны, те же девы, точно так же неистовствовали при виде Бальмонта. Тот самый бурлящий Бурлюк, который до того заявлял, что «Хлебников глубже и выше Пушкина», чуть позже проталкивал в гении Маяковского. Танцы великолепной Карсавиной между выступлениями поэтов, мелодекламации Коваленской, были куда приятнее. Бывало, в зале оказывался, придерживающийся стены, Пимен Карпов. Однажды мы с будетляниным Хлебниковым шли по Кронверкскому проспекту и повстречали диковатого Пимена Карпова. На пространный вопрос Хлебникова о жизни Карпов ответил: «Да так... Живу себе предсмертно». Затем Карпов спросил Хлебникова, зачем тот напялил нелепую летнюю шляпу на голову, мол, зима – простудиться можно. «Да я по весне тоскую, - ответил будетлянин, который еле сводил концы с концами. – Я – будетлянин и смотрю в будущее, поэт поэтов, король времени и председатель земного шара. Мне видно то, чего не видно многим». Дальше Велимир понёс свою непереводимую будетлянскую заумь. Вообще-то он просто Виктор. Но Велимир звучит эффектнее... Несчастный, вечно безответно влюблённый в кого-то, неудачник. Он вечно ворчит на дам: «Жалкие пошлые мещанки, любящие деньги, хулиганов, пилотов и шофёров!» Так, добрели до Малой Невки, взгромоздились на конку и увидели в ней Маяковского. «Маяк, ты на острова?» - спросил Хлебников. «Да», - басом прогудел поэт в цилиндре на затылке, выпятив губу. В тусклых глазах молодого поэта настороженность, кулачище, сжимающий набалдашник суковатой палки, готов к схватке. Тот же Блок отзывался о Маяке неприязненно: «Такие, как он – не поэты, а только горланы-крикуны. У него совершенно отсутствует ритм, музыкальность... его рваные строчки напоминают грохот пустой бочки» и так далее. Не менее категоричен был Белый в те годы: «Это – предтеча антихриста этот верзила Маяковский. В нём есть что-то от Вельзевула. Это даже не «пришедший хам», это какой-то посланец из преисподней! Он означает для нашей культуры трагический конец!... И не потому ли он импонирует толпе, что имя ему – легион?»









