Смерти не бывать
Смерти не бывать

Полная версия

Смерти не бывать

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 24

- А чо с ними тут царь-монии разводить, командир? К стенке их, да и всё тут! Армейщине мы доверять не могём. Поскрести яё – контрой окажется. Всех в расход! – мычал косноязычный Волкодав, размахивая шашкой, - Ну шо, золотопогонники, становись, как грит-са, да поплотнее к другу-дружке. Та-ак, а ты присядь маленько, длинный больно. Те же лучшей будет. Нам велено патроны беречь, да и добрый я че-ек о вас же, вражинах, и пекусь. Шо бы не больно было, не долго. Коленки гр-рю пригни! Енто шоб пуля по сердцам прошла сразу и нихто тута не мучился из вас. Добивать не велено, а шоб истекли кровью тута сами. Ясно? Да пригибай коленки-то! А то кишку заместо сердечка-то и пробьёт. Говно-то и потекёть. Мне-то шо, а те ой как больно будет. Че-ек же я, как гри-сса, хуманный. Патроны на вас тут беречь велено. Не изводить на гниду ахвицерскую.

- Как енто получае-ца: ахвицер, а других таких же своим говном марать будешь? –дурковатым смешком хохотнул тощий тип с мутными блеклыми глазами и жёлтой кожей, туго обтягивающей резко выделенные скулы.

Ему вторили - тонким инфантильным смешком знакомый уже розовый свиноподобный малый и сиплым, давящимся – кургузый парень с вшивенькими, блуждающими глазками.

- Положим пока ещё ни спину, ни колени под пулей германской не гнул ни разу, - сухо отозвался долговязый капитан.

- Ну и дурак. Те хужее и бу-ет. Но подставлять ящик под короткого, шоб длиннее стал времени нету. И самого ящика тоже нету. Ну, давай! - утробно рявкнул Волкодав и вновь раздул слегка затухшую цыгарку, - Токмо сперва шинели, да сапоги сымай! Шо? Нет? Сам не сымешь - с трупака твово стащим, а дырку залатаем. Не ндравятся мне харя твоя. Вот шо те скажу, сволош.

- Да и портки ахвицерские знатные, - заметил кургузый малый с папироской в зубах и трёхлинейкой, подвешенной поперёк груди, - Получаете новое назначение! В штаб генерала Духонина 12хе-хе...

- Гы, гы! – протяжно, с надрывом заржал скуластый и никак не мог уняться.

Кто-то из пленных офицеров стал пригибать колени, но тот, самый – «долговязый», остался с гордо поднятой головой. И меньше всего в тот момент его пугала перспектива лежать часами среди остывающих трупов и истекать «мутной кишечной» кровью. Петра, по непонятной причине, в ряд - затылок в затылок - пока не поставили. Тощий Ермил прошёлся мимо приготовленных к расстрелу и, тряхнув мышиного цвета лохмами, одобрительно кивнул Волкодаву, который приложил ствол винтовки к спине последнего. Пятеро из девяти офицеров были убиты наповал одним выстрелом. Они мало отличались по росту, а тот, высокий, долго лежал в луже крови, остановив безразличный взгляд на тусклом сером небе. Гугнивый паренёк из деревенских дурачков бегал вокруг кругами и кричал что-то невнятное, тоскливо подвывая. Расхристанная толпа красного воинства одобрительно гукала при словах начальства и уй-лю-люкала в адрес несчастного дурачка. Наконец, один рябой малый прогнал его пинком. Охотин отметил про себя, что и былого народного уважительного отношения к убогим не остаётся. Поодаль стоял десяток, согнанных для устрашения крестьян, в глазах которых была затравленность, смешанная с безразличием к творящемуся произволу. Зависла томящая пауза и, в какой-то миг, тишина стала нестерпимой, нагоняла страх. Заплакал ребёнок на груди у крестьянки. Крестьяне издали звук, напоминающий стон, кое-кто перекрестился, но они продолжали стоять с безучастными лицами. В отдалении завыла собака. Когда Пётр увидел, что несколько поддонков стали испражняться на тела убитых, он рванулся было, чтобы выразить возмущение, но уцелевший боевой товарищ, резко остановил его, заявив в полголоса, что этим поступком он подвергает риску всех до сих пор нерасстрелянных присоединиться к груде мёртвых тел. Охотин, усилием воли, усмирил офицерскую гордость. Лишь стучало в мозгу: «До чего же запоганены души русских людей! Большевистские «к стенке» и «в расход» это не былые казни, подразумевающие церемонию и уважение к наказуемым. Теперь люди уничтожаются где попало - во дворе, в сарае, в подвале. Идёт уничтожение всех «не сочувствующих». Не столько беспощадность палачей поражает, сколько смиренное равнодушие жертв и случайных свидетелей расстрелов...»

- Проваливайте все, хватит! - гаркнул Ермил со срывающейся на визг подростковой хрипотцой.

- Ахвицерня мне заплатила уж за енто, - Волкодав ткнул корявым пальцем в свой шрам – Породу йыхну чую. А ты, командир, так со мной не говори. Пролетарская совесть мне терпеть-то не позволяить!

- Ты мне поговори ещё тут! – разозлился Ермил, - А шрам-то твой от кабацкой драки, говорят, а не от офицерской шашки, - но тут же добавил, примиряюще, - Знаю, что ты-то из, по тюрьмам томящихся, товарищей. Лучше проследи, шоб йихнего попа подобающе повесили, верёвку поправь, ежели нужно. Ребята наши косолапы и убоги.

Волкодав прошагал несколько саженей к виселице.

- Петлю, урод, высоковато одеваешь. К подбородку не надо, а пониже, дурья твоя башка! – крикнул он, приближаясь к красноармейцам, суетящимся возле приговорённого к повешению.

Бойцы оказались и впрямь бестолковы, и Волкодаву пришлось своими руками показать, как следует спустить петлю к спинной кости, затянув верёвку до предела, но чтобы жертва могла дышать. С утомлённым видом добавил:

- Учись, дубьё, покуда жив я.


В какой-то полусонной одури прошёл ещё один день в запертом амбаре. Временами Петра одолевали странные сны, будто бредёт он по совершенно пустой улице Киева, усаженной цветущими ровными, одинаковыми каштанами, которые, словно уродливо-толстые рождественские ёлки, обступают его всё плотнее. От их огромных свечей-соцветий исходит жутковатый запах тления. Деревья окружают его всё плотнее и начинают душить, а ноги у него отнимаются и бежать он не может, как это водится в сновидениях. В детстве Петя очень любил плоды каштанов за их неповторимые цветовые оттенки, но почему-то боялся цветов каштана. Среди ночи кто-то вдруг растолкал Петра:

- Вставай, Петро, - шептал на ухо глухой голос Власа.

- На расстрел что ли? - спокойно спросил Охотин, нехотя пробуждаясь.

- Скорей давай! – обдал Влас Охотина перегаром, - Вот сапожки тебе. Прохудившиеся, да всё лучше, чем босиком-то. И не поминай лихом. Не мог я на всё енто смотреть боле. Шо мы изверги какие? Ежели Ермил – Жердь чёртова, оскотинился, то Влас добро помнит, Петь. Нелюдем Ермилка стал, как и все они тут, командные, в отряде. Беги!

Пётр с мучением втиснул обожжённые ноги в чужие сапоги. Благо, чуть велики они были.

- А если они поймут, что ты меня отпустил, Влас? Порешат ведь?

- А шо мне жизня моя? Копейка, Петь. Всю душу и здоровье уж пропил. Не праведное дело оне тут вершат. Беги скорей.

- Дай тебе Бог уцелеть в этой мясорубке, Влас. А что когда-то тебе водку наливал по дворам московским, так теперь жалею о том.

- И без того бы, Петь, спился бы. На роду так написано, видать. Казёнку опосля Февраля так хлестал, что мозги-то себе и проспиртовал. Возьми коробок спичек с собой и корку хлеба. Самую малость они там повыпивали. Стало быть, не то что сразу за тобой побегут... Бывай, Петро. Ну, поторапливайся. Главное – скорее за Волгу, - Влас рыгнул редькой с чем-то кислым.

Охотин побрёл, что было сил, на восток, растворился в темноте. Он понимал, что нагнать своих будет ой как непросто. Ведь сил-то осталось мало: голова гудела от побоев, боль в пальцах ног не прекращалась, в животе было давно пусто. Только мысль о славном полке Каппеля и удерживал его силою воли на ногах, заставлял отмерять шаги в кромешной тьме. Мучила мысль о том, что близкий сердцу белый эмалевый крест Святого Георгия достался, пленившим его, нехристям, что грудь его теперь постыдно пуста. Понятно, что если он попадёт к своим, награду смогут восстановить, но это будет уже другой, а не первый, и потому – самый дорогой, Георгий. Ни Самарский Комуч, ни недавняя Уфимская директория Авксентьева13, ни новое правительство Сибири из кадетов и социалистов14 вдохновить Охотина не могли. Всё чаще вертелась в голове мыслишка об иронии судьбы, которая столь неожиданно свела его с бывшими соседями по Москве, которые когда-то стали ненадолго его дружками юных лет. Впрочем, Ермил и тогда не вызывал особого доверия. «Заигрывание с народом. Не иначе как барская блажь. Сам и пожинаю теперь. А Власа жалко. Всегда был добряком, по большому счёту, хотя и грубиян». У городка волжская вода блеснула ржавым оттенком, и Пётр, пару раз падая, сполз на ягодицах по желтоватому суглинковому скату к воде. Именно здесь, несколько дней назад, его пленили вместе с несколькими офицерами и солдатами. Отстреливаться было нечем. Боеприпасов не хватало. Неподалёку Охотин заметил брошенный, притопленный дощаник. Вёсел не было, как и сил вычерпывать всю воду. Охотин уменьшил объем воды в лодке ровно настолько, чтобы она могла справиться с добавлением его веса и оттолкнулся от берега, войдя по колено в холодную реку. Волга делала здесь небольшую излучину и была надежда, что течение вынесет его к противоположному, восточному берегу. Около часа длилось медленное движение к юго-востоку. Пётр, растягивая удовольствие, жевал корку хлеба. Когда до берега оставалось не более десяти саженей, штабс-капитан решился доплыть сам, несмотря на боль и холод, поскольку дощаник стало вновь относить в нежелательную сторону. Он не помнил, как долго ломился через дебри ольхи с рябиной, молодого сосняка, пересекал овраги, покуда немного не согрелся. Но сил оставалось немного. Пётр понимал, что если он остановится, то сразу продрогнет, поскольку одежда оставалась совсем мокрой, а утренний ветер уже поднимался вместе с солнцем. Приходилось шагать дальше. Имея опыт переходов на дикой природе и хождение в разведку, в германские тылы за языком, Пётр не плутал и, повинуясь чутью, угадывал нужное направление. Пробирался всё межами, да гранями, избегая открытых полей. Во ржи пищала масса мышей: зрелые колосья просыпали свои зёрна. Собрать урожай было некому... Подумалось вдруг, что весною он хотя бы дикий лук сумел бы отыскать и унять тоску пустого брюха. Сухое зерно надо было долго и осторожно жевать. Вдруг измученный беглец отчётливо вспомнил, как один соратник по Народной армии-столичный интеллигент удивил его не так давно своими странными мыслями о луковичных растениях. С голоду они выкапывали для своего весьма постного супца дикий лук, и тот человек заметил: «Мне всегда почему-то казалось, что луковицы, пугающе напоминают человеческую плоть. Не доводилось ли и вам, господа, отмечать их отдалённое сходство? При этом в свежих луковицах, с сильным побегом, можно усмотреть силу коловращения жизни, молодости нашей, а в обессиленных, с пожухлой зеленью, отмирающих луковицах – старость плоти людской. В особенности тех луковиц, которые обречены на гниение и не выживут зимой. Белёсость таких луковиц у основания побега невольно напоминают мне дряблость дебелой старческой плоти. Россия тоже устала». Когда стало смеркаться и силы вовсе покинули изголодавшееся, истерзанное тело, Охотин поскользнулся на глинистом склоне распадка и упал, ударившись головой о корягу, после чего остался лежать без сознания.


Очнулся он от звука родного голоса. Над ним склонился брат Аркадий в лихо заломленной мятой фуражке:

- А мы всё думали, что за шальные большевики тут везде наследили и так неаккуратно? Лазутчики, небось... Как я рад тебя живым видеть! Ты не представляешь, брат! Уж было совсем безнадёжное настроение. Похоронили мы с Серёжей тебя, честно говоря... Провидение отправило нас в разъезд и именно по балкам, чтобы враг издалека не разглядел. Как сумел бежать, брат?

- Да так, бывшие московские соседи - шпана столичная, помогли, брат... Один, правда, с немалым рвением, зубы выбивал, а второй верёвки разрезал. Но не так-то просто нас, Охотиных, жизни лишить. Где только не выживали. В каких только переделках не побывали мы в войну. А Серёжа наш ещё и в Японскую, - сиплым голосом отозвался Пётр.

Братья троекратно расцеловались.

- Смотри, брат, не касайся только раны на лбу. Она едва припеклась и легко может вновь начать кровоточить. Скорее бы до нашего полкового врача добраться.

- Ваш-Бродь! – раздался голос казачка-напарника Аркадия по разъезду, - Вижу вражеских всадников. Человек шесть-семь.

- Не так уж много. Нас теперь уже трое. Справимся. А побежим - заметят, стрелять начнут. Могут и попасть. Иной раз и красные в цель попадают. Давайте заляжем тут и подождём их. К тому же, нам теперь третий конь не помешает.

Дружный винтовочный залп повалил сразу двоих красных, поразив в грудь навылет. Рука ещё плохо повиновалась переутомленному Петру, а глаза видели не как до избиения. Его пуля лишь слегка ранила третьего противника. Пока красные спрыгивали с коней, чтобы залечь, пуля проворного Аркадия успела поразить ещё одного. Перестрелка затянулась, и мастерство офицеров и казака вынудило остатки красных в страхе бежать. Часть их лошадей досталась победителям.


2. Тяжёлые времена Северной Пальмиры


У меня противное чувство, что мы куда-то катимся с головокружительной быстротой.

А. Бенуа (после Октября 1917 года)


«Вы знаете, что такое пытка надеждой? - спрашивала Анна Ахматова у Лидии Чуковской и отвечала сама, - После отчаяния наступает покой, а от надежды сходят с ума».


Сохранив былую красоту молодости, Настасья Ртищева перестала ловить на улицах вызывающие взгляды мужчин своего круга: они стали ходить потупившись, затравленно озираясь. Да и не могли себе позволить офицеры ходить по Петрограду в форме, как это было в порядке вещей ещё не так давно. Теперь, оказавшись в униформе, да ещё и с царскими погонами, было немудрено лишиться жизни сразу же, на месте, или, по меньшей мере - свободы. Потускнели обитатели Северной Пальмиры, оголодали и отощали за первую голодную зиму. Было очевидно, что голод вызвала не Великая война, а бездумная политика новых хозяев, или же их намеренно-злая воля. До последних лет Настасья Николаевна была счастливо отгорожена от жестоких проявлений жизни. Сталкиваясь на улице с расхлестанной нахальной парой матросов, или солдат с красными бантами, но всё чаще - без кумача, она прикрывала, по возможности, лицо, избегая встречи глазами. «Когда-то тешила своё глупое самолюбие, приковывая взоры лощённых красавцев-военных, фланирующих по Невскому, ловила горящие красноречивые взгляды их бесстыжих глаз. Теперь же, боюсь поймать пристальный взор новых сильных мира сего», - с горечью подумала Настасья Николаевна и, завидев шумную братию красногвардейцев, потупила взгляд, сосредоточившись на носках своих ботинок. Тут же вспомнились слова матери, которая когда-то говорила ей, что «настоящая леди узнаётся по туфелькам и перчаткам. Прочее – не так важно». Судя по этим стоптанным ботинкам неопределённого цвета, их обладательница никак не вписывалась в понятие «леди». Не оставалось неизношенных башмаков, но лишь пока ещё на её маленькой изящной руке красовались приличные перчатки. Мама, успевшая на своём веку пожить и в Париже, и в Лондоне, теперь пыталась выхлопотать разрешение покинуть Россию. Она обивала пороги совдеповских присутственных мест, но пока всё было тщетно. Сама Настасья до сих пор не могла решить: хочет ли она покинуть Россию даже такую, ставшую чужой? Ответу пора было созреть, ведь уж скоро год, как большевики пришли к власти, и город на Неве становился с каждым днём всё мрачнее и неуклонно пустел15. Многие жители спасались от голода и холода в деревнях, но иные уже поговаривали, что местами, в них настоящий голод, гораздо худший, чем в городах. Настасья Ртищева поспешила до сумерек вернуться домой, но и там не было уверенности в покое. В городе всё чаще отключали электричество и, с погасшими уличными фонарями, он становился словно мёртвым. Но больше всего в такие часы пугала непривычная и немыслимая раньше тишина. Совсем недавно, в шестнадцатом году, в разгар войны, фруктовый магазин Соловьёва ломился от груш с ананасами, а рыбная торговля Баракова – от сёмги, громадных балыков и икры. Правда, цены тогда уже возросли и покусывали. Но заведения сии с той поры опустели. Недостаток пищи не так угнетал, как страх того, что их огромную квартиру могут в любой момент отобрать, или подселить каких-нибудь хамов. Рассказы знакомых о подобных случаях не выходили из головы ни на минуту. Их семье везло до сих пор: жить стали бедно, продавали за гроши старинную фамильную утварь, чтобы не голодать, но их пока не теснили. Частое обобществление жилых домов началось месяц назад, в конце лета. «Возможно, это связано с убийством Урицкого студентом-эсером Канегиссером и покушением в тот же день в Москве Каплан на Ленина. Советская власть сразу заявила, что на белый террор ответит красным, - размышляла Ртищева, - С тех пор офицеров арестовывают по сотне за ночь, как рассказывают знакомые, держат днями без пищи на баржах, увозят в Кронштадт. Там расстреливают, или топят16».


Мать с тётушкой сидели в своей комнате и пили чай с сухарями, обсуждая что ещё можно позволить себе продать с тем, чтобы иметь достаточно средств на хлеб насущный. Мало у кого повернулся бы язык произнести «старухи» в адрес этих пожилых дам. Столь хороши они были в свои шестьдесят с лишним лет. Они остались в просторной квартире одни, не считая Настасьи: прошлой зимой их молодая служанка Лукерья стала неожиданно всё больше грубить и пришлось с ней расстаться. После отречения Государя служанка, как и подобает, причитала: «Ой, что будет без Царя-то!» Успокаивали бедняжку. А позже, видимо, повстречала матросика, который «просветил» её... И начались отвратительные реплики: «давно бы их так», «ну-ка - поцарствуй ещё», «крышка Николашке», «эх, брат Романов, доплясался». Мать Настасьи сосредоточенно что-то пыталась доказать сестре. Временами тётя Аполлинария нервно прерывала размеренную беседу возгласом о том, что не имеет понятия, где сейчас находится её обожаемый сын, жив ли он, бросала на стол свой лорнет и пускала слезу. Настасью тоже не оставляла мысль о милом двоюродном брате, ротмистре гвардии, Кирилле. Нередко вспоминала она и бывшего мужа, Бориса Охотина, который сейчас сражается, возможно, рядом с Кириллом, или своими братьями. Но горечь их расставания тут же затмевала все добрые мысли о бывшем супруге. Борис становился всё холоднее и безразличнее к ней, светской красавице, куда более родовитой, чем он. Но более всего уязвил её тот факт, что Борис сделал их прислугу любовницей, хотя ей и не было ясно, не произошло ли это лишь после развода. «Но как грязно! Этим он оскорбил меня вдвойне! Словно и не было нашей юной любви никогда. Но было ли желание завести ребёнка взаимным? Или только мне так казалось? Я была готова ухаживать за мужем и растить дитя. И вовсе не как многие эмансипе нашего круга – жить только ради себя и удовольствий. Ведь я вышла замуж исключительно по любви к красавцу-Охотину старшему. Но детей Господь нам не дал. И ведь не из-за потребности своей в отцовстве он меня бросил, нет! Исключительно потому, что его общественная деятельность заменила ему жену! Он умеет красиво говорить. Но позже всё его красноречие свелось к политической карьере. С женой он уже и не утруждал себя лишним словом обмолвиться. Карьеры таких как он - думских болтунов, в конце концов, разрушили державу». Настасья была дружна с братом мужа - Сергеем Охотиным, который выказывал ей всегда особенное внимание. Странно было столь тепло думать о чужом муже и брате своего бывшего. Ртищева попробовала отринуть прочь нелепые мысли, но они продолжали лезть в голову: «Если Борис – самый красивый из братьев, а может быть – один и самых умных, то Сергей начитан не меньше, если не больше, и гораздо душевнее его. Боря – человек не добрый. Пётр тоже красавец, атлет и образец мужчины в лучшем смысле слова. И Глеб хорош собой, но сух и скучноват. Но чем хуже Аркадий – безукоризненный кавалерист, как и мой кузен? Образец офицера-романтика, рыцаря. При этом добрее всех и немного наивен. Антон Охотин – чудесный человек, но уж слишком не от мира сего. А как выглядит сейчас романтичный путешественник Дмитрий? Всё также одержим романтичными идеями своих будущих скитаний, духом первопроходцев? Никаких вестей, как послали его к французам в Легион...»


Настасье почему-то вспомнилась Пасха семнадцатого: «В конце апреля лежал глубокий снег и стоял необычный холод. Сбылась мечта творческой, «передовой» России: «Долой самодержавие!» Эйфория на улицах Петрограда не знала предела. Злобствующая теперь против большевиков, Зинаида Гиппиус написала в экстазе Февраля: «Цвети меж домами веселыми наш гордый, наш мартовский мак!» Шаляпин, по словам Леонида Андреева: «запел в честь Маркса – малодушный и трусливый человек!» Весной шестнадцатого он спел «Марсельезу» на русско-французском банкете, в присутствии членов правительства и Государственной Думы. Теперь он распевал её и в театрах, и на заводах, и в Бутырске... А сам-то Андреев... Тот же разрушитель, как и большинство литераторов...» Но Ртищева, воспитанная на идеалах офицерства и его преданности присяге и Трону, не могла принять случившееся и отнюдь не разделяла восторг улицы. Настасья рассеянно перебирала свои бумаги и наткнулась на пасхальные открытки, выпущенные в марте семнадцатого. Солдат и рабочий жмущие друг другу руки над огромным пасхальным яйцом. В лучах встающего за ними солнца написано мелким шрифтом: «Христос воскресе». На красном фоне яйца выведено буквами покрупнее: «Да здравствует республика!» Многими красный цвет Февральской революции воспринимался, как цвет пасхальный. Ртищеву же, от таких параллелей коробило. Рядом лежала тонкая брошюра со стихами двадцатипятилетней Марины Цветаевой «Царю — на Пасху». Написано резко и цинично: «Христос Воскресе, вчерашний царь! ... Ваши судьи — гроза и вал! Царь, не люди - Вас Бог взыскал... Но нынче Пасха по всей стране, спокойно спите в своем Селе, не видьте красных знамён во сне». «Большевиками уже запрещено празднование и Пасхи, и Рождества Христова. Даже яйца запрещено красить, ставить елку. Тьфу! - зло бросив брошюрку на пол, сказала сама себе Настасья. - Ладно – большевики, но ведь одарённая поэтесса... Да кто из них, наших талантов, себя не замарал? Даже и Блок! Уж на что велик... После его «Двенадцати» не хочется и слышать ничего о Блоке. Как удачно Мандельштам повесил на поэму эту ярлык «монументальной и драматической частушки». Несмотря на это, думаю о Блоке по-прежнему... Как и о Гумилёве... Вновь вспоминаются слова Блока, обращённые ко мне во время нашей единственной встречи: «Тем, что роза прекрасна, она уже делает вас лучше». Скорее всего он имел в виду «вас» во множественном числе... Отношение Блока, восприятие им меня, немного обидно, как и гумилёвское... Похоже, что Блок не осознаёт меры кощунства своей поэмы. Если во всём этот поэт очень тонок, то касаясь веры – грубее неотёсанного мужлана. Некогда он воскликнул: «Сестра моя, Христос среди нас. Это - Николай Клюев!» Самовлюблённый антропософ Белый, впрочем, создал поэму «Христос воскресе», неудачную и в стилистическом плане, а по степени кощунства намного опередил Блока. Ужасно, что кроме Гумилёва, Ахматовой, Вячеслава Иванова с Гиппиус и, ушедших вовремя, Сологуба с Анненским, все поэты – символисты, о которых что-то узнаю стали совдеповскими по сути. Наиболее сознательно одобрил Октябрь Брюсов. Бальмонт упивался своей ненавистью к Государю, а теперь, говорят, оголодал и пребывает в полной прострации. Зимой на улицах в толпе поговаривали, что вот-вот в Петроград придут немцы и «наведут порядок», а большевики доживают последние часы. Потом был пущен слух, что «в Петроград едет немецкая комиссия - для подсчёта убытков, которые причинены немецким подданным, и что будет немецкая полиция».


Мать позвала дочку к чаю, и Настасья подсела к столу с прежним рассеянным видом, неловко покручивая тонкую фарфоровую чашечку.

- Князь уверяет, что среди большевиков множество монархистов, и что весь этот большевизм устроен именно для восстановления истинного самодержавия, - опять начала своё тётушка Ртищева-Оболенская.

- И Вы верите такому вздору, тётя Аполлинария? – вскинула племянница прекрасные серые очи на почтенную даму в чепце.

Сей головной убор – наследие бабушки, возник на её голове недавно. Любившая новомодные парижские шляпки, сестра возмущалась анахронизмом на её голове, но тётушке мог позавидовать любой упрямец.

- Наверное – вздор... Но князь рассказал, что и графиня Нора Кинская17 недавно сумела чудом добраться с юга до Петрограда. То, что творилось по дороге и она видела своими глазами – это же ужас! Надеюсь, она уже на пути в Варшаву.

- Что вокруг творится, Ася! Это же немыслимо! Всюду рожи, как в ночном кошмаре – злобно-питекантропские. Повыныривали из тюрем. Какой уж там пролетариат! Это они теперь хозяева новой жизни – люмпены! – мрачновато произнесла мама. - Впрочем, и у бесящейся толпы есть тоже ощущение своего рода правоты и законности.

- А попробуйте ныне разыскать карету скорой помощи. Скорее успеете помереть, - продолжила тётя. - Хлебных хвостов не стало, как и обещали не так давно большевики. Но и хлеба самого нет. Какая уж там «пролетарская революция»! Tе самые рабочие и их жёны побираются по городу в поисках пищи, а люмпенская шваль и дезертиры в личной охране у новых хозяев откровенно разбойничают, жируют. Сам князь на днях так и говорил: «жируют». А он-то наслышан больше нас, ибо связан с вербовкой офицеров.

На страницу:
2 из 24