
Полная версия
От войны до войны. Потаённые смыслы эпохи
А Альбину, словно Остапа, понесло.
– Кооперация перевернёт жизнь. Невообразимо! Грядёт время, когда самые умные, самые яркие проявят себя. Хватит в потном утреннем метро на работу тащиться, чтобы киснуть, как ты, во всяких шаражках. Мы, считай, ничего не имели, зато нас имели, как хотели. Пора кончать с теперешним борделем.
– Наш «Тупик» – шаражка? – возмутилась Варя.
– Ну, извини, извини, не серчай на слово. У тебя институт – да, серьёзный. А Витька, хоть в аэропорту работал, всё равно киснул. Но суть-то в чём, Варя? Вот-вот павильон, где шиномонтаж, на торги выставят, по частям, штуками продавать будут. Распродажа-то лакомая, уже драка пошла. А мы с Витькой вожделеем купить его весь! Ве-есь! Для того и нужны легальные деньги. Чистые, непосильными кооперативными трудами заработанные. Теперь усекла?
Альбина шумно втянула чай и вопросительно уставилась на Варю, улавливая, какой эффект произвело её сообщение.
В «Тупике» перестроечные новшества обсуждали горячо, однако считали, что к атомной сфере они отношения не имеют. Средмаш всегда оставался в стороне от управленческих перетрясок, его никогда не разукрупняли и ни с чем не сливали, со времён Сталина он жил по своим внутренним правилам, чему способствовал режим особой секретности. Потому Варя была далека от кооперативных смыслов с их фиктивным заработком и вожделениями по части недвижимости, не хотела в них вдаваться и только плечами пожала:
– Суть, конечно, поняла, но для меня твоя конкретика – пустой звук. Это ты занимаешься масштабными проблемами торгов, а мы в нашей шаражке сидим на мелочах вроде атомных реакторов. Но держи в курсе, буду за тебя болеть.
– У тебя раннее осеннее обострение, как всегда, подкалываешь, – добродушно улыбнулась Альба. – Не понимаешь, что народ уже не прежний. Ладно, проехали. Теперь я тебя нашими журнальными сплетнями побалую.
Очень уж ей хотелось всласть потрепаться, в очередной раз самоутвердиться по части того изысканного общества, в каком она варится, хотя Варю, честно говоря, и эта тема мало интересовала. Она договорилась с Альбой о встрече не для того, чтобы убить время, – хотела по-бабьи излить подруге душу, смущённую жизненными сомневансами. К месту была бы сейчас рюмочка сливовицы, да нельзя: Альба за рулём, – у них новая «пятёрка» – да и ей самой не до спиртного, в декрете.
Однако подруга распушила хвост и увлечённо защебетала о потрясающих событиях, которые Варя даже представить себе не может. Оказывается, зять Хрущёва Аджубей написал личное письмо Горбачёву.
– Аджубей-то, он знаешь какой антисталинист, у-у! А сейчас на Сталина охоту объявили. Вот Алексей Иванович и написал, что готов Горбачёву присягнуть и верой-правдой служить перестройке, открывать окно в демократию, а ему даже публиковать статьи под своей фамилией не позволяют. Да, да, Варя, он и в журнале печатается под псевдонимом. Родионов – это и есть Аджубей. Во какие порядки при коммуняках были! Смех сквозь хохот! А у Горбачёва, оказывается, есть специальный помощник, через которого все бывшие, которые с самых-самых верхов слетели, могут к нему с просьбой обратиться. Это Алексей Иванович в комнате художников рассказывал, я сама слышала. Ну вот, отдал он письмо и ждёт. А с ответом затягивали, Аджубей нервничал. Потом приходит злой и говорит с пулевым словом: Горбачёв передал письмо Яковлеву, и мне звонил его помощник, сказал, что могу печататься под своей фамилией. И больше ни звука. Короче говоря, Варя, рекомендовали ему пойти подальше. Вот оно как на самых-самых верхах делается!
– Подожди, я не пойму: кто ему мешает за перестройку ратовать, если он хочет?
Пухленькая, резвая Альбина аж руками всплеснула, всхрюкнула:
– Да как ты не понимаешь! Докладаю: он же был главным редактором «Известий», опыт колоссальный, ум большого калибра, вот и просился на солидную должность, чтобы на виду быть. Ему для этого политическое алиби нужно. А ему – шиш! Ни звука. Выходит, гайка на резьбу не села. Потом Юрий Васильевич, ну, Степнов, наш фотокор, первач, который всё про верха знает, разобъяснил, что Яковлеву хрущёвский кадр не нужен, вот его и бортанули. Там свои тонкости. Юрий Васильевич сказал, что глушительный антисталинский успех – да, да, так и сказал: не оглушительный, а глушительный, со смыслом! – Яковлев хочет за собой оставить. И вообще, хрущёвские разоблачения культа личности сегодня не совсем к месту, даже вовсе не к месту. Пусть народ думает, что Сталина в первый раз догола раздевают. Политика! Вот оно как, Варя, всё теперь поворачивается. Мутно-путано всё.
При упоминании Степнова Варе вспомнилось необычное гостевание в Переделкино. Боже, как давно это было, целая вечность! А минуло-то всего лет семь. Что же творится на белом свете, если жизнь меняется так стремительно?..
Альбина ухватила Варину задумчивость, видимо, поняла, что подруга сегодня не расположена к бабскому трёпу, и перекинулась на житейское:
– А вообще-то, Варя, как жизнь?
Это был главный вопрос, понятный каждой женщине, ибо невзрачное, невнятное «вообще-то» на самом деле предполагает, что речь идёт о семейном благополучии и прежде всего о душевном самочувствии. Но в ответ Варя не могла, как раньше, весело улыбнуться и воскликнуть что-нибудь вроде «о’кей» или «полный порядок». По этой части настроение было не очень, она пожала плечами.
– Да всё вроде бы нормально.
Альбине ничего объяснять не надо, она сразу поняла, что в доме Кедровых непорядок, вцепилась:
– А ну-ка, подруга, давай подробнее, у тебя печаль в глазах. Докладай. Вместе будем думать.
Но Варе после водопада Альбиных восклицаний о жизненных удачах расхотелось обсуждать семейные сомнения. Да и сказать-то по-крупному было нечего. После съезда нардепов, где Дима пропадал днями и ночами, его жизнь перешла на ускоренный галоп. Семь дней в неделю он занят с утра до вечера, домой заявляется предельно усталый и сразу заваливается спать. Раньше всегда рассказывал о политических новостях, а сейчас и времени для бесед нет. Скучно, второпях пожуёт что-нибудь за завтраком, поцелует Алёнку – и помчался куда-то хвост трубой. Правда, зарабатывать стал больше. Но Варю не покидало ощущение, что повышенными авансами и получками он как бы оправдывает сверхзанятость. Что-то неясное, непривычное начало витать между ними, погода в доме изменилась, и от странных домашних перемен настроение было так себе. Потому на фоне Альбиных притязаний на развесёлую жизнь и её предвкушений новых радостей Варя наотрез отказала подруге в желании «думать вместе».
Сказала, как в былые студенческие времена:
– Альба, докладать-то не о чем, никакой конкретики нет. – Выдавила из себя улыбку. – Если что, ты у меня не открутишься, сразу вызову.
12
Ровным шагом отмерив знакомый барвихинский маршрут, Кондрат Кедров пологой гранитной лестницей спустился к большому озеру с двумя парами грациозных лебедей. По мосткам прошёл в надводную беседку, облокотился о перила. На противоположном высоком берегу поднимался нарядный замок с башнями и узорчатым фасадом – резиденция для знатных гостей. На аккуратной набережной было пусто, от воды веяло бодрящей свежестью, и думалось ему в тот раз особенно ясно.
С Дмитрием он лишь созванивался, оба не торопили генеральный разговор. Сын, видимо, взял время на то, чтобы определиться со своим личным завтра, а отец медлил, оттягивая «час икс». В мозгу шевелилась надежда: Варя вот-вот родит мальчика, это уже известно, глядишь, Дмитрий образумится, семейная встряска обернётся лишь лёгкой эскападой. С кем не бывает.
Домашние беспокойства не мешали думать о главном. Кондрат пошёл на последний круг жизни и подводил её предварительные итоги.
В годы перестройки он не изменил присяге молодого бойца, не стал ни правым, ни левым, ни прогрессистом, ни консерватором, ни русофилом, ни западником. После Висло-Одерского плацдарма, когда Господь Бог подарил ему вторую жизнь, его духовной опорой была забота о благоденствии Отечества. По Солженицыну, он плодоносил в пользу России и движения общественной мысли в каждом конкретном случае соразмерял с этой доминантой. Звезда Героя обеспечила ему карьеру, он не надрывался в потугах показать себе перед начальством, не цеплялся судорожно за чиновное кресло. Шёл по жизни спокойно, с устойчивой крейсерской скоростью, рассчитывая, когда придут сроки, укоренить род Кедровых в государственной элите, которая, в его понимании, была гвардией, готовящей прорыв страны в благополучное завтра. Человека праведного, его коробило от бюрократического пыла тех, с кем приходилось общаться, эту болезненную склонность партийных верхов он знал изнутри и на ощупь и надеялся, что рано или поздно изыдет из государственных штабов эта пагубная зараза. Потому и перестройку воспринял с оптимизмом.
Но надежды лопнули, всё рушилось, жизнь распадалась.
Отстранённость от бурного потока идейных новшеств, захлестнувших страну, позволяла Кондрату зреть в корень. Он судил просто, без туманной конспирологии и умозрительных изысков, ибо лично знал этих людей, одурманенных жаждой власти. В 87-м ему стало известно, что ещё в 85-м Яковлев письменно предложил Горбачёву переход на двухпартийную систему по американскому образцу, и для Кедрова замысел перестройки прояснился окончательно. Впрочем, он не тратил нервные клетки на идейную оценку яковлевского варианта, был абсолютно уверен, что в СССР политической системы с чередованием партий у власти эти люди не допустят. Они хотят оставаться при своём до физического конца. Но понимают, что их прозападные убеждения в КПСС не пройдут, и блудливо намерены создать свою партию, а КПСС слить в унитаз истории. Сохранив монополию на власть, эти свободолюбы, языки стёршие на обличении тоталитаризма, продолжат рулить привычным приказным порядком, ехать на кнуте, за неповиновение угрожая отлучением от привилегий, – эти навыки у них в крови, храп не лечится. И добьются своего, сольются в объятиях с Западом.
Откровенно говоря, даже при таком историческом переломе катастрофа Кедрову всё-таки не мерещилась, – что ж, лично ему предстоит выйти в тираж, зато наступит настоящий детант, реальная разрядка мировой ситуации. И всё бы ничего, да опасений набегало превеликое множество. Ещё со времён МГИМО, когда изучал историю международных отношений, Кондрат сильно сомневался в бескорыстии Запада. Смущали и события последнего десятилетия.
В 77-м Андропов представил в ЦК закрытый доклад о том, что американская разведка, не считаясь с затратами, ведёт активный поиск людей, которых в качестве агентов влияния можно продвигать на высокие должности в политике, экономике, даже в науке. Со шпионажем спецслужбы разбираться наловчились, но по части агентов влияния дело было совсем новое, сродни откровению. И КГБ ужаснулся от масштабов «влиятельной» вербовки. Но противостоять не умел, лишь поставил ЦК в известность, ибо речь шла о кадровой политике, а кадры – прерогатива партии. Когда началась перестроечная чехарда, Кондрат вспомнил о том докладе, с которым ознакомился под роспись. В то время даже создали группу по подготовке ответных мер, однако дело ушло в песок и забылось. Сегодня ясно, чем аукнулось небрежение к давнему предостережению КГБ. Впрочем, самодеятельными вычислениями, кто есть кто в высоких партийно-советских аппаратах, Кедров заниматься не стал, предоставив это сомнительное удовольствие Крючкову. Зато сразу понял, что вакханалия критиканства, девятый вал компромата, бешеная истерика вокруг истории, поношение всего советского и прочие внезапно постигшие общество недуги – дело рукотворное, намеренное. Из перестроечного бедлама явственно торчали уши агентуры влияния. Спящая, она ждала своего часа. И когда поступила команда, тысячи, а возможно, десятки тысяч интересантов на всех уровнях всех видов власти – от государственной и партийной до медийной и финансовой – разом взялись за дело. И задачу, которую они выполняли на данном этапе, Кедров вычислил без труда: погрузить общество в хаос! Даёшь разруху в реальной жизни и в головах людей!
Шлюзы для потоков нечисти и свежевыжатой лжи о прошлом были открыты.
Словно из-под земли, повылазили откуда-то всевозможные религиозные секты, горячо вербовавшие сторонников, анархисты разного толка, звавшие покончить с государством, эволюционеры с голубыми флагами, местечковые остёрословы, соблазнявшие детей вредными советами переиначивать хорошее в плохое. Глашатаями новой правды стали фрондёры с фигой абсолютной свободы личности в кармане, неустанно и крикливо обличавшие нынешние порядки. Фанаты похудания на каждом углу неистово славили герболайф, хватая прохожих за рукав и навязывая чудо-таблетки. Выжиги и барахольщики, торговавшие с рук всякой всячиной, громко обогащали уличный шум неформальной лексикой. Пресса прославляла светочей экологии, требовавших наложить эмбарго на технический прогресс и вернуться назад, к природе. Объявившиеся вдруг шаловливые СМИ шумели о дурацких, безумных идеях. Кондрату запомнилась заметка о строительстве автономных высотных пивных с туалетами на верхних этажах и турбинами на нижних, что позволило бы обеспечить небоскрёб электричеством. Этот бред будоражил не столько идиотизмом, сколько возможностью публично провозглашать любую чушь, любое постыдство. На улицах кликушествовала крикливая орда карикатурных непризнанных гениев с повышенным гемоглобином. Словно пугала огородные, щеголяли в немыслимо пёстрых одеяниях девушки без возраста, личности с пограничным сознанием. В центре города шныряли стайки пацанов, задиравших прохожих, на окраинах безбоязненно, громким матом по ночам будили людей своры подвыпивших собутыльников. На Арбате, привлекая тысячи зевак, грохотали самодеятельные джазбанды, с барабанным боем шествовали кришнаиты в причудливых восточных одеяниях. Телесеансы внушений Чумка и Кашпировского вводили в экстаз. Чуть ли не в каждом доме появились трёхлитровые банки водопроводной воды, после «зарядки» от телевизионных гуру обладавшей волшебными свойствами. Всё, что вчера было нельзя, вдруг стало льзя. Этот хлам с блошиного рынка, это всеобщее безумное грязепомазание безжалостно прославляло телевидение. Всесветный шабаш с разгулом пошлятины обрушился на психику людей, сбивая их с толку, делая беспомощными перед шквалом перемен, угрожая одичанием жизни.
Цирк и зоопарк в одном флаконе. Такого разгула не мог себе представить даже туберкулёзник Оруэлл.
Ещё хуже было с идейными вызовами.
Кондрат, через которого прошли тысячи номенклатурных кадров, умел читать скрытые смыслы и с лёгкостью схватывал суть беспощадной эпидемии разоблачительства, охватившей общество. Поражал размах дела. Безудержное шельмование, свирепое сведение счётов, скелеты в шкафах, поддельные компроматы, водевильные склоки, сливы порочащих документов, вал подложных обвинений в афёрах, в растратах, в пьянстве, даже в двоежёнстве и прочий доносительский шлак – не ушаты, не бочки, а цистерны этой грязи потопом изливались на обывателей. В том числе через мерзкие телеристалища особо отъявленных ненавистников прошлого, собиравшие у экранов миллионы людей, очумевших от размаха публичной стирки грязного белья. Смерч нелепых обвинений не щадил ни седых, ни лысых, ни бритых, ни усатых. И – да, да, он обрушился на страну вдруг, внезапно, ни с того ни с сего. Под флагом гласности! Сомнений не было: сделано по команде! Кедров хорошо знал, как по команде ворочают общественными настроениями, много таких вбросов было на его, по нынешней терминологии, тоталитарном веку.
Но поражало, что компроматный кошмар-шантаж шёл на фоне истерики о сталинских репрессиях. И крутили дьявольскую шарманку всеобщего раздрая именно те, кто громче всех негодовал о тираническом советском прошлом. Между тем, тотальный озноб, колотивший общество, очень уж начинал напоминать лихорадку тридцатых годов, когда людей натравливали друг на друга, поощряя взаимную нетерпимость. Жадные до славы перестроечные вдохновители очищения от скверны прошлого на деле стали подстрекателями новой волны репрессий, хотя с виду и не кровавых, – по аппаратному сообществу прокатилась волна самоубийств. «Увы, человеческая природа несовершенна, а правители издревле умеют раздувать раздоры, – думал Кондрат и мысленно ужасался. – Архитекторы и прорабы, они того же поля ягоды, что и те, кого бичуют. Но не должно хромым негодовать на горбатых».
От этого коллективного сумасшествия, от демократического оголтения прорабов перестройки – при чём здесь демократия? – Кедров, хотя и принял для себя главные решения, всё же пребывал в лёгкой растерянности. Вдобавок по службе дел почти не стало, и Кондрат упрекал себя за «ковыряние в носу». С тоской осознавал, что запас жизненной активности у него на исходе, ни сил, ни локтей не осталось, и как быть, неизвестно. Пошёл на последний круг, а теории эндшпилей ни в шахматах, ни в жизни нет. Только дебюты разработаны.
Да, он смирился с неизбежным падением КПСС и не испытывал тяжких душевных мук в преддверии её распада – возможно, по той причине, что свою партийную песню он вот-вот допоёт до конца. Смущал опасный для Отечества хаос запредельной свободы, чреватый, опять-таки по Солженицыну, новым тоталитаризмом. Классическое нетерпение интеллигенции в очередной раз могло обернуться против неё самой.
В непредсказуемых вариантах.
Впрочем, это удел завтрашних времён. А неспешно размышляя о наставших уродливых днях, мелко философствуя, как подшучивал он сам над собой, Кондрат приходил к выводу, что новая хаотичная жизнь неизбежно начнёт преподносить неприятные сюрпризы и перестроечным ниспровергателям основ, – как бы им самим не угодить под каток компании разоблачений. Да, выиграть у шулера, играя его колодой краплёных карт, невозможно. Однако, известно, именно шулеры нередко становятся жертвой побочных обстоятельств. Старый холостяк, волюнтарист Шопенгауэр, пожалуй, был прав: живущим в стеклянных домах не следует швыряться камнями.
В уютной беседочке на озере он смотрел в воду в прямом и переносном смыслах.
13
Первый звонок прозвучал, когда пошла кутерьма вокруг академика Заславской, чья история поразила масштабами перестроечной фальши. Впрочем, многие говорили, что это не звонок, а удар колокола, возвестивший о том, что изначальная вера в благостные демократические времена пресеклась.
Та скандальная свара, получившая широкую огласку, для Дмитрия Кедрова началась внезапно.
В один из дней позвонил Карякин:
– Приезжай и, по возможности, не затягивай.
Теперь их отношения были дружескими. На съезде Кедров не подвёл, отличился, знатно показал себя в деле. Он сидел в первом ряду балкона с прекрасным обзором зала и каждый раз, когда намечалась дискуссия по текущему вопросу, внимательно наблюдал за левым проходом. В крайнем кресле одного из передних рядов сидел человек в пёстром пиджаке – приметная чёрно-белая клетка. Это был Егор Яковлев. Иногда он вставал с места и замедленным шагом вальяжно шествовал к боковой двери. Но ещё не успевал выйти в фойе, как в разных концах огромного зала поднимались несколько депутатов из других делегаций. Некоторые из них семенили к ближайшему выходу, другие торопились занять два-три первых места в очередях к микрофонам, установленным в проходах, чтобы отсечь от них ораторов из послушного меньшинства. Словно ошпаренный, вскакивал и Кедров, тоже спешил к выходу из амфитеатра балкона, эскалаторами спускался с галёрки на минус первый этаж и быстрым шагом устремлялся к площадке перед туалетами.
Со своей верхотуры он, как правило, прибывал последним – вокруг Яковлева уже теснились человек десять. Зато во время бега по эскалаторам успевал кое-что сообразить по части дискуссионого сюжета, и Егор Александрович почти всегда учитывал его мнение. Мозговым штурмом боевой отряд межрегионалов быстро отрабатывал тактику полемики, распределял роли, и выступальщики на нерве мчались в зал, сразу вставая к микрофонам, – им уступали место те, кто заранее занял очередь.
И едва начинались дебаты, из пяти-шести стационарных микрофонов напористо била именно их точка зрения, словно конфети из хлопушек, засыпая зал ворохом цветистых слов. Но время дебатов ограничено, оппоненты зачастую даже не успевали выступить, и голосование складывалось удачно для активного меньшинства.
Этот хитроумный трюк, по словам Карякина, сообразил лично Егор Яковлев, за что надо бы ему в ноги поклониться, – сколько ретроградных резолюций удалось завалить! Потом, собираясь по случаю, участники мозговых штурмов весело вспоминали это съездовское шапито, язвительно надсмехаясь над простофилями из консервативного большинства.
Но в этот раз было не до смеха. Вокруг академика Заславской, которая предложила новую схему социального управления обществом, завертелась нешуточная карусель.
Юрий Фёдорович начал без разминки:
– Дима, есть проблема по твоему профилю. Ты читал «Иного не дано», который открывает статья Заславской?
– Ты же знаешь, какая сейчас горячка. Сборник в очереди на чтение. А что?
– А то, что вокруг Татьяны Ивановны пошла свистопляска, лигачёвская публика возбудилась. Значит, так. Немедленно прочитаешь статью, нужны твои компетентные аргументы в поддержку Заславской. Кстати, её концепция согласована. Понял?
– В двух словах, о чём речь?
– Татьяна Ивановна – женщина отважная, вызвала огонь на себя. Первой провозгласила, что на смену классам по Марксу идут слои населения. – Скаламбурил: – По существу, меняем классовый подход на кассовый. Пролетариат давно расслоился, перестал быть движущей силой.
Кедров знал об этой концепции. Заславская, которая часто давала интервью и писала уйму газетных статей, не раз касалась запретной пролетарской темы. Сначала осторожно, туманно, потом смелее, откровеннее. Судя по словам Карякина, в сборнике, где с манифестами выступила маститая верхушка прорабов перестройки, она, видимо, зашла с козырного туза и поставила крест на «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!», обнулив идейную основу ленинизма. Лихо!
Дмитрий понимал, как непросто в рамках Института рабочего движения организовать пышные похороны пролетарской диктатуры. Попытался ускользнуть:
– Заславская, как ты помнишь, как раз перед перестройкой писала, что ослеплена величием марксовой мысли в «Капитале».
– Ну и что?
– Мне кажется, сначала надо отработать аргументы для её «квантового скачка». Задача непростая, представляется, лучше идти от полифоничности мнений и сначала вбросить «слои» Заславской наряду с классами, как одну из свежих идей, а потом раскрутить её через СМИ. Может быть, срочно провести научную конференцию?
– Какую конференцию, Дима! Какие аргументы! Не тарахти. Заславская – выдающийся социолог и экономист, почётный доктор Джорджтаунского университета! Великие умы имеют право на прозрение. Не надрывай память, гляди вперёд, а не оглядывайся. Татьяна Ивановна стала научным лидером перестройки. Новые времена – новые песни. Кроме того, надо действовать срочно. А во-вторых… Ты же читал «Преступление и наказание».
– По Достоевскому ты у нас главный.
– А если я главный, то устами Великого Инквизитора приказываю: «Да сгинет истина, если от этого люди станут счастливее». Ты понял смысл событий? Марксизм одряхлел… И давай-ка без карамазовского бунта разума.
Не понять Карякина было невозможно. Но младший Кедров не до конца освоился в новой для него среде идеологов перестройки, где доблестью считались инквизиторское лицемерие и официальная ложь, где цель оправдывала средства. В его душе всё ещё копошились ненужные представления о верховенстве научной истины, ещё не угасли в нём шевеления духа, отторгавшие цинизм. Однако Карякин поставил вопрос столь жёстко, что было ясно: на сей раз «или – или». Или «да сгинет истина», или «бери шинель, иди домой», «давай, до свидания» и прочие расхожие прощальные приговорки. Чаемые вегетарианские времена светлой демократии заканчивались, не начавшись.
Дмитрий отшутился:
– Будет, как изволите хотеть… Кстати, ты не забыл, что завтра в институте присутственный день?
Но расставаться с упованиями больно, не каждому дано справиться с умственно-душевной болью без наркоза. И, распрощавшись с Карякиным, Дмитрий припарковался за углом – там, на небольшой площадке у местного магазинчика, торчала блекло-голубая будка телефона-автомата.
– Уля, еду из Переделкина, жажду пообщаться. Это счастье, что ты дома.
Они договорились встретиться в маленькой кафешке на Маросейке, которую облюбовали для свиданий, и Дмитрий, пока добирался до центра города, сосредоточенно оттачивал суть своих душевных переживаний, чтобы вместе обмозговать карякинское «или-или», которое на деле звучало как «быть или не быть». Откровенно говоря, он не сомневался, что поддержку получит не Гамлет, а Великий Инквизитор, ибо Ульяна страдала аллергией на КПСС, и её мнение Дмитрию было нужно лишь для самооправдания – тот самый наркоз, снимающий душевную боль. Впрочем, Уля поможет и укрепиться в решимости, женская ласка вдохновляет.






