
Полная версия
От войны до войны. Потаённые смыслы эпохи
Дообедали скучно, пить было больше не о чем. И Кондрат поплёлся домой, благо «Прага» близко от Староконюшенного.
На Старом Арбате творилось чёрт знает что. Пляски в ритме эпилепсии, блатные песни, грохот барабанов, джаз-бандов, карандашные рисовальщики-моменталисты, прилипчивые гадалки, прыщавая школота, нимфетки, девки срамного вида, пугала огородные в не пойми каких одеждах – пустые никчемности, жаждущие быть приметными. Здесь же субтильная особа, похоже, божевольная, потёртая жизнью, выцветшая, обращающая на себя внимание светло-голубым платьем со стеклярусом. Кто-то торгует с рук слепым контрабандным сигаретным товаром. Филиал преисподней! Ещё вчера всё это было немыслимым, а сегодня вдруг по чьему-то дьявольскому заказу стало «гвоздём» демократической программы. Кедров шёл через это сборище городских сумасшедших, эту пучину вульгарщины и нецензурщины, через угарные толпы ряженых, в безрадостном, натужном, греховном веселье творящих непотребство, и понимал, что это кривозеркалье, эта гулящая нечисть, эти худшие из худших – продукт перестроечного гниения, что порвалась связь времён. И хоть тресни, не мог собраться мыслями, в голове плыло, чувство растерянности терзало мучительно. Тяжёлые тучи зашли по-над Русью, страна погружалась в сумрак. Нет, не о таких своих прощальных днях он мечтал.
Ему под семьдесят. Герой фронта, он ещё в студенчестве, в сталинские времена понял, что военная храбрость не равнозначна гражданской смелости. Когда за пьянку в день похорон Сталина его вышибли из Спорткомитета, он растерялся вот так же, до потери соображения. Как раз в ту пору встретил Зину – познакомились на танцах под оркестр в «раковине» парка Горького, – загорелся женитьбой, а тут всё рушится. Стреляться не собирался, однако эта шальная дурость в башке всё-таки мелькнула. Но в ту пору фронтовики держались кучно, и те, кто постарше, кто до войны нюхнул пороху тридцать седьмого года, дали совет: чтобы обрести спокойствие, надо напрочь выкинуть из башки тяжёлую думу. Легко сказать! Но как? Пить беспробудно? Нет, дурман не поможет, после опохмела всё пойдёт заново. Надо мозги переключить на что-то совсем-совсем иное. Важное, очень важное! Чтобы душевно увлечься другой мыслью.
По зову памяти Кондрат словно дверь в прошлое распахнул, вспомнил разговор с Портнягиным, которого в роте звали Васильичем. Мобилизованный, когда ему было за сорок, успевший до войны построить канал Москва – Волга – не зеком, вольнонаёмным, командовал сварочным цехом на дмитровском мехзаводе, – Портнягин только в памятную послесталинскую встречу за рюмкой водки рассказал о прошлых страхах, по его словам, хуже фронтовых. Когда вода впервые вошла в канал, с Волги в Москву, на торжественное заседание в Большом театре поплыл праздничный пароход с командным составом стройки. На каждом шлюзе грохотала медь духовых оркестров, плясали танцевальные ансамбли, народные хоры задиристо пели весёлые частушки. В ответ с палубы – парадные речи, славицы. Но на стоянках незаметно поднимались по трапу молчаливые неприметные люди, и каждый раз уводили с собой кого-то из пассажиров, да не по одному. И все понимали, кто их приголубил.
– То ещё было плавание, – кривился после рюмки Васильич. – До Большого театра не все доплыли, а уж из головки энкавэдэшной – никто. Потом сказали, что враги народа, всех расстреляли. Представь, чего мы натерпелись? А на пароходе надо было ещё и «Ура!» кричать, праздник! От того страху я никак отойти не мог, много чего мерещилось. А потом плюнул и стал всей душой радоваться. Москву сделали портом пяти морей! Канал четыре года строили; хотя зэки, но героизма трудового хоть отбавляй – сколько раз дамбы паводком прорывало, и проравы чуть не телами своими люди затыкали. Мы на заводе первый в стране самосвал соорудили. Я, Кондрат, по сей день горжусь.
И выходило, по Васильичу, что гордость за дело рук своих помогла ему в горькие дни отодвинуть страхи. А там и перемоглось.
Медленно ступая по мелкой плитке шумного неопрятного Арбата, Кедров раза два перебрал в памяти тот разговор с Васильичем и «модернизировал» давний совет: надо бы не мозги сушить, измудряясь, как переговорить с Варей душа в душу, а отойти от домашних передряг, предоставив семейным событиям идти своим чередом. Были бы все живы-здоровы, и пусть случится то, чему суждено. Литургии в церквах Кедровы не посещали – Зина на Пасху за живой водой, конечно, в храм заглядывала, – но Кондрат верил, что Господь суеты не любит, без божьего умысла ничего в жизнях не случается. В каждом повороте судьбы заложен смысл, который раскрывается лишь со временем, а вернее сказать, вовремя, в нужный час.
17
Испокон веку водились на Руси люди, которых считали странными. Одиночки, строем мыслей выпадавшие из общего течения жизни. Немало было среди них великих перводумцев, искавших новые смыслы земного и вселенского бытия. Однако чаще всего странные люди отличались от соседей по жизни таким складом ума, в котором желание и умение думать преобладало над повседневными суетными хлопотами-заботами. «Со странностями» – говорили о таких, а по-житейски совсем уж просто – тяпа-растяпа, чего с него взять?
И судьбы странных людей порой складывались странно.
Жизнь Алексея Семёновича Журбы, насколько он помнил, начала странно прихрамывать ещё в 1948 году, когда его записали в первый класс малаховской средней школы, которую в округе называли гимназией – в память о царских временах. Лёша знал, что его папа пал смертью храбрых на войне, но оказалось, отец не успел погибнуть на фронте, сгинув где-то на Севере. Мама рассказала об этом за неделю до начала занятий, когда нарядно одела его в новую фланелевую рубашку и впервые повезла в Москву, чтобы положить садовые анютины глазки к родственной могиле на Ваганьковском кладбище.
По узким тенистым аллеям они долго петляли среди старинных надгробий, пока мама не сказала: «Вот мы и пришли. Поклонимся, Лёша, нашим предкам». Повзрослев, Алексей узнал, что в кладбищенской конторе маме не удалось доказать родственную причастность к этому захоронению, потому что документы на него сгинули в революционном угаре семнадцатого года. Однако же бесхозный, обвитый плющом времени обелиск кладбищенские взяткодралы не снесли и даже слегка за ним ухаживали «за счёт заведения». Спустя много лет, когда настала перестроечная барышная лихорадка и на Ваганькове втридорога торговали любым бесхозным клочком земли, даже безудержная страсть к наживе не смогла повалить старое надгробие – по семейному завету Журба иногда навещал Ваганьково, убеждаясь, что памятник в порядке. Наверное, по срокам давности эта сиротская могила получила охранный статус.
Надгробие не было шикарным. Глыба серого, не тёсанного с трёх сторон гранита, камень-дикарь с выбитым на передней стороне большим крестом и витиеватым узором, обрамлявшим длинную эпитафию, тоже выбитую в камне и оттого вечную – глубоко пахал резчик, буквы почти не тронуло время. Правда, обелиск был высоким, выделяясь среди соседних захоронений, и его литая чугунная ограда из переплетённых завитков тоже обращала на себя внимание.
На фронтоне было написано:
«Раб Божий Ферапонт Кирьянович Меланин, крестьянин Тверской губернии. В 1886 году поселился в Москве, основал изготовление и торговлю древесной шерстью. Жил честно и достойно. Крестился, постился, Богу молился и людям помогал. Мир праху его. Мы в гостях, а он уже дома».
Мама, завершив чтение эпитафии вслух, погладила сына по голове и со вздохом облегчения сказала:
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.






