Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 3

– Покажите бумаги, – потребовал голос.

Загорский полез во внутренний карман, достал свое удостоверение – зеленую книжечку с двуглавым орлом – и прижал к щели. Рука, худая, с красными от холода пальцами, схватила книжечку, втянула внутрь, дверь захлопнулась. Загорский вздохнул, приготовившись ждать. Но ждать пришлось недолго – через минуту дверь распахнулась, и на пороге возникла женщина.

Она была молода – лет двадцати пяти, не больше, – но выглядела на все тридцать пять. Бледная, худая, в ситцевом платье, заштопанном в дюжине мест, с платком на плечах. Темные волосы выбивались из-под платка нечесаными прядями. Но лицо… лицо было не просто красивым – оно было породистым, тонким, с большими серыми глазами, которые сейчас смотрели на Загорского с таким отчаянием, что у него кольнуло под ложечкой.

– Проходите, – тихо сказала она. – Только тихо. Дети спят.

Загорский шагнул через порог и оказался в комнате, которая совмещала все функции сразу: кухня, столовая, спальня, детская. В углу – железная кровать, на которой под лоскутным одеялом сопели двое маленьких. У окна – стол, заваленный бумагами и посудой. Печка-буржуйка, чуть теплая, потому что дрова, видимо, кончились. Запах нищеты – затхлый, горький, безнадежный.

– Садитесь, – женщина указала на табурет. – Чем обязана? Николай Иванович уже три месяца как в могиле. Что полиции от него нужно?

Загорский присел, снял фуражку, положил на колени.

– Меня зовут Алексей Петрович Загорский. Я из сыскной полиции. Расследую убийство. Убит купец Толмачев. Вы, вероятно, знаете, о ком речь?

Женщина вздрогнула, побледнела еще больше, если это вообще было возможно. Руки ее, до того теребившие край платка, замерли.

– Толмачев? – переспросила она шепотом. – Тот самый, что покупал у Николая бумаги?

– Тот самый. Вы в курсе?

Она опустилась на другой табурет, напротив Загорского, и закрыла лицо руками. Плечи ее затряслись – она плакала беззвучно, чтобы не разбудить детей.

– Господи, – выдохнула она сквозь пальцы. – Я знала. Я чувствовала. Николенька мне перед смертью говорил: «Маша, не бери греха на душу. Сожги эти бумаги». А я думала, дети хоть месяц сыты будут. Купец дал сто рублей. Сто рублей, вы понимаете? За какие-то бумажки, которые муж переписывал ночами! Я думала, это счастье. А это…

Она разрыдалась в голос. Загорский сидел, не зная, что делать. Утешать? Не по чину. Молчать? Жестоко. Он достал платок – чистый, накрахмаленный – и молча протянул женщине. Она взяла, вытерла слезы, высморкалась, попыталась взять себя в руки.

– Простите, ваше благородие. Раскисла. Вы спросить пришли? Спрашивайте.

– Для начала представьтесь. Как вас зовут?

– Марья Степановна Сухотина. Вдова коллежского регистратора Сухотина.

– Марья Степановна, расскажите мне всё с самого начала. Как ваш муж получил эти чертежи? Кто ему их дал? И почему он решил их переписывать?

Сухотина шмыгнула носом, поправила платок.

– Муж мой служил в технической конторе при Министерстве путей сообщения. Писцом. Переписывал бумаги для инженеров. Место тихое, не пыльное, но скудное – двадцать рублей в месяц жалованья. А семья, сами видите, растет. Он и подрабатывал по ночам – купцам, заводчикам разным, копии с чертежей снимал. Это не запрещено, коли заказчик свой. – Она помолчала. – Месяца два назад пришел к нему человек. Немец. Предложил работу – скопировать чертежи паровой машины. Муж сначала отказывался – говорит, чертежи сложные, не его ума дело. А немец деньги предложил хорошие. Пятьдесят рублей сразу, еще пятьдесят – когда закончит. Мы тогда с голоду пухли, дети болели… Николай согласился.

– Как звали немца? – быстро спросил Загорский.

– Не знаю. Он имени не называл. Высокий такой, худой, в очках. Говорит по-русски чисто, но с выговором. Одевался хорошо – пальто дорогое, трость с серебром. Николай его боялся, честно скажу. Говорил: «Маша, нелюдь это. Глаза у него пустые, как у рыбы».

Загорский нахмурился. Описание совпадало с тем, что он слышал в ресторане о Мекке. Но и не только – слишком общее.

– Чертежи муж делал долго, недели три. Немец приходил каждый вечер, проверял, указывал. А потом, когда всё закончили, немец забрал и копию, и оригинал. И заплатил обещанные пятьдесят. А через неделю муж заболел. Врач сказал – горячка. А я думаю… – Она запнулась. – Я думаю, отрава. Потому что здоровый был мужик, никогда не жаловался, а тут в одночасье слег и через четыре дня – Богу душу отдал.

Загорский слушал, не перебивая. В голове складывалась картинка: немец заказывает копию чертежей, забирает и оригинал, и копию. Потом переписчик умирает. Потом чертежи – уже копия? оригинал? – всплывают у вдовы, и она продает их Толмачеву. А Толмачева убивают, и чертежи исчезают. Но остается один лист.

– Марья Степановна, а откуда у вас чертежи, которые вы продали Толмачеву? Вы же сказали, немец забрал всё.

Сухотина отвела глаза.

– Я соврала вам, ваше благородие. Простите, Христа ради. Но боялась. Немец тот… он страшный. А вы полиция… Думала, скажу – хуже будет.

– Говорите, как есть, – мягко сказал Загорский. – Я не для того, чтобы вас наказать. Я убийцу ищу.

Она вздохнула глубоко, решилась:

– Муж мой был не дурак. Он понимал, что за чертежи такие деньги платят – значит, дело темное. И когда немец приказал сделать копию, Николай сделал две. Одну – для немца, другую – про запас, у себя оставил. Спрятал под половицу, в чуланчике. Думал, может, пригодится. Не для продажи, а так… на всякий случай. А как помирать начал, позвал меня, велел достать и сжечь. А я… – Она опять заплакала. – Я не сожгла. Думала, детям останется. А потом купец этот нашелся, через знакомых. Сто рублей дал. Я и отдала. И вот теперь…

– Теперь купец убит, – закончил за нее Загорский. – А чертежи пропали. Но один лист остался на месте преступления. Вот этот.

Он достал из кармана обгоревший клочок и протянул женщине. Та взяла дрожащими руками, всмотрелась.

– Да, это оно. Почерк Николая. Я узнаю. Он всегда «р» с хвостиком писал, вот здесь, видите? – Она ткнула пальцем в немецкую подпись под чертежом.

Загорский забрал улику, спрятал обратно.

– Марья Степановна, у вашего мужа не осталось каких-нибудь бумаг, записей? Может быть, имя немца где-то упоминалось? Адрес? Приметы?

Она задумалась, наморщила лоб, потом встрепенулась:

– Постойте! Был у Николая блокнотик. Маленький, сафьяновый. Он туда всё записывал – кто сколько должен, какие заказы, адреса. Я после его смерти нашла, хотела выбросить, да рука не поднялась. В комоде лежит, в белье.

Она встала, подошла к комоду, долго рылась, перебирая ветхие тряпки. Наконец достала маленькую книжечку в потертом кожаном переплете, протянула Загорскому.

– Вот. Только там всё по-немецки. Я не понимаю.

Загорский раскрыл блокнот. Страницы были исписаны мелким, убористым почерком – действительно, по-немецки. Но немецким Загорский владел свободно – мать его была из остзейских немцев, и в доме говорили на двух языках. Он пробежал глазами записи – имена, даты, цифры. И вдруг остановился.

На одной из страниц, ближе к концу, стояла запись, сделанная карандашом, торопливо, словно впопыхах:

*«Herr Schmidt. Treffen um 9. Moika 43. Vorsicht – gefährlich».*

«Господин Шмидт. Встреча в 9. Мойка 43. Опасно».

– Мойка 43, – вслух повторил Загорский. – Это же рядом с Исаакием. Дорогой район.

– Что там? – робко спросила Сухотина.

– Адрес, Марья Степановна. Возможно, адрес того самого немца. Или того, с кем он встречался.

Он захлопнул блокнот, сунул в карман.

– Я должен забрать это с собой. Вам оставить расписку?

Она махнула рукой:

– Забирайте. Мне эти бумажки только память о муже, да и ту больную. Лучше скажите, ваше благородие, мне бояться? Тот немец… он узнает, что я с вами говорила?

Загорский посмотрел на нее, на спящих детей, на убогую комнату. И почувствовал, как внутри поднимается холодная злость. На того, кто убивает таких, как Толмачев. На тех, кто делает нищих вроде Сухотиной своими пешками. На систему, в которой правый всегда проигрывает.

– Знаете, что, Марья Степановна, – сказал он, вставая. – Вам здесь оставаться нельзя. Если тот человек узнает, что вы говорили с полицией… Сами понимаете. Есть у вас родственники в городе?

– Сестра замужем в Коломне, – растерянно ответила вдова. – Но она сама еле концы с концами сводит, трое детей…

– Неважно. Собирайте детей и поезжайте к ней. Прямо сегодня. Я дам денег на извозчика и на первое время. А когда всё кончится, я вас разыщу.

Она смотрела на него с недоверием и надеждой.

– Зачем вам это? Я вам чужая.


– Затем, – жестко ответил Загорский, доставая бумажник, – что вы единственная свидетельница, и, если вас убьют, я не прощу себе этого никогда. Держите. Здесь двадцать пять рублей. Хватит на месяц, если экономно.

Он положил деньги на стол. Сухотина смотрела на них, не веря глазам.

– Господь вас сохрани, – прошептала она. – Как же вас благодарить?

– Лучше благодарите, если останетесь живы. Собирайтесь. Я пришлю за вами извозчика через час. А пока – никому ни слова. Если кто постучит – не открывайте.

Он надел фуражку, шагнул к двери. У порога обернулся:

– Имя вашего мужа, Марья Степановна, я обещаю: оно не будет забыто. Я найду того, кто его убил.

Тот же день, вечер.

Санкт-Петербург, набережная Мойки, дом 43.

Пролетка остановилась напротив трехэтажного особняка в стиле позднего классицизма – с колоннами, лепниной, львиными масками на фронтоне. Здесь жили люди с деньгами. С большими деньгами. Окна первого этажа светились огнями, у подъезда стояла дорогая карета, кучер в ливрее дремал на козлах.

Загорский расплатился с извозчиком, отпустил его – здесь требовалась осторожность, лишние глаза ни к чему. Он прошелся по набережной, делая вид, что любуется видом на Исаакий, который темнел громадой в серых сумерках. Дождь наконец утих, но ветер с Невы дул пронзительный, сырой.

Дом 43. Что здесь? Чья резиденция?

Он подошел поближе, вгляделся в табличку у подъезда. Медная доска гласила: «Дом действительного статского советника П.А. Валуева». Валуев? Тот самый, что недавно назначен управляющим делами Комитета министров? Влиятельный человек. Очень влиятельный.

Загорский присвистнул сквозь зубы. Немец Шмидт встречается с Валуевым? Или Шмидт – сам Валуев под псевдонимом? Или это просто совпадение?

Он стоял на набережной, смотрел на светящиеся окна, и чувствовал, как дело, казавшееся простым убийством купца, обрастает новыми слоями, как луковица. Немцы, англичане, чертежи, министры… Где тут правда?

И тут за его спиной раздался голос – спокойный, насмешливый, с хорошо знакомыми интонациями:

– Ба, ба, ба! Алексей Петрович! Какими судьбами? Вы ли это? Или у меня уже галлюцинации от петербургской сырости?

Загорский резко обернулся. Перед ним стоял человек лет сорока, в дорогой шубе с бобровым воротником, в цилиндре, с тростью с золотым набалдашником. Лицо холеное, с легкой проседью в бакенбардах, глаза умные, чуть прищуренные, с хитринкой.

– Князь! – выдохнул Загорский, не веря своим глазам. – Князь Оболенский? Вы?!

– Он самый, душа моя, он самый. – Князь широко улыбнулся, протягивая руку в лайковой перчатке. – Сколько лет, сколько зим! С самого Крыма не виделись, кажется? Вы тогда поручиком были, а я… Ну, да что вспоминать. Что вы тут делаете в такую погоду? Мерзнете? Любуетесь архитектурой? Или, не приведи господь, по делам службы?

Загорский пожал протянутую руку, лихорадочно соображая. Князь Оболенский – его старый знакомый еще по Севастополю, где Загорский служил в контрразведке, а князь состоял при штабе по особым поручениям. Человек умнейший, хитрейший, с связями во всех слоях общества – от великих князей до извозчиков. После войны они потерялись из виду. И вот – встреча. На Мойке, у дома Валуева.

– Дела, князь, – осторожно ответил Загорский. – Служба. А вы? Неужели здесь живете?

– Я? Бог миловал. – Князь засмеялся. – Моя берлога на Английской набережной. А сюда я к старому приятелю заглянул, Петру Александровичу. По одному щекотливому дельцу. – Он вдруг прищурился еще сильнее. – А вы, стало быть, тоже к нему? Или мимо шли?

Загорский понял, что промедление смерти подобно. Князь Оболенский был тем человеком, который всегда знает больше, чем говорит. И если он здесь, значит, знает что-то о чертежах. Или о Шмидте. Или об убийстве.

– Я, князь, по делу об убийстве купца Толмачева, – решился он сказать правду. – Ищу одного человека. Немца. Который, возможно, бывает в этом доме.

Оболенский поднял бровь.

– Немца? В доме Валуева? Голубчик, там каждый день толпа народу – немцы, французы, англичане… Вы поточнее? Имя, приметы?

– Шмидт. Или псевдоним. Высокий, худой, в очках. Глаза… нехорошие.

Князь задумался на секунду, потом щелкнул пальцами:

– Ах, вот вы о ком! Тот, что с Балтийским заводом якшается? Ну да, видел я его. Два раза. Проныра еще тот. Только, голубчик, – он понизил голос, приблизившись к Загорскому, – вы с ним поосторожнее. Он не простой немец. Он из тех, кто никому не служит, кроме себя. И, говорят, на очень высоких людей работает. Очень высоких.

– На кого, князь?

Оболенский оглянулся по сторонам, словно проверяя, нет ли лишних ушей. Потом шепнул:

– На тех, кто выше министров. Вы меня поняли? Выше. А теперь прощайте, Алексей Петрович. Рад был встрече. Заходите как-нибудь на чашку чая – потолкуем о старом. А сегодня я вас не видел. И вы меня не видели. Договорились?

Не дожидаясь ответа, князь поднял воротник шубы, кивнул и быстро зашагал вдоль набережной к своей карете. Через минуту карета тронулась и скрылась за углом.

Загорский остался один. Ветер с Невы дул все сильнее. В окнах дома 43 горел свет. Где-то там, за этими окнами, возможно, сидел убийца. Или тот, кто знал убийцу. Или тот, кто был выше министров.

– Черт знает что, – пробормотал Загорский, запахивая шинель. – В какие дебри я вляпался?

Он еще раз взглянул на дом и медленно пошел прочь, в сторону Конногвардейского бульвара. В голове гудело от мыслей: вдова Сухотина, немец Шмидт, князь Оболенский, дом Валуева, чертежи, убийство… И над всем этим – тень кого-то очень высокого, выше министров.

– Завтра, – решил он. – Завтра начну с Балтийского завода. И с англичанина, которому Толмачев показывал чертежи. А пока – спать. Иначе голова лопнет.

Ночь опускалась на Петербург сырая, холодная, полная тайн. И где-то в этой ночи бродил убийца с пустыми глазами, который уже убрал одного свидетеля и, возможно, готовился убрать следующего.

Вот вариант продолжения – ретроспективная глава, которая раскрывает прошлое Загорского, его путь к должности титулярного советника, его семью, потери и мотивы. Это позволит читателю глубже понять героя и его внутренний мир.

Глава 4. В которой титулярный советник вспоминает прошлое и находит в нем ключ к настоящему.

27 октября 1860 года, поздний вечер.

Санкт-Петербург, Лиговка, дом Кудрявцева, квартира 12.

Загорский вернулся домой за полночь. Ноги гудели от ходьбы, шинель промокла насквозь, а в голове гудел целый улей мыслей. Он поднялся на второй этаж, отпер дверь своим ключом и шагнул в прихожую, где его встретил привычный запах – старых книг, воска и почему-то яблок. Яблоки приносила дворничиха, добрая душа, знавшая, что барин любит антоновку для бодрости.

В квартире было темно и тихо. Загорский зажег свечу, прошел в кабинет, бросил фуражку на кресло, шинель повесил на вешалку – сушиться. Потом налил из графина воды, выпил залпом и сел за стол, уставившись в одну точку.

Князь Оболенский. Эта встреча выбила его из колеи больше, чем убийство Толмачева. Потому что князь был из другой жизни – из той, которая кончилась пять лет назад, когда Загорский оставил военную службу и вернулся в Петербург разоренный, больной и одинокий.

Он зажег лампу, достал из ящика стола папиросы – привычка, оставшаяся с Крымской кампании, – закурил, глядя на пляшущий огонек. И память понесла его назад, в те годы, когда он был не титулярным советником, а поручиком, и жизнь казалась простой и ясной, как штык.

1853 год, декабрь.

Санкт-Петербург, Михайловский дворец.

Алексею Загорскому шел двадцать седьмой год, когда началась Восточная война. Он служил в лейб-гвардии Семеновском полку, был молод, красив, хорошо сложен, имел небольшое состояние и огромные перспективы. Отец его, Петр Ильич Загорский, происходил из старинного, но обедневшего дворянского рода, однако сумел выправить положение удачной женитьбой.

Мать Алексея, Елена Карловна, была дочерью обрусевшего немецкого барона фон Клейста – человека ученого, библиофила, владельца огромной библиотеки и небольшого имения под Дерптом. От матери Алексей унаследовал светлые глаза, спокойный нрав и любовь к книгам. От отца – упрямство, чувство долга и ту особенную петербургскую стать, которая позволяла ему держаться ровно с любым, будь то император или дворник.

В том декабре 1853-го они собирались у родителей на Рождество. Большой дом на Гороховой, елка, гости, матушкины пироги с капустой, отец с бокалом шампанского провозглашает тост за победу русского оружия. Война только начиналась, и никто не знал, чем она кончится.

– Алеша, – говорила мать, поправляя ему галстук перед балом, – будь осторожен. Эти турки… Бог с ними. Ты у меня один.

– Маменька, полноте, – смеялся он. – Я в гвардии, меня не пошлют дальше Царского Села.

Он ошибся.

1854 год, осень.

Севастополь, Малахов курган.

Война пришла неожиданно, как всегда и бывает. Весной 1854-го гвардию двинули на юг, и через три месяца Алексей Загорский, поручик Семеновского полка, стоял по колено в грязи под Севастополем, слушал, как ухают английские бомбы, и пытался понять, куда исчез тот блестящий Петербург с балами и елками.

Он воевал честно. Не храбро – храбрых там хватало, и многие из них уже лежали в братских могилах, – а именно честно. Делал свое дело, не прятался за спины, не искал теплых мест. В октябре, при первой бомбардировке, его контузило, но он остался в строю. В ноябре ходил в штыковую на англичан и вышел живым, потеряв полроты.

А в декабре его вызвал к себе начальник штаба.

– Загорский, – сказал генерал, глядя усталыми глазами на карту, – вы знаете языки? Немецкий, французский, английский?

– Так точно, ваше превосходительство. Матушка учила с детства.

– Отлично. Вы откомандировываетесь в распоряжение контрразведки. Там нужны люди с головой и языком. Хватит вам под пулями стоять – и так уже контуженный. Будете ловить шпионов.

Так Алексей попал в ту структуру, о которой не принято было говорить вслух. Маленький отдел при штабе, где служили такие же, как он, – образованные дворяне, владеющие языками, умеющие думать и молчать. Там он и встретил князя Оболенского.

Князь был старше на десять лет, из той знати, что ближе к трону, чем к окопам. Но в отличие от многих, он не отсиживался в тылу, а мотался по передовой, собирал сведения, плел интриги, ловил вражеских лазутчиков. Он быстро разглядел в молодом поручике толк.

– У вас, Загорский, – говорил он, попыхивая сигарой в прокуренной землянке, – нюх. Как у легавой. И главное – вы не лезете на рожон. Вы думаете. Это редкость. Оставайтесь с нами, война кончится – пригодитесь в столице.

Но война кончилась не скоро. И когда она кончилась, Загорскому уже не хотелось возвращаться в столицу.

1856 год, весна.

Петербург, Гороховая улица.

Он вернулся домой в марте, через месяц после подписания мира. Вернулся не один – с ним ехало известие, которое он вез как камень на груди.

Отец встретил его на пороге. Петр Ильич постарел лет на десять – осунулся, сгорбился, волосы совсем побелели.

– Алеша, – сказал он тихо, обнимая сына. – Матушка не дождалась. В феврале… сердце. Она всё ждала тебя, всё смотрела в окно. А в тот день вышла на мороз без платка, простудилась, и в неделю…

Алексей молчал. Он стоял посреди прихожей, где еще пахло матерью – ее духами, ее пирогами, ее теплом, – и чувствовал, как внутри что-то обрывается. Он не успел. Он ловил шпионов, пока она умирала. Он думал, что война – главное, а оказалось, что главное было здесь, и он это потерял.

Мать похоронили на Смоленском кладбище, рядом с дедом-бароном. Алексей поставил простой гранитный камень и долго стоял под дождем, глядя на мокрую землю.

– Я найду тебя, маменька, – сказал он тихо. – Я еще не знаю как, но найду. Ты будешь мной гордиться.

Он не знал тогда, что эти слова станут его судьбой.

1856 год, лето.

Петербург, Департамент полиции.

Отец умер через полгода после матери – тихо, во сне, от разрыва сердца. Врач сказал: не выдержало сердце потерь. Алексей остался один. Имение пришлось продать за долги – отец в последние годы запустил дела, лечился, тратил на докторов. Осталась только небольшая сумма да матушкина библиотека, которую Алексей перевез к себе на Лиговку.

Надо было служить. В гвардию он не вернулся – форма после Крыма стала ненавистна. Друзья звали в министерства, сулили протекцию. Но Алексей выбрал другое.

В Департаменте полиции его встретили с недоумением. Бывший гвардейский офицер, с боевым опытом, знающий языки, – и просится в сыскную часть? Это же мелочи: кражи, убийства, мошенничества. Не дворянское дело.

Но Алексей настоял.

– Я хочу искать правду, – сказал он директору. – Не на поле боя, а здесь. Люди убивают друг друга не только на войне. И часто хуже, чем на войне.


Директор пожал плечами и подписал назначение. Так Алексей Петрович Загорский стал чиновником для особых поручений при сыскной полиции – титулярным советником, девятый класс по Табели о рангах. Недворянский чин, но с правом на личное дворянство. Жалованье небольшое, работы много, а благодарности – еще меньше.

Но Загорский не жаловался. Он нашел свое место.

1857 год, зима.

Петербург, Лиговка, дом Кудрявцева.

Квартиру на Лиговке он снял случайно – подвернулась дешево, потому что хозяйка, вдова коллежского асессора, боялась жить одна в большом помещении и искала жильца солидного, не пьющего, из благородных. Загорский подходил идеально.

Две комнаты, кухня, прихожая. Мебель старая, но крепкая. Из окон виден двор-колодец, где вечно суетятся дворники, извозчики и мастеровые. Шумно, грязно, но близко к центру и до участка недалеко.

Здесь он обставил свой быт. В большой комнате поставил матушкин секретер красного дерева, развесил по стенам книги – целая библиотека перекочевала с Гороховой, – повесил портрет отца в мундире и акварель матери, написанную еще в сороковых годах. Маленькая гостиная превратилась в кабинет, где он принимал посетителей и писал рапорты.

Здесь же, в этой квартире, он пережил свое первое большое расследование – дело об убийстве ростовщика на Песках. Тогда он нашел убийцу за три дня, хотя вся полиция билась две недели. С тех пор к нему стали обращаться за помощью коллеги. А потом и начальство поняло, что титулярный советник Загорский – это не просто чиновник, а настоящий талант.

1858 год, весна.

Петербург, Знаменская площадь.

Друзей у Загорского было немного, но те, что были, – настоящие.

Самым близким оставался Иван Ильич Черепанов, его однополчанин, тоже семеновец, тоже прошедший Крым. Черепанов вышел в отставку подполковником, женился, завел детей и теперь служил в Министерстве внутренних дел, в канцелярии. Они виделись редко – Иван был семейный, загруженный, – но раз в месяц обязательно встречались в трактире «Москва» на Знаменской, пили чай с ромом и вспоминали войну.

– Ты бы тоже женился, Леша, – говорил Черепанов, раскуривая трубку. – Чего мыкаешься один? Вон, девушки какие вокруг, только руку протяни.

– Не могу, Ваня, – качал головой Загорский. – У меня душа не на месте. Я каждый день вижу такое… Нельзя с этим к женщине приходить. Это как заразу принести.

На страницу:
2 из 3