
Полная версия
Загадка Зимнего дворца

Владимир Кожедеев
Загадка Зимнего дворца
Пролог. В котором сгорают чертежи, а дождь смывает следы.
26 октября 1860 года, Санкт-Петербург.
Васильевский остров, линия 5-я.
Октябрь в тот год выдался гнилой. Дождь хлестал по гранитным набережным третью седмицу, не переставая, и казалось, сама Нева, вздувшаяся и свинцовая, пытается вытолкнуть город обратно в болото, из которого его подняли. Вода просачивалась сквозь щели булыжных мостовых, заливалась в подворотни, капала с водосточных труб, создавая тот особый, петербургский, непрекращающийся шум – не стук, а всхлип.
В такую погоду даже лихачи прятались под кожаные фартуки пролеток, а городовые жались к стенам, пряча красные от холода носы в воротники шинелей. Честные люди сидели по домам, слушая завывания ветра в печных трубах, и только крайняя нужда могла выгнать человека на улицу.
Или крайнее отчаяние.
Или крайняя подлость.
В доме купца 2-й гильдии Толмачева, что стоял в глубине двора-колодца на 5-й линии, было тихо. Тишина эта стояла в кабинете хозяина уже третий час. Толмачев, дородный мужчина с бакенбардами, которые носил еще при покойном императоре Николае, сидел в кожаном кресле не двигаясь. Он не слышал, как ветер бьет ставнями, как кухарка внизу гремит посудой. Он слышал только стук собственного сердца – тяжелый, неровный, как молот по наковальне.
Перед ним на массивном столе, залитом чернилами и воском от свечей, лежала синяя папка. Обычная папка из плотной бумаги, перевязанная бечевкой. Но Толмачев смотрел на неё так, словно там была не бумага, а туго свернувшаяся гадюка.
Там были чертежи. Проект паровой машины для «Общества Нижегородской водной системы». Той самой, что должна была перевернуть всё речное дело. Машина конструкции инженера Штукенберга, обещавшая небывалую экономию угля. Толмачев выкупил эти чертежи у вдовы мелкого чиновника, который служил переписчиком в технической конторе. За сущие копейки. А теперь понимал, что они стоят ему жизни.
– Черт бы побрал эту механику, – прошептал он, проводя ладонью по вспотевшему лицу.
Проблема была не в чертежах. Проблема была в том, что вчера, когда он показывал их возможному компаньону, англичанину из Балтийского завода, тот, мешая русские и английские слова, вдруг спросил: «А мистер Толмачев, откуда у вас это? Говорят, у немца Штукенберга украли оригиналы?»
Украли. Это слово било набатом в голове купца. Он не воровал. Он купил. Но кто поверит? Полиция? Суд? Акционеры «Общества»? Они сгноят его в тюрьме, отберут лавки, дом. Или того хуже – наймут молодцов, которые тихо выведут его в один из таких вот дождливых вечеров во двор и приставят нож к печени, чтобы просто забрать папку и забыть о свидетеле.
Надо было избавляться от чертежей. Сжечь. Немедленно. Но рука не поднималась. В них был шанс. Шанс войти в элиту, в настоящее купечество, строить заводы, а не торговать скобяным товаром. Жадность и страх боролись в его груди, раздирая душу на части.
Он решился. Резко встал, задел ногой медную плевательницу, подошел к камину, где тлели, потрескивая, сырые березовые дрова. Разворошил угли кочергой. Жар полыхнул в лицо, осветив на миг его искаженное лицо.
– Господи, прости, – перекрестился он и разорвал бечевку.
В этот момент в прихожей резко, надрывно залаяла собака. Цепной кобель, дворняга Полкан, которого Толмачев держал для охраны амбаров. Лай тут же перешел в визг, а затем резко оборвался. Наступила тишина, более зловещая, чем прежняя.
Кровь отхлынула от лица купца. Кочерга со звоном выпала из рук на каминную решетку. Он стоял, не в силах пошевелиться, глядя на дверь кабинета. Замок щелкнул не сразу. Сначала послышался скрежет – тонкий, металлический. Потом щелчок.
Дверь медленно отворилась.
На пороге стоял человек. С его длинного, не по моде, пальто стекала вода, образуя на паркете темную лужицу. Лицо его скрывала тень от широкополой шляпы, но Толмачев успел заметить бледные, почти женские руки, которые он не прятал в карманы. В одной руке был зажат револьвер.
– Господин Толмачев, – голос у вошедшего оказался неожиданно тихим, даже вежливым, с легким, едва уловимым акцентом. – Не стоит кричать. Ваши люди спят. Я пришел за тем, что принадлежит мне по праву.
Толмачев попятился к столу, нащупывая спиной папку с чертежами.
– К-кто вы? – выдавил он из пересохшего горла.
Человек шагнул вперед, и свет от камина упал на его лицо. Это был молодой человек, с тонкими, аристократичными чертами, которые портил холодный, мертвый блеск глаз. Глаза смотрели не на Толмачева, а сквозь него, на папку.
– Я тот, у кого вы украли эту вещь. Точнее, украли у человека, которому я служу. Проект, сударь, это не просто бумага. Это судьбы. Судьбы людей, заводов, пароходств. А судьбами шутить нельзя. Особенно с теми, кто… как бы это сказать… стоит над схваткой.
– Я заплачу! – заторопился Толмачев, хватая папку и протягивая её, как щит. – Берите! Берите и уходите! Я никому не скажу!
Незнакомец усмехнулся. Усмешка вышла кривой, неживой.
– Опоздали, батюшка. Вы уже показали их англичанину. Вы уже пустили слух. Вы уже нарушили течение. А течение надо восстанавливать. Такова цена.
Он поднял револьвер. Толмачев зажмурился, прижимая папку к груди, будто она могла защитить от пули. Раздался выстрел. Сухой, резкий, похожий на треск лопнувшей струны. Купец мешком осел на пол, выронив чертежи, которые веером рассыпались по паркету, испачканному сажей и кровью.
Человек в пальто неторопливо подошел, перешагнул через тело. Он собрал листы, тщательно сложил их в стопку. Затем, словно вспомнив о чем-то важном, поднял с пола свечной огарок и бросил его в груду бумаг, оставшихся на столе – счета, письма, векселя. Огонь лениво лизнул край промокательной бумаги и весело побежал дальше, пожирая следы чужой жизни.
– Заметано, – тихо произнес незнакомец, пряча чертежи под пальто.
Через минуту его фигура растворилась в пелене дождя, выходя из подворотни на пустынную линию. Вдали, у моста, тускло горел фонарь, разбивая тьму на тысячу дождевых искр. Город спал, укутанный сыростью, не ведая, что в одном из его бесчисленных дворов только что погасла еще одна человеческая жизнь, и тлеет огонь, которому суждено разгореться в большое пламя.
А дождь всё лил. Он смывал следы, стучал по крышам и был единственным свидетелем, который никогда не говорит.
Глава 1. В которой пристав Горохового участка теряет аппетит, а титулярный советник Загорский приобретает головную боль.
27 октября 1860 года, утро.
Санкт-Петербург, Гороховая улица, часть 2-я.
Утро выдалось не лучше вчерашнего вечера – серое, мокрое, с изморосью, которая проникала, казалось, сквозь стены. Пристав Горохового участка, надворный советник Вахрамеев, сидел в своем кабинете с видом человека, которого жизнь уже не раз била по голове мокрой тряпкой, но сегодня решила добить окончательно.
Перед ним на столе лежал рапорт околоточного. Прочитав его в третий раз, Вахрамеев крякнул, полез в карман сюртука за платком, громко высморкался и уставился на визитера, застывшего у порога.
– Значит, говоришь, купец Толмачев? Тот самый, что с лавками на Садовой?
– Так точно, ваше высокоблагородие, – бодро отрапортовал молодой околоточный с рыжими усами, топорщившимися, как у кота. – Собственной персоной. Лежит в кабинете. С пулей в груди. А вокруг – головешки. Пожар, стало быть, был, да сам погас, дождем залило.
– Пожар, – задумчиво повторил Вахрамеев. – Сам погас. А купец, значит, сам застрелился и сам поджегся? Красиво. Мне таких покойников дюжину в год представляют, и все – самоубийцы с поджогом в придачу. Ты бы, мил друг, еще написал, что он в ту же минуту в гробу лежать начал.
Околоточный обиженно замолчал. Вахрамеев вздохнул. Дело было паршивое. Купец второй гильдии – это не пропойца из ночлежки. Это жалобы, это купеческое общество, это, в конце концов, газетчики, которые мигом раздуют сенсацию: «Таинственное убийство на Васильевском! Полиция бессильна!»
– Кто нашел? – спросил он, массируя переносицу.
– Дворник, ваше высокоблагородие. Утром пошел дрова носить, глядь – дверь в кабинет приотворена, а оттуда гарью тянет. Ну, заглянул… и обмер. Собака еще во дворе мертвая лежит, цепная. Горло перерезано. Аккурат так, от уха до уха.
Вахрамеев поморщился. Это уже пахло работой профессионала. Не простой грабеж.
– А чертежи? – вдруг спросил он, сам не зная почему.
– Чего-с?
– Чертежи, говорю, бумаги какие-нибудь важные? У купцов всегда векселя, закладные. Сгорели?
Околоточный замялся.
– Так точно, бумаг много сгорело. В камине – куча пепла. А на столе, где огонь гулял, все черным-черно. Но… мы, ваше высокоблагородие, пока ждали вашего распоряжения, осмотрелись. В углу, под столом, бумажка одна валялась. Не сгорела. Чудом, видать, вылетела.
Он полез за пазуху и протянул приставу мятый, опаленный по краям листок.
Вахрамеев надел очки в серебряной оправе, приблизил бумагу к близоруким глазам. Это был клочок чертежа. Тушь, линейка, циркуль. Какая-то шестеренка, поршень, обозначения на немецком языке. В углу – размытая печать и надпись, выведенная каллиграфическим почерком: «Собственность Технической конторы Штукенберга и К°».
– Штукенберг, – медленно проговорил Вахрамеев. – Немец. Инженер. Слышал я что-то… – Он поднял глаза на околоточного. – В доме обыск провели?
– Никак нет. Ждали вас.
– И правильно. Зови понятых. И пошли-ка ты, братец, своего расторопного парня… – Вахрамеев запнулся, вспомнив, что расторопных парней в участке днем с огнем не сыщешь. – В общем, пошли кого-нибудь на Лиговку, в дом Кудрявцева. Там квартирует титулярный советник Загорский из сыскной полиции. Скажи, что Вахрамеев просит пожаловать. Очень просит.
Тот же день, полдень.
Васильевский остров, дом купца Толмачева.
Алексей Петрович Загорский стоял посреди кабинета, заложив руки за спину, и смотрел на то, что осталось от купеческой жизни. Тридцать три года, худощав, с бледным лицом человека, который большую часть времени проводит в четырех стенах – либо за бумагами, либо над книгами. Одет скромно, но с иголочки: темный сюртук, белоснежная сорочка, галстук завязан аккуратным бантом. Только глаза выдают в нем не кабинетного чиновника, а охотника – серые, цепкие, внимательные. Такие глаза не упускают мелочей.
– Здравствуйте, Павел Григорьевич, – кивнул он Вахрамееву, который маячил в дверях, не решаясь войти в комнату, пропахшую гарью и смертью. – Давно не виделись. Жаль, что повод такой.
– Здравствуй, Алексей Петрович, – обрадовался пристав, словно родному. – Уж выручай, братец. Дело дрянь. Сам видишь – пожар, труп. А мне начальство… – Он закатил глаза к потолку, изображая небесную кару.
Загорский не ответил. Он медленно обошел комнату. Заглянул в камин – там, поверх углей, лежал слой плотного серого пепла, перемешанного с остатками кожаного переплета. Нагнулся, понюхал. Горела не только бумага – горела ткань. Сукно. Папка, стало быть.
– Собаку видели? – спросил он, не оборачиваясь.
– Видели, – подал голос околоточный. – Во дворе лежит. Здоровенный кобель, а даже тявкнуть не успел.
– Успел. Дворник сказал, что около десяти вечера слышал лай, а потом визг. Значит, убийца вошел в калитку, пес его учуял, бросился, и получил ножом. Быстро, точно. Рука набитая.
Загорский подошел к телу. Толмачев лежал на спине, раскинув руки. Глаза закрыты, лицо спокойное – смерть, видимо, пришла мгновенно. Пулевое ранение в грудь. Входное отверстие маленькое, аккуратное. Пистолет малого калибра. Не разбойничий инструмент.
– Стреляли с трех шагов, – пробормотал Загорский, присаживаясь на корточки. – В упор почти. Убийца не боялся, что купец закричит. Знал, что никто не услышит. Знал расположение комнат. Знал, где спят слуги.
Он поднялся, отряхнул колени.
– Кто знал о чертежах?
Вахрамеев развел руками.
– Да кто ж теперь скажет. Купец был скрытный. Торговля у него шла, но не сказать, чтобы блестяще. А тут – раз, и чертежи. Говорят, англичанину какому-то показывал намедни. С Балтийского завода.
– Англичанину, – повторил Загорский. – А немецкий чертеж. Любопытно.
Он взял из рук пристава уцелевший клочок. Всмотрелся в линии. Шестеренки, поршни, какие-то клапаны. Не его мир. Он юрист, а не механик. Но одно понял сразу: за этим стоит большая игра. Паровые машины, заводы, подряды, казенные заказы. Там такие деньги, что за них убивают не задумываясь.
– Что в карманах у покойного?
Околоточный оживился:
– Мы уж посмотрели, ваше благородие. Часы серебряные, бумажник с деньгами – тридцать пять рублей ассигнациями, платок, ключи. Кошелек с мелочью. Всё цело.
– Значит, не грабеж, – кивнул Загорский. – Пришли именно за чертежами. Убили, забрали, подожгли стол для отвода глаз. Но один лист упал под стол, и убийца его не заметил. В темноте, видно, не разглядел. Или торопился.
Он подошел к окну. Двор-колодец, высокие стены, арка, ведущая на линию. Дождь. Грязь. Ни одного свидетеля.
– Павел Григорьевич, – обернулся он к приставу. – Мне нужно всё, что есть на этого Штукенберга. Кто такой, где живет, с кем знается. И на англичанина с Балтийского завода – тоже. И список гостей, которые бывали у Толмачева в последнюю неделю. Слуг допросить – строго, с пристрастием. Кто приходил, о чем говорили. Дворника – особенно.
Вахрамеев закивал, записывая что-то в потрепанную записную книжку.
– А сам ты, Алексей Петрович? Куда теперь?
Загорский посмотрел на мокрое небо за окном, на серые стены, на лужу крови, впитывающуюся в паркет.
– А сам я, Павел Григорьевич, поеду к вдове того самого переписчика, у которого Толмачев купил эти чертежи. Потому что если они краденые, то продавец – первая ниточка. А если продавец уже тоже мертв… – Он не договорил, но Вахрамеев понял.
– Дай Бог, чтобы жив, – перекрестился пристав.
– Дай Бог, – эхом отозвался Загорский, запахивая шинель.
Он вышел под дождь. Город встретил его сырым ветром, цоканьем копыт по булыжной мостовой и криком разносчика где-то вдали: «Пироги горячие! Пироги!» Жизнь продолжалась. И кому-то эта жизнь только что стала стоить очень дорого.
Вот вариант продолжения – сцена в ресторане, где Загорский не только обедает, но и получает неожиданную информацию, которая заставляет его взглянуть на дело иначе. Здесь важна атмосфера, детали эпохи и тот самый "случайный" разговор, который в детективах часто оказывается ключевым.
Глава 2. В которой титулярный советник обедает, подслушивает и делает неожиданные выводы.
27 октября 1860 года, день.
Санкт-Петербург, угол Садовой и Невского, ресторация «Золотой якорь».
Дождь к полудню не унялся, но сделался мельче, злее – изморось лезла за воротник, заставляла прохожих вжимать головы в плечи и ускорять шаг. Загорский поймал извозчика у Николаевского моста, назвал адрес на Песках, где жила вдова переписчика, и только тут понял, что с утра во рту не было маковой росинки.
– Стой, любезный, – крикнул он вознице. – Заверни-ка на Садовую, к «Золотому якорю». Перехвачу чего-нибудь, а ты подожди. На чай получишь.
Извозчик, мужик лет сорока в прожженном тулупе, крякнул довольно – в такую погоду постоишь, так хоть согреешься потом на лишний пятак.
«Золотой якорь» был заведением средней руки – не тот трактир, где мастеровые пьют чай из блюдец, и не тот ресторан, где купцы заказывают стерлядь по-русски с хреном. Сюда заходили чиновники средней руки, приказчики из богатых лавок, биржевые маклеры и прочий люд, которому требовалось плотно пообедать, но без излишней роскоши и без лишних глаз.
Загорский толкнул тяжелую дубовую дверь, и его окутало теплом, смешанным с запахами щей, жареного лука, мокрых шинелей и табачного дыма. Половой в белой рубахе навыпуск, с нагловатой физиономией, тут же подскочил:
– Пожалуйте, ваше благородие! У окошка местечко есть, а то вон в уголке, потише…
– У окна, – кивнул Загорский. – И давай чего попроще, но поживее. Щи есть?
– Щи вчерашние, наваристые! – с готовностью отрапортовал половой. – Говядина, каша гречневая, расстегаи с сигом – прямо с пылу с жару.
– Давай щи, расстегай и чаю. Покрепче.
Он сел, снял фуражку, положил на подоконник промокшие перчатки. За стеклом текли струи дождя, размывая очертания Невского, превращая прохожих в серые тени. Загорский машинально провел рукой по внутреннему карману сюртука – клочок чертежа лежал там, завернутый в чистый лист бумаги. Докука, а не улика. Ничего не доказывает, но тянет за собой целый клубок.
Народу в зале было немного. В углу двое приказчиков, судя по говору – из мучных рядов, степенно хлебали щи, изредка перекидываясь словами о ценах на овес. У стойки тоскливо пил чай старичок в потертом сюртуке с засаленными локтями – похоже, отставной чиновник, коротающий время в тепле, потому что дома топить нечем.
Но главный шум доносился из-за соседнего столика, отгороженного фикусом в кадке. Там сидели двое – один, с окладистой рыжей бородой, в купеческом полукафтанье, другой, похудее, в немецком сюртуке, с бакенбардами и очками на носу. Они не то, чтобы кричали, но говорили с жаром, и сквозь шелест дождя и звон посуды до Загорского долетали обрывки фраз.
– …я тебе говорю, Карл Иваныч, это неспроста! – гудел купец, стуча пальцем по столу. – Ты посмотри, что на бирже творится! Акции «Общества» вчера на три рубля упали, а сегодня утром – хвать, и обратно поднялись. Кто-то играет крупно. Очень крупно.
Немец, Карл Иваныч, поправил очки и ответил с акцентом:
– Играть – это одно, Пафнутий Семенович. А слухи – другое. Вы слышали, что говорят про Штукенберга?
Загорский замер, не донеся ложку до рта.
– А что про него говорить? – купец понизил голос, но Загорский, обладавший отличным слухом, разбирал каждое слово. – Инженер как инженер. Мосты строил, теперь с пароходами возится. Говорят, машину какую-то придумал – угля жрет вполовину меньше. Немцы, они на это горазды.
– Машину он придумал, – согласился Карл Иваныч. – Да только чертежи у него… того. Пропали.
– Как пропали? – Купец аж поперхнулся расстегаем. – Украли, что ли?
– В том-то и дело, что не украли. Вернее, украли, да не у него. Или у него, да не совсем. – Немец загадочно покачал головой. – Я слышал от верных людей, что Штукенберг продал чертежи в одно место, а потом заявил, что их украли. Страховка, понимаете? Деньги и с тех, и с других.
– Ну, жулик, – восхищенно протянул купец. – А кому продал-то?
– А вот это тайна. Говорят, англичанам. А говорят, нашим, только под англичан. Балтийский завод, может быть. Или Нижегородское общество. Там теперь такие деньги ходят, Пафнутий Семенович, что нам с вами и не снились. А за большими деньгами, сами знаете…
Немец выразительно провел пальцем по горлу.
Загорский медленно жевал расстегай, переваривая услышанное. Сиг был вкусный, с укропом, но сейчас он не чувствовал вкуса. Мысли крутились вокруг одного: Штукенберг заявил о краже. Толмачев купил чертежи у вдовы переписчика. Если Штукенберг продал их кому-то, а потом заявил о краже – то чертежи, которые купил Толмачев, могли быть копией. Или подделкой. Или теми самыми, которые «украли», чтобы получить страховку.
Но тогда кто убил купца? Тот, кто хотел вернуть чертежи? Или тот, кто хотел их уничтожить?
– А Штукенберг где сейчас? – спросил купец, доедая кашу.
– В городе, говорят. На Лиговке квартирует, у Измайловского моста. Но к нему не подступишься – охрана, прислуга. Боится, видно. Или прячется.
– Есть чего бояться, – хмыкнул купец. – С такими делами далеко не уедешь.
Они расплатились и ушли, оставив после себя запах табака и недопитый чай. Загорский проводил их взглядом, допил свой стакан и подозвал полового.
– Слушай, любезный, – негромко спросил он, протягивая двугривенный. – Кто такие? Часто здесь бывают?
Половой ловко сгреб монету, оглянулся на дверь, зашептал доверительно:
– А, эти-то? Купец – Пафнутий Семенов, мучник, с Садовой. А немец – Карл Иваныч Мекке, приказчик из аптекарского магазина, только он теперь не приказчик, а так… вроде маклера мелкого. По биржевым делам шныряет. С кем только не знается, вашбродь. Темный человечек.
– Темный, говоришь? – Загорский усмехнулся. – Ну, спасибо на добром слове.
Он встал, натянул перчатки, нахлобучил фуражку. Выходя, столкнулся в дверях с новым посетителем – господином в дорогом пальто с бобровым воротником, при трости с серебряным набалдашником. Господин мельком глянул на Загорского, скользнул взглядом по его скромному сюртуку и отвернулся с таким видом, будто перед ним пустое место.
Загорский шагнул под дождь, сел в пролетку.
– На Пески, любезный. К Церкви Рождества. Там покажу.
– Эх, барин, далече, – вздохнул извозчик, но лошадь тронул.
Пока ехали, Загорский снова и снова прокручивал в голове услышанное. Штукенберг. Страховка. Англичане. Балтийский завод. Темный человечек Мекке, который знает слишком много. И вдова переписчика, которая сейчас, возможно, даже не подозревает, в какую историю впуталась.
– А может, и подозревает, – пробормотал он себе под нос. – Может, именно поэтому она еще жива.
Дождь хлестал по лицу, но Загорский этого почти не замечал. В голове выстраивалась новая картина, и в ней убитый купец Толмачев был не главным действующим лицом, а всего лишь пешкой. Игра шла крупная. И тот, кто убил, – не остановится.
Извозчик выехал на Садовую, обогнул Гостиный двор и покатил к Пескам. Впереди была встреча с вдовой. И, возможно, с новыми вопросами, на которые нет ответов.
Вот вариант продолжения – визит Загорского к вдове переписчика, где он получает новые улики и сталкивается с неожиданным открытием, которое запускает цепь дальнейших событий.
Глава 3. В которой титулярный советник посещает вдову, находит странный предмет и встречает старого знакомого.
27 октября 1860 года, день.
Санкт-Петербург, Пески, Рождественская улица.
Пески встретили Загорского особой, печальной сыростью. Здесь, вдали от парадных набережных и шумных проспектов, город словно обнажал свою изнанку – деревянные дома в два этажа, покосившиеся заборы, лужи, в которых отражалось серое небо, и редкие прохожие, кутающиеся в обноски. Пролетка остановилась у дома под номером 14 – двухэтажного, каменного внизу, деревянного вверху, с вывеской «Мелочная лавка» на первом этаже и облупившейся штукатуркой на втором.
– Жди здесь, – бросил Загорский извозчику, соскакивая в грязь.
Парадный ход отсутствовал как понятие – вместо него имелась темная арка, ведущая во двор, и крутая лестница на второй этаж, пахнущая кошками, кислой капустой и сыростью. Загорский поднялся, стараясь не касаться перил – липких, некрашеных, – и остановился перед дверью, обитой рваной клеенкой.
На двери висела медная табличка, когда-то начищенная, а теперь позеленевшая от времени: «Чиновник 14-го класса Н.И. Сухотин».
Переписчик. Мелкая сошка в огромной бюрократической машине империи. Такие сидят в конторах с утра до ночи, перебеливают бумаги, копируют чертежи, получают гроши и умирают от чахотки в сорок лет, оставляя жен и детей без копейки. Нищий люд. Безгласный. Идеальный инструмент для того, кто хочет украсть чертежи, не запачкав рук.
Загорский постучал. Тишина. Он постучал еще раз, громче. За дверью послышалось шарканье, кашель, женский голос спросил сипло:
– Кого там еще несет?
– Откройте, ради бога. Я по делу покойного Николая Ивановича. Не бойтесь, я из полиции.
За дверью повисла пауза. Потом лязгнул засов, звякнула цепочка, и дверь приотворилась ровно настолько, чтобы в щель можно было разглядеть вошедшего. В щели блеснул глаз – молодой, испуганный, но с каким-то странным, лихорадочным блеском.












