
Полная версия
Объект 049-Чумной доктор История объекта

Aleks Kraas
Объект 049-Чумной доктор История объекта
ГЛАВА 1. СМЕРТЬ В ЭЛЬЗАСЕ
Той весной колокола звонили без продыху. Не радостным переливом, созывающим к мессе, а глухим, рубленым гулом — по покойнику. Тела выносили из домов, прикрыв дерюгой, складывали на телеги, и те ползли по узким улочкам Эльзаса к общей яме за городской стеной, словно жирные чёрные жуки. Говорили, что зараза пришла с юга, из Марселя, на кораблях, гружённых пряностями и шёлком; что она просочилась в колодцы, что её разносит ветер, что иудеи отравили воду по наущению дьявола. Говорили всякое, но правда оставалась одна: смерть косила всех — праведных и грешных, младенцев и стариков, епископов и шлюх. Словно Господь отвернул лик свой от земли.
Гийом стоял на коленях у постели умирающего и не чувствовал ног. Каменные плиты монастырской больницы вытягивали тепло даже сквозь грубую рясу послушника. Пахло ладаном, рвотной желчью и кислым потом — запахом, который уже месяц как въелся в стены так, что его не выжигали ни дым жаровен, ни настойки из полыни. Перед ним, в мятущемся свете свечи, лежал ещё живой человек. Звали его Анри-мельник. Ещё три дня назад он таскал мешки с мукой, а теперь его кожа почернела, словно обугленная изнутри, и в паху вздулся бубон размером с голубиное яйцо, горячий на ощупь и лиловый, как грозовая туча.
Отец Бенедикт, больничный капеллан, монотонно читал отходную, не приближаясь к ложу. Его руки, сложенные на требнике, заметно дрожали, а голос прерывался всякий раз, когда умирающий издавал хрип. Гийом знал: старый капеллан до смерти боится причащать зачумлённых, потому что дыхание их считает погибельным. И всё же он строил из себя пастыря, бормоча латинские стихи, в которых не осталось ни на йоту сострадания.
— …et lux perpetua luceat eis… — голос сорвался на визг, когда мельник вдруг выгнулся дугой и зашёлся кашлем.
Гийом подался вперёд, подхватил умирающего, пытаясь удержать на тюфяке. Его пальцы легли на влажную, горячечную грудь, и в тот миг он увидел это.
Не физическое — нет. Поверх черноты кожи, поверх вздувшихся вен проступала тонкая, как паутина, сеть изломанных линий, мерцающих тусклым багрянцем. Она пульсировала, расползалась от бубона к сердцу, к голове, словно корни ядовитого растения. Никто, кроме Гийома, её не замечал. Отец Бенедикт, утирая пот со лба, глядел сквозь эту жуть, не воспринимая. Монахини, менявшие припарки, касались тела, но не вздрагивали. А Гийом видел. Видел с той самой ночи, когда сам горел в лихорадке, когда перепуганный брат-лекарь уже начертил мелом крест на двери его кельи, а потом болезнь вдруг отступила, оставив его живым, но другим. Словно завеса перед глазами истончилась, и сквозь неё проступило движение самой смерти.
Это было «Поветрие». Он ещё не знал этого слова, но уже дал ему имя в сердце — Скверна.
Мельник умер, не дождавшись отпущения грехов. Тело обмякло, сеть погасла, будто лопнувшие струны, и осталась лишь обычная мёртвая плоть, которую поспешили обрядить в саван. Отец Бенедикт, облегчённо вздохнув, закрыл книгу, быстро перекрестился и удалился в трапезную — промочить пересохшее горло. Гийом же остался сидеть на холодном полу, сжимая в кулаке край дерюги, в которую только что кутали ещё живого человека.
— Он уже был мёртв, — прошептал он. — Задолго до последнего вздоха. Скверна сожрала его изнутри, а вы молились пустоте.
Никто не ответил.
Три дня спустя он впервые встретил мэтра Корбена. Случилось это на задворках, куда Гийом отправился выносить золу из очага. У крольчатника, прячась за кучей прелого сена, сидел человек в застиранном, но некогда богатом дублете с чужого плеча. Лицо его было изборождено морщинами, но глаза — живые, острые, как у сокола. В одной руке он держал дохлого кролика, а в другой — узкий нож с костяной рукоятью. Он что-то сосредоточенно резал, склонившись над тушкой так низко, что почти касался её носом.
Гийом замер. Вскрывать животных в аббатстве было запрещено категорически — это считалось дьявольским копанием в творении Божьем. Но страх быстро уступил место жгучему, почти болезненному любопытству. Забыв об остывающей золе, он подошёл ближе.
— Что вы делаете? — спросил он, и голос его прозвучал глухо.
Человек не вздрогнул. Он поднял взгляд, бегло осмотрел послушника, отметил и босые ноги, и грязную рясу, и — задержался на глазах. На тех самых глазах, что видели больше, чем дозволено.
— Ищу причину, — ответил он. Голос имел неприятный, скрежещущий тембр, но слова слетали с губ чётко, как у школяра. — Этот зверёк пал не от ястреба и не от старости. Внутри у него что-то гнило. Видишь?
Он раздвинул рёбра двумя пальцами, обнажив тёмное, нездоровое пятно на лёгком. Гийом, подавив тошноту, всмотрелся. Там, на границе видимого и невидимого, опять проступила знакомая багряная сеть, только слабая, едва заметная.
— Там порча, — сказал юноша, не узнавая собственного голоса.
Мэтр Корбен (а это был именно он — бывший хирург из Страсбурга, изгнанный из гильдии за то, что осмелился вскрыть человеческое тело, дабы понять природу чумных нарывов) улыбнулся краем рта. Улыбка вышла кривой и совсем не доброй.
— Обычный брат сказал бы «гниль» или «чёрная желчь». А ты говоришь «порча». Не боишься, что за такие речи тебя потянут к инквизитору? Сожгут вместе с моими книгами, ибо дьявольское любопытство — ересь.
Гийом не ответил. Ему было не до страха. Три месяца он смотрел, как люди умирают, а молитвы не помогают. И если этот странный человек мог хоть что-то объяснить, хоть на вершок приоткрыть завесу над тем, что пожирает плоть изнутри, он готов был рискнуть.
— Я хочу знать, — произнёс он твёрдо. — Научите меня.
С того дня Гийом начал вести двойную жизнь. Днём он прислуживал в больнице: подавал питьё, держал тазы, читал Писание над обречёнными, слушал проповеди о смирении и Божьей каре. Ночью же, когда колокола умолкали и аббатство погружалось в тяжёлый, прерванный стонами сон, он пробирался в заброшенную крипту под старой часовней, где мэтр Корбен устроил себе убежище.
Крипта была сырой, затянутой паутиной, но хирург сумел навести в ней своеобразный порядок. На грубо сколоченных столах лежали инструменты: пилы, крючки, ланцеты, баночки с мазями, а в углу, прикрытое плащом, хранилось нечто, о предназначении чего Гийом сперва боялся даже думать. Позже он узнал: это было тело умершего от чумы бродяги, выкупленное за пару медяков у могильщиков.
Корбен учил без сантиментов. Он заставлял юношу чертить схемы расположения внутренностей, запоминать латинские термины, показывал разницу между здоровой тканью и некротической. Поначалу Гийома тошнило. Запах формальдегида ещё не был известен миру, и единственными средствами были уксус и дым тлеющих трав, но это слабо помогало. Однако через несколько недель юный послушник привык. Вернее, очерствел. Его разум — пытливый, острый — быстро отделил себя от отвращения, оставив лишь холодный интерес.
Именно в те часы он впервые услышал слово «анатомия».
— Церковь учит, что тело — храм души, и рыться в нём грешно, — говорил Корбен, препарируя очередного кролика. — Но если храм построен архитектором, кто мешает изучить кладку, чтобы понять, отчего рушатся своды? Глупость человеческая страшнее чумы. В Болонье, в Провансе, врачи тайно режут трупы и уже знают, что бубон — не кара небесная, а скопище заразы, которую можно выпустить. Но здесь, в Эльзасе, скорее сожгут учёного, чем выслушают.
— Но то, что я вижу, — не просто зараза. Это… — Гийом осёкся. Он до сих пор не решался рассказать наставнику о своих странных прозрениях, опасаясь, что его сочтут безумцем или, хуже того, одержимым.
Корбен, однако, заметил его колебания и вдруг спросил напрямую:
— Ты ведь видишь больше, чем я, верно? Когда ты смотришь на умирающего, твои зрачки расширяются, и ты держишься так, будто перед тобой костёр адский, а не просто больной. Рассказывай.
И Гийом рассказал. О багряных нитях, о пульсирующей сети, о чувстве, что внутри каждого зачумлённого сидит нечто чужеродное, паразитическое, не принадлежащее ни миру плоти, ни миру духа. Он говорил долго, путаясь в словах, ожидая насмешки. Но мэтр Корбен не засмеялся. Он отложил инструмент и, прищурившись, посмотрел на юношу с новым, хищным интересом.
— Гуморы? — прошептал он сам себе. — Нет, больше похоже на астральную проекцию болезни… или… Знаешь, что такое «клиническая смерть»? Некоторые, кто побывал на грани, возвращаются иными. Ты, мальчик, переболел чумой и выжил. Возможно, смерть оставила в тебе свой знак. Ты обрёл второе зрение — не дьявольское, а, скорее, противоестественное. И оно может стать ключом.
— Ключом к чему?
— К исцелению. К тому, чтобы не просто резать бубоны наугад, а видеть корень. Видеть ту самую Скверну, которую ты описываешь, и бить прямо в неё.
Гийом почувствовал, как холодок бежит по позвоночнику. До этого момента его видения были проклятием. Теперь же ему предлагали сделать их орудием. Он посмотрел на свои руки — длинные чуткие пальцы, уже привыкшие к скальпелю. Руки будущего лекаря.
— Я готов, — сказал он. — Что я должен делать?
Развязка наступила быстрее, чем он предполагал. Через несколько дней в больницу поступила девушка — дочь булочника, Клэр. Ей едва исполнилось семнадцать, и она угасала с той же неумолимостью, что и прочие. Но в её случае Гийом увидел нечто иное: багряная сеть в ней была не просто густой, она была упорядоченной, словно ткань, сотканная сознательно. Она двигалась, вибрировала, и юноше почудилось, что из глубины тела за ним наблюдает чужой, нечеловеческий разум.
Он не отходил от её ложа. Менял компрессы, поил настоем ивы, читал над ней не псалмы, а собственные, лихорадочно придуманные заклинания — полумолитвы, полуформулы. Ничего не помогало. К вечеру третьего дня Клэр впала в беспамятство; отец Бенедикт соборовал её, но отказался вложить облатку в запёкшиеся уста — боялся. А Гийом, стоя на коленях рядом, вдруг понял: если он хочет хоть что-то изменить, он должен действовать сейчас. Не молиться, а резать. Увидеть врага вблизи.
Он дождался, пока все разойдутся, и под покровом темноты, завернув тело в рясу, вынес девушку из больницы. Она ещё дышала — хрипло, прерывисто, — когда он спустился в крипту, где горела одинокая масляная лампа. Мэтр Корбен, дремавший на соломенном тюфяке, вскинулся при виде юноши с ношей.
— Ты обезумел, — сказал он без особого удивления. — Она жива. Это не вскрытие, это убийство.
— Она всё равно умрёт, — ответил Гийом, и его голос был спокоен, словно он говорил о погоде. — Через час, через два. Если я сейчас не вмешаюсь, Скверна пожрёт её до конца. Но если я увижу, как она устроена… если прослежу, куда тянутся нити…
— Ты погубишь свою душу.
— Моя душа уже там, — Гийом кивнул на тело девушки, по которому, видимые только ему, ползли багровые путы.
Корбен помолчал. Затем встал и сам положил инструменты на столик — молча, без единого упрёка. В его глазах читалось странное смешение ужаса и гордости. Так отец смотрит на сына, превзошедшего его в грехе.
Гийом взял скальпель. Остриё коснулось вспухшего бубона на шее Клэр, и в тот же миг нити Скверны содрогнулись, словно змеи, почуявшие опасность. Комнату наполнил низкий, неслышимый ухом гул — вибрация на границе реальностей. Юноша надавил. Кровь, смешанная с сукровицей, брызнула ему на пальцы. Пахло не только гнилью — пахло озоном, как перед грозой, и ещё чем-то сладковатым, наркотическим.
— Она не хочет уходить, — прошептал он, глядя, как багрянец концентрируется вокруг лезвия. — Оно живое. Оно сопротивляется.
— Режь быстрее, — выдохнул Корбен. — Или оно уйдёт вглубь.
Дальнейшее Гийом запомнил урывками. Лезвие скользило, рассекая кожу и мышцы с чудовищной точностью, дарованной не опытом, а исступлением. Он не чувствовал ни страха, ни сомнений — только жгучую, всепоглощающую жажду добраться до сердца Скверны. И когда он раздвинул края раны и увидел пульсирующий узел багряных нитей, вплетённых прямо в аорту, он понял: вот оно.
Его пальцы сомкнулись на этом сгустке. Холод — такой лютый, что обжёг до кости — пронзил руку. Девушка в последний раз вздохнула и затихла. А Гийом, отшатнувшись, упал на колени, и в его ладони трепетало, сжимаясь, нечто похожее на клубок мокрого шёлка, исторгающий слабый, потусторонний свет.
— Я вырвал его, — сказал он, глядя в никуда. — Я могу вырывать его. Я могу исцелять.
Корбен, бледный как полотно, перекрестился слева направо, что было совершенно не свойственно ему, и прошептал:
— Ты не исцелил её. Ты убил её, чтобы добыть трофей. Она мертва, Гийом.
Но Гийом его почти не слышал. Он смотрел, как багряный клубок в его руке медленно истаивает, оставляя на коже маслянистый след. В голове его, как далёкий колокольный звон, звучала одна-единственная мысль: «Я видел врага. И теперь я знаю, как он выглядит. Я найду способ. Я избавлю человечество от Скверны, даже если для этого придётся вскрыть каждый живой сосуд».
На рассвете тело Клэр тайно вынесли за стену и бросили в общую яму, списав смерть на чуму. Никто не заметил пропажи, никто не задавал вопросов. А в крипте, на столике, рядом с окровавленными инструментами, лежал клочок пергамента, на котором рукой Гийома было начертано первое в его жизни анатомическое описание «Поветрия». Заканчивалось оно фразой, ставшей девизом всей его будущей жизни:
«Болезнь — не кара Божия. Болезнь — это хищник. И я стану хищником для неё».
С этого дня он перестал быть послушником Гийомом. Человек, вышедший из крипты с восходом солнца, был уже не совсем человек. В его глазах поселился холодный, расчётливый огонь, а движения обрели ту плавную, почти церемониальную точность, которую впоследствии сотрудники Фонда будут описывать как «пугающую профессиональную учтивость». Он больше не молился — он планировал.
Так начался долгий путь Чумного доктора.
ГЛАВА 2. ПЕРВОЕ ВСКРЫТИЕ
Пепел остывал медленно. Той ночью на восточном склоне холма, за оливковой рощей, могильщики жгли зачумлённые тюфяки и одёжу умерших, и горький дым стелился по земле, смешиваясь с апрельским туманом. Гийом стоял на крепостной стене аббатства, глядя на оранжевое зарево, и думал о том, что запах горящей парусины почти не отличается от запаха горящей плоти. Внизу, во дворе, братья-монахи тянули заупокойную, и их голоса звучали приглушённо, точно доносились из-под воды.
Прошло три дня после смерти Клэр. Три дня, в течение которых Гийом почти не спал. Он ходил, выполнял послушания, склонял голову перед капелланом, но внутри него работал механизм, не имеющий отношения к молитве. Каждую свободную минуту он проводил в крипте, склонившись над тем, что осталось от извлечённого из девушки сгустка. Мэтр Корбен называл это «субстанцией», щупал пинцетом, капал на неё уксусом, пытался разглядеть в самодельную линзу. Но видел лишь обычную органическую массу — дряблую, быстро разлагающуюся. А Гийом видел иное.
Субстанция не умирала. Когда он смотрел на неё своим особым зрением — тем, что открылось после болезни, — она продолжала мерцать. Слабо, едва-едва, но пульсация сохранялась даже спустя трое суток после извлечения. Более того: она росла. Медленно, микроскопически, но росла. Тянула из воздуха нечто, недоступное обычному восприятию, и наращивала массу, словно грибница в сыром подвале.
— Оно питается не плотью, — сказал Гийом наставнику на исходе третьей ночи. — Плоть — лишь перчатка, в которую оно одевается. Ему нужно что-то иное. Возможно… страдание. Возможно, душа.
Корбен, протиравший инструменты тряпицей, смоченной в спирте, замер.
— Ты хочешь сказать, что чума — это не болезнь, а тварь? Живое существо?
— Я хочу сказать, что это паразит, которому нет названия в медицинских трактатах. Оно не передаётся воздухом. Оно… выбирает. Вы замечали, мэтр? В одной семье умирают все, а в соседней — ни одного. И никакие предосторожности не помогают. Потому что дело не в заразных миазмах. Дело в том, что эта тварь видит. У неё есть подобие разума.
Последние слова он произнёс шёпотом, почти беззвучно. Корбен опустился на табурет, вытирая руки, и долго молчал. Его лицо, и без того изрезанное морщинами, теперь казалось маской усталой обречённости.
— Ты понимаешь, что если хоть слово об этом выйдет за пределы этой крипты, нас сожгут? Не за вскрытия — это мелочь. За ересь. Ты отрицаешь Божью кару и предлагаешь вместо неё какую-то адскую тварь. Церковь не потерпит такой конкуренции.
— Я не отрицаю Бога, — Гийом покачал головой. — Я говорю, что Бог тут ни при чём. Он оставил этот мир. Или отвернулся. И теперь здесь хозяйничает нечто иное. Я видел это. Я держал это в руках.
Он поднял ладонь. На подушечках пальцев всё ещё виднелись тёмные разводы — следы маслянистой субстанции, которую не брал ни щёлок, ни спирт.
— Завтра ночью я повторю операцию.
Корбен вскинул голову.
— Ты безумец. Кого ты будешь вскрывать на этот раз?
Гийом не ответил. Но ответ был ясен обоим.
В больницу поступил ещё один умирающий. Старый бочар по имени Жак-Кривой — его называли так за выбитый в драке глаз. Он был из тех, кого смерть забирала неспешно, смакуя: чума у него шла по лёгочному пути, и он кашлял кровью уже шестой день, но всё не умирал, цепляясь за жизнь с упрямством старого пса. Монахини боялись к нему подходить — лёгочная чума считалась самой заразной. Даже капеллан не шёл к его ложу, бросая святые дары чуть ли не через порог.
Гийом выбрал его.
Ночью, когда луна встала высоко и аббатство погрузилось в сон, он вошёл в палату. Свечи здесь не зажигали из страха перед пожаром, но света луны, лившегося сквозь высокое стрельчатое окно, хватало. Бочар лежал на спине, прикрытый рваной дерюгой, и дышал тяжело, с булькающим присвистом. Когда Гийом приблизился, его единственный глаз открылся и уставился на юношу с выражением, в котором мешались боль и удивление.
— Ты… тот самый парень, что переболел и выжил? — прохрипел он, облизывая сухие губы.
— Да, — Гийом сел на корточки у тюфяка. — Я тот самый.
— Говорят, ты касался Клэр, дочки булочника, перед её смертью. И она умерла тихо. Без криков.
— Да.
— Сделай так со мной, — прохрипел Жак. — Я устал харкать кровью. Хочу тишины.
Гийом посмотрел на него. Скверна внутри старого бочара разрослась колоссально. Она оплела лёгкие плотным коконом, пустила метастазы в сердце, в желудок, в мозг. Она светилась зловещим, ровным светом, словно угли под слоем пепла. Это был не просто паразит — это была зрелая, разумная колония.
— Я дам тебе тишину, — сказал он. — Но не так, как ты думаешь.
Жак не ответил. Его веко опустилось — не то он потерял сознание, не то провалился в полудрёму.
Гийом вынул из-под рясы инструменты, завёрнутые в промасленную тряпицу. Те самые, которыми он вскрывал Клэр. Он разложил их на полу: скальпель с костяной рукоятью, два пинцета, тонкую пилу для рёбер и пузырёк с настойкой опия — Корбен научил его дозировать снотворное, чтобы пациент не кричал.
Он влил несколько капель в рот умирающего. Подождал. Дыхание стало ровнее.
Затем он откинул дерюгу и замер.
Скверна реагировала на него. В прошлый раз, с Клэр, он был слишком потрясён, чтобы заметить, но теперь, наученный опытом, он увидел: багряные нити дрогнули и потянулись в его сторону, едва он склонился над телом. Они ощупывали воздух, словно щупальца слепого существа. Изучали его. Узнавали.
— Ты чуешь меня, — прошептал Гийом, чувствуя, как холод бежит по спине. — Ты знаешь, что я здесь.
Он коснулся скальпелем кожи бочара — чуть ниже рёбер, где, по его наблюдениям, гнездился центральный узел колонии. Плоть подалась легко, словно гнилая ткань. Крови почти не было. Зато был свет.
Из разреза ударило багряное сияние — слабое, едва видимое обычным глазом, но Гийому оно показалось ослепительным. Оно пульсировало в такт сердцебиению бочара, и каждый удар сердца гнал по нитям волны дрожи. Скверна осознала вторжение. И начала контратаку.
Первое, что почувствовал Гийом — резкая боль в висках. Словно кто-то вогнал ему в голову раскалённую спицу. Затем — видение. Не сон, не галлюцинацию, а именно видение, яркое и неумолимое, как явь. Он увидел себя со стороны — стоящим на коленях в крипте, с руками по локоть в крови. Увидел Корбена, который тянул к нему скрюченные пальцы и кричал без звука. Увидел огонь, пожравший аббатство, и толпу с факелами, и костёр на площади, и себя — привязанного к столбу.
— Убирайся, — произнёс голос у него в голове. Голос не человеческий. Даже не звериный. Так могла бы говорить сама гниль, если бы обрела дар речи. — Убирайся, или я выжгу тебе разум.
Гийом стиснул зубы. Боль была чудовищной, но в сердце его горел огонь сильнее боли. Он пришёл сюда не затем, чтобы отступать.
— Ты боишься меня, — сказал он вслух, и не узнал своего голоса: он стал ниже, глубже, словно в гортани поселился кто-то другой. — Ты убила сотни людей, но боишься одного мальчишки. Почему?
Видение дрогнуло. Огонь, толпа, костёр — всё пошло рябью, как отражение в потревоженной воде. И тогда Гийом увидел правду.
Скверна не была самостоятельным существом. Она была частью чего-то большего. Огромного, раскинувшегося за пределами мира, как чёрное солнце, висящее над бездной. Она питалась, росла, размножалась, но вся её сила бралась из этого источника — далёкого, невообразимо чуждого, но при этом странно знакомого. И источник этот… знал Гийома.
— Ты видишь меня, — прошептал Гийом, и слова эти были обращены не к паразиту в теле бочара, а к тому, что стояло за ним. К тому, кто смотрел из бездны.
В ответ он услышал смех. Беззвучный, но пробирающий до костей. Не насмешку — приветствие.
Видение оборвалось. Боль ушла так же внезапно, как появилась. Гийом обнаружил, что стоит на коленях в луже крови, его рука всё ещё сжимает скальпель, а на лезвии, извиваясь, корчится багряный жгут — тот самый, который он вырезал из лёгкого бочара. Операция, которую он не помнил, была завершена. Разрез проходил по всей грудной клетке, рёбра были раздвинуты, лёгкие обнажены. Но он не помнил, как делал всё это. Его руки двигались сами.
Жак-Кривой был мёртв. Но мёртв он был иначе, чем Клэр. Лицо его не застыло в гримасе страдания — напротив, оно казалось умиротворённым, почти счастливым. А в груди его зияла пустота, из которой Гийом извлёк паразита целиком, не оставив ни единой нити.
Он посмотрел на извивающийся жгут в своей руке. Тот медленно угасал, теряя багряный цвет, становясь просто куском дохлой органики. Но прежде чем погаснуть окончательно, он издал тот самый неслышный гул, который Гийом уже слышал раньше. Гул, похожий на далёкое пение.
— Я вырезал тебя, — сказал юноша, роняя жгут на пол. — Я могу вас вырезать.
До рассвета оставалось два часа, когда Гийом добрался до крипты. Мэтр Корбен не спал — ждал. Увидев юношу, перепачканного кровью, с безумным, лихорадочным блеском в глазах, он отступил на шаг, и рука его непроизвольно потянулась к кресту, висевшему на груди.
— Что ты сделал? — спросил он. — Что ты сделал на этот раз?
— Я говорил с ними, — ответил Гийом. — С тем, что стоит за чумой. Оно знает меня. Оно признало меня. И оно боится.
Он медленно опустился на пол, привалившись спиной к холодному камню. Его трясло — не от холода, не от страха, а от колоссального, почти непереносимого возбуждения.
— Я думал, что я просто могу видеть их, — продолжал он, глядя в потолок невидящими глазами. — Но это не так. Я могу с ними говорить. Я могу их касаться. И они не могут коснуться меня в ответ — во всяком случае, не так, как касаются обычных людей. Я неуязвим для них, мэтр. Я — исключение.
Корбен медленно опустился на табурет. Его руки тряслись сильнее, чем у Гийома.
— Ты понимаешь, что это значит? — проговорил он. — Если ты прав… если всё, что ты говоришь, правда… то ты — не человек. Ты не просто переболел чумой. Ты стал чем-то иным. Чем-то, чего Скверна не может коснуться. Но тогда… — он осёкся.
— Что — тогда?
— Тогда почему ты уверен, что ты всё ещё на стороне людей?
Вопрос повис в воздухе. Гийом не ответил. Потому что ответа у него не было. В ту ночь, в крипте, под старой часовней, он впервые задумался о том, что его дар — не благословение. И не проклятие. Это что-то третье. Что-то, чему ещё не придумали названия.
Он поднял руки и посмотрел на свои ладони. Кровь уже запеклась, образуя тёмную корку. Но сквозь неё, если всмотреться, проступал слабый, едва заметный багряный отблеск. Его собственная кровь начинала светиться тем же светом, что и Скверна.
— Я на стороне исцеления, — сказал он наконец. — Чего бы это ни стоило.
С этими словами он поднялся, подошёл к столу и взял чистый лист пергамента. Обмакнув перо в чернила (обычные, железно-галловые), он начал писать. Не молитву, не покаяние, не дневник. Он писал трактат.









